ЯЗЫК

Различные языки — это не различные обозначения одного и того же предмета — а разные видения его1.


Вильгельм Гумбольдт.

язык, друг мой

Однажды я сидел в огромном холле одного здания посреди Иерусалима. Здание было запутанное, похожее на огромный муравейник. Собственно, я, по своему обыкновению, удрал из конференц-зала, Там, надо мной, говорили о языках. Тех, что пускают свои буквы в путешествие справа налево, и тех, что отправляют их с левого края листа на правый. Я бы укатился колобком в город, но в холле была ледяная прохлада цивилизации, а снаружи – июнь.

Язык определяет народ, и это движение взаимно — то люди обживают язык, то, наоборот, язык цементирует нацию.

Был такой человек — Макс Вайнрайх2, родившийся ещё в Российской империи и живший в тогдашней польской Вильне. Он основал Еврейский научный институт. Институт был учреждён им в собственной квартире. Вокруг говорили на польском, литовском, белорусском, и, конечно, на идише. Вайнрайх стал одним из крупнейших специалистов по идишу и издал четырёхтомную «Историю еврейского языка». В сороковом он перебрался в Нью-Йорк и там пожил ещё почти тридцать лет.

Ему приписывают фразу — «Язык — это слишком важная вещь, чтобы доверять его лингвистам».

Впрочем, эта фраза слишком обща, хотя и верна.

Но то, что помнят даже те, кто не знал самого Вайнрайха и никогда не слышал идиша, это максиму «Языки — это диалекты, у которых есть армия и флот».

Сам он, правда, говорил, что авторство фразы принадлежит безвестному нью-йоркскому слушателю его лекции, который бросил эту реплику из зала.

Идиш оставался великим языком, но армии и флота у него не было.

Наличие армии и флота у иврита сомнений не вызывало. Напротив меня сидела очень толстая девушка с автоматом «Галиль», который рядом с ней казался детской игрушкой.

Я систематизировал записи, и это было делом непростым. Наверху, в аудитории надо мной, говорили о литературе на идиш — прошлой и нынешней, о том, что язык этот стал возвращаться — особым странным образом.

Эти два языка казались мне чем-то, напоминающим жизнь сосен и елей в лесу, когда побеждают то одни, то другие — вырываются к солнцу сосны, постепенно их строй становится гуще, и в тени развиваются ели, и вот всё больше и больше. Этот пример я прочитал в одной советской научно-популярной книжке и с тех пор он преследовал меня, предлагая сравнить с собой любую гегелевскую штуковину. На лекции рассказывали о яростных спорах приверженцев идиша и иврита в прежние времена.

В Городе (его проще писать именно так, потому что Иерусалим один из немногих городов мира, который может быть угадан без своего личного имени), так вот, в Городе язык лежал и стоял, был вделан в стены. Это были иврит и арабский на старинных изразцовых табличках улиц. Иногда к ним был прибавлен английский — язык подмандатной Палестины.

Кроме арабского, здесь жил и турецкий язык — в мелочах: словах и названиях, потому что четыреста лет Палестина была турецкой. И Наполеон безрассудно тратил французские жизни в сражениях на побережье — там, где сейчас продают мороженое туристам. Ничего не пропадает — слова застревают в камнях, их можно заметить.

Языки не исчезают.

Я писал роман, который закончил только сейчас, и воровал слова и названия из окна. Меж тем, мне нужно было узнать, на каком языке здесь, в середине девятнадцатого века, говорил бы хозяин постоялого двора в Иерусалиме с путниками. Я понимал, что, когда он шёл к турецкой власти, он говорил по-турецки, с арабами — по-арабски, но ответ меня обескуражил — мне сказали, что он мог говорить по-итальянски.

Логика этого была такова: много паломников приходило сюда по тропе Ватикана. Однако, на слово я ничему не верил, а проверяя чужие наблюдения, часто оказывался в положении купца, отправившегося за аленьким цветочком, а получившим невесть что.

Я заметил, кстати, что торговля стимулирует язык не менее, а куда более перемещения народов.

Знание языка — это не гуманитарное, а, скорее финансовое явление.

Ещё при прежней власти в Прибалтике я, как и многие приезжавшие из России люди, сталкивался с демонстративным и притворным незнанием русского языка продавщицами. Со мной это случилось несколько раз, и я не был тогда оскорблён, а воспринимал всё это как данность — что-то вроде погоды. Мне это не мешало, был молод и некоторым продавщицам нравился так, что нам было плевать на минувшее. Да что там: я в родной Москве встречал продавщиц, которые могли оскорбить куда круче.

Но рассуждая об этом потом, спустя много лет, я стал думать, что немалую долю в то деланое непонимание вносила сама социалистическая система торговли. От того, сколько покупателей будет обслужено, благосостояние людей из магазинов никак не зависело. Потом мне стали рассказывать, что русский язык распространился в сфере обслуживания повсеместно, доказывая, что Маммона — один из самых сильных богов, более человеколюбивый, чем прочие. За исключением, быть может, Вакха.

Но финансовым инструментом язык казался мне оттого, что знание его было воротами не в культурный мир, а просто в некий другой богатый мир.

Те из моих сверстниц, что пошли в переводчики, первые годы жили куда лучше, чем прочие, потому что стояли у ворот этого другого мира. Потом некоторое количество людей само выучило стандартные языки, и ореол божественности вокруг переводчиков несколько поблёк.

Вернее, он сдвинулся в область языков экзотических.

Язык — это финансовый инструмент, род актива. Однако, это актив, обросший мифологией, которым можно хвастаться, то и дело доставать, как дорогую саблю из ножен. Обнажение клинка в тавернах повсеместно порицается, а вот напоминание обществу о том, что ты знаешь чужую речь — естественно и понятно.

Такого снобизма, как на форумах переводчиков, я не встречал даже на форумах кулинаров.

Язык оказывается инструментом власти в человеческой стае, инструментом войны — то есть — оружием.

Человеческая выгода, маленькая, но упорная, как муравей, делает торговца полиглотом — пусть язык этот не всегда чист, пусть он смешан, но общие желания людей жить чуть сытнее и лучше навьючивают языки на верблюдов и ослов, везут их на санях и развязывают поклажу в новых местах.

Я застал время, когда знание другого языка было если не уникальным, то отличающим качеством. Язык учили для работы, а не для путешествий. Кажется, я буду последним поколением этой традиции.

Там, в аудитории наверху, вокруг меня сидели мальчики и девочки с хорошим опытом международных перемещений. Языки проникали в их жизнь естественно, как обстоятельства, а не как заслуга. Язык их — не просто друг. У них много языков, которые, будто целая орава друзей, что ведёт их по свету.

Моё же дело было сравнение: прошлого мира, который я ещё застал, и нынешнего.

Наверху собирались рассказывать о событиях двухтысячелетней давности. Лектор сменился, и пошёл разговор о временах римского владычества. Тогда языки продолжали воевать и мириться — больше воевать, конечно.

У Виктора Шкловского есть очень важная, хоть и маленькая книга, которая называется «ZOO или Письма не о любви».

Там он пишет о себе и своих современниках, людях начала прошлого века. При этом он мимоходом замечает: «Государство не отвечает за гибель людей, при Христе оно не понимало по-арамейски, и вообще никогда не понимало по-человечески»3.

И рассуждая о любви, Шкловский роняет, что любовь, как и власть, тоже не говорит по-арамейски.

Язык любви противоположен обыденной логике.

Тогда власть Рима не говорила с народом на латыни. Обиходным языком был арамейский.

Власть вообще очень странно лингвистически устроена, она больше думает об армии и флоте, чем о словах. Этот недостаток приходится компенсировать людям.

Но, как уже сказано, ничего не пропадает — древний язык можно обнаружить в щелях между камнями, в старых стенах, которые выщерблены временем и пулями.

На них есть следы столкновений слов, былой войны языков.

Нужно только читать их медленно.

язык, враг мой

Мне как-то рассказывали про фашиста, пришедшего учить иврит. Тут русский язык шутит известную шутку с определениями — нацист, националист, фашист. Это пример неточных определений. У Ильфа в записных книжках есть такая запись: «Докладчик: “На сегодняшнее число мы имеем в Германии фашизм”. Голос с места: “Да это не мы имеем фашизм! Это они имеют фашизм! Мы имеем на сегодняшнее число советскую власть”»4. Но когда записные книжки (вернее, их малую часть) Ильфа опубликовали в 1939 году, то в угоду политической обстановке Германию заменили на Италию. Так это и пошло в народ, и оригинал был восстановлен только в издании 1961 года. Так что с географией явлений всегда случаются географические подвижки.

Итак, дело происходило в далёком провинциальном городе, нравы там царили простые, и, в общем, всякое могло приключиться. Бритоголового человека спрашивали, зачем это ему. Он же, не стесняясь, отвечал, что когда всех евреев уничтожат (а в этом он не сомневался), то кто-то должен будет работать с архивными бумагами, то есть владеть языком, когда никого не останется.

Это был бы прекрасный сюжет, если он так действительно думал. Не отдавать приказы об уничтожении, а именно хранить язык. Это практически сюжет для романа: одинокий нацист, изгнанный в итоге товарищами, читает священные книги среди пустыни. Он говорит на иврите с небом, а потом делает себе обрезание острым камнем.

Впрочем, это было в «Марсианских хрониках» у Брэдбери, и, кажется, в сказке о Драконе. Победитель недолго наслаждается победой и сам превращается в побеждённого. Или побеждённый воскресает внутри него.

Но с языком врага — непростая история — он один из инструментов войны любой температуры.

Язык — это оружие, и сильнее многих.

Один мой знакомец говорил, что напрасно знание языка считается проявлением симпатии к его носителям.

Оберштурмбанфюрер СС Адольф Эйхман, по слухам, прекрасно знал идиш и иврит. С этим тёмная история — было мнение, что он в своё время брал уроки у реформатского раввина в Берлине, а будучи пойман, читал текст «Шема» наизусть. Но дело не в многочисленных легендах, а в том, что банальное зло вовсе не безъязыко.

Альфред Розенберг родился в Ревеле (нынешнем Таллинне со всеми его удвоениями), а потом окончил МВТУ (тут тоже некоторая натяжка, потому что он эвакуировался из Ревеля в Москву вместе со своим политехническим институтом и прожил в этом городе, только что ставшем столицей, меньше месяца). Но так или иначе, там он получил диплом инженера. В качестве его знания русского нет сомнений.

Ясно, что это разные пути: впитать в себя язык с детства, а другое — выучить в зрелом возрасте.

И сейчас мы предполагаем, что человек, который затрачивает немалый труд, чтобы впустить в себя слова чужого языка, вольно или невольно испытывает эмпатию к самому народу.

Но язык учат не всегда для того, чтобы читать поэзию в подлиннике. Часто его учат, чтобы знать язык врага. Это было во все времена — знать язык врага, и лучше хранить свой внутренний язык от чужого.

У Аркадия Гайдара есть такой очерк «Война и дети». Он вышел в «Комсомольской правде» 21 августа 1941 года. Жить Гайдару остаётся два месяца — 26 октября его убьют в бою с настоящими, невыдуманными фашистами, не теоретиками, а практиками освоения восточных земель.

А пока он пишет: «Перед боем на берегу одной речки встретил я недавно парнишку.

Разыскивая пропавшую корову, чтобы сократить путь, он переплыл реку и неожиданно очутился в расположении немцев.

Спрятавшись в кустах, он сидел в трёх шагах от фашистских командиров, которые долго разговаривали о чём-то, держа перед собой карту.

Он вернулся к нам и рассказал о том, что видел.

Я у него спросил:

— Погоди! Но ведь ты слышал, что говорили их начальники, это же для нас очень важно.

Паренёк удивился:

— Так они же, товарищ командир, говорили по-немецки!

— Знаю, что не по-турецки. Ты сколько окончил классов? Девять? Так ты же должен был хоть что-нибудь понять из их разговора?

Он уныло и огорченно развел руками:

— Эх, товарищ командир! Кабы я про эту встречу знал раньше...»5

Часто язык – предатель. Часто язык – предатель. Скажешь не так слово «шибболет», и прекратится твоя жизнь. Шкловский, всё тот же Шкловский, писал: «Библия любопытно повторяется.

Однажды разбили евреи филистимлян. Те бежали, бежали по двое, спасаясь, через реку.

Евреи поставили у брода патрули.

Филистимлянина от еврея тогда было отличить трудно: и те, и другие, вероятно, были голые.

Патруль спрашивал пробегавших: “Скажи слово шабелес”.

Но филистимляне не умели говорить “ш”, они говорили “сабелес”.

Тогда их убивали.

На Украине видал я раз мальчика-еврея. Он не мог без дрожи смотреть на кукурузу.

Рассказал мне:

Когда на Украине убивали, то часто нужно было проверить, еврей ли убиваемый.

Ему говорили: “Скажи кукуруза”.

Еврей иногда говорил: “кукуружа”.

Его убивали»6.

Тут, правда, как часто у Шкловского, некоторая путаница. Более того, тут есть некоторая весёлая деталь – филистимляне народ, которому в отличие от многих других библейских, было не свойственно обрезание. «В библейских летописях к филистимлянам особенно часто применяется эпитет “необрезанные”»7.

Так что, как раз, «если и те, и другие, вероятно, были голые», отличить их было бы не сложно. Но, дело не в этом.

Филистимляне, видимо, тут пришли из других крылатых выражений. Они в этой истории ни при чём.

В «Книге Судей» говорится: «…И перехватили Галаадитяне переправу чрез Иордан от Ефремлян, и когда кто из уцелевших Ефремлян говорил: “позвольте мне переправиться”, то жители Галаадские говорили ему: не Ефремлянин ли ты? Он говорил: нет. Они говорили ему “скажи: шибболет?”, а он говорил: “сибболет”, и не мог иначе выговорить. Тогда они, взяв его, закололи у переправы чрез Иордан. И пало в то время из Ефремлян сорок две тысячи…» (Суд. 12:5-6).

Есть другая история — про американцев. Во Второй мировой войне четыреста индейцев навахо служили в морской пехоте радистами, занимаясь естественным шифрованием. Язык был недоступен врагу, и понятен только соплеменнику у другой рации. Поверх родного языка они использовали ещё особый код — но это уже отдельная история.

При мне в депутатском гнезде шла речь о войне и мире языков, в частности, внутри парламента, и, отвечая на какой-то вопрос, служащий Кнессета меланхолично заметил: «если человек хочет, чтобы его услышали, то он говорит на том языке, на котором его поймут».

Если хочется, чтобы враг тебя услышал, учат его язык, и это тоже верно во все времена.

Тайный язык всегда нужен в противостоянии — в пятнадцатом веке появилась знаменитая «Книга бродяг» — Liber Vagaborum. В конце этой книги, изданной в Базеле, был приведён словарь, в котором примерно четверть слов была еврейскими. Воры и бродяги воевали с властью, и естественно, придумывали свой секретный язык. Язык офень, превратившийся просто в «феню», наполнился еврейскими словами больше века назад, да так, что эти слова хлынули из него в русский, и закрепились там навсегда. Детские считалки, прорастают из заклинаний и из языка древних игр. А древние игры — это особый язык друзей, которые отгораживаются от внешнего мира — взрослых или просто чужих. Это свои секретные языки, через создание которых проходит едва ли не каждый ребёнок, — и даже без особой тяги к филологии.

Но на фестивале меня привели ещё и в мемориальный кабинет Бен Иегуды, «отца современного иврита» еврейского Даля. Кабинетом была комната с частью мебели и книг в современном здании. И тут я сообразил, что перед индейцами навахо стояла та же задача, что перед евреем, пытавшимся придать новые силы своему языку.

Жизнь ушла вперёд, и вокруг людей появилось огромное количество новых, неописанных предметов.

И индейцам, в языке которых не было всех тех слов, что обозначали радиостанции и радары, самолёты и парашюты, пришлось сконструировать полтысячи новых обозначений. Они придумали что сочетание «железная рыба», то есть «беш-ло» будет соответствовать подводной лодке, пикирующий бомбардировщик звался «гини» (ястреб), истребитель — «да-хе-тих-хи» (колибри), а крейсер — «ло-тсо-яззи» (маленький кит).

Впрочем, вражда всегда двигает языки вперёд, одновременно уменьшая количество их носителей.

Но всё-таки есть эмпатия, возникающая посредством языка.

Она прорастает, как трава сквозь брусчатку, если её не выпалывать специально.

Русский человек Белоусов жил в Самаре и решил выучить древний язык, прочитав Библию. Он усвоил язык «из воздуха», то есть из непосредственного общения, свободно владел и идишем, и ивритом. Белоусов уехал в Израиль с женой-еврейкой и преподавал родной язык евреям. При этом писал стихи на идиш и умер в 2004 году — непонятно, применимо ли слово «эмиграция» к нему.

Слово «эмпатия» тоже странное, его употребляют, часто интуитивно вчитывая в него смысл.

Есть другое слово — «сочувствие», именно «сочувствие» не в смысле «сострадания». Оно точно описывает состояние человека, входящего в чужой язык. Сперва ты входишь в него, как в реку, преодолевая сопротивление воды, потом испытываешь страх, но вот река подхватывает тебя, и ты плывёшь в этом бесконечном движении языка.

 


    посещений 208