ТРЕТЬЯ ВОЙНА ЗА ПРОСВЕЩЕНИЕ
…Вся эта чехарда с градоначальниками продолжалась довольно долго. И вот с одинаковыми бумагами приехал в город сперва один, с красным лицом плац-майор Бранд, сторонник порядка, а за ним ― сторонник либерализма статский советник Трындин. Каждый из них обвинял другого в подделках бумаг и казнокрадстве.
Обыватели склонялись то к тому, то к другому, спрашивая:
― А не покрадёшь ли ты всё, мил человек?
Наконец Трындин крикнул «Нет, не украду!» как-то более убедительно, и бравого плац-майора свезли из города. Новый градоначальник сразу же вызвал к себе откупщика и напомнил ему о Первом законе, начертанном на скрижалях Городского правления: «Всякий человек да опасно ходит; откупщик же да принесет дары». Но оказалось при том, что Трындин вместо обычных трех тысяч потребовал против прежнего вдвое. Откупщик предерзостно отвечал: «Не могу, ибо по закону более трех тысяч давать не обязываюсь». Трындин же сказал: «И мы тот закон переменим». И переменил.
За неполный год всё в городе, включая булыжную мостовую, оказалось продано на сторону, а украденными ― даже медные каски пожарной команды. По иностранным советам обыватели насеяли горчицы и персидской ромашки столько, что цена на эти продукты упала до невероятности. Последовал экономический кризис, и не было ни Адама Смита, ни Гайдара1, чтоб объяснить, что это-то и есть настоящее процветание. Не только драгоценных металлов и мехов не получали обыватели в обмен на свои продукты, но не на что было купить даже хлеба. Однако дело всё ещё кой-как шло. С полной порции обыватели перешли на полпорции, но даней не задерживали, а к просвещению оказывали даже некоторое пристрастие.
Под горячую руку даже съели ручного медведя, которого цыганы выводили на площадь. Медведь был символом нашего города, который, как известно, основали мужики-лукаши среди лесов и болот.
Но внезапно, в час перемены летнего времени на зимнее, Трындин отбыл в Ниццу, сложив с себя все обязанности в долгий ящик.
Новый градоначальник появился в городе странным образом ― не приехал на бричке и не приплыл на барже, а просто в один солнечный день его увидели парящим над городской колокольней.
Впрочем, горожане видали и не такое ― вот маркиз де Санглот, Антон Протасьевич (значится в описи под нумером десять), французский выходец и друг Дидерота, к примеру, тоже летал по воздуху в городском саду, и чуть было не улетел совсем, как зацепился фалдами за шпиль и оттуда был с превеликим трудом снят. И что? Хоть и уволен был за эту затею, жил припеваючи и даже пел в Государственной Думе, аккомпанируя себе на французской гармонике.
Но Карлсон ― так звали нового хозяина города ― всё же всех удивил: он не просто летал, а зачем-то обернулся в простыню, стучал шваброй о ведро и вообще производил непотребный шум.
Лучшие граждане собрались перед колокольней и, образовав всенародное вече, потрясали воздух восклицаниями: «Батюшка-то наш! Красавчик-то наш! Умница-то наш!..» Все сходились на том, что прежний градоначальник тоже был красавчик и умница, но что, за всем тем, новому правителю уже по тому одному должно быть отдано преимущество, что он новый.
Однако прямо с вышины Карлсон закричал: «Давайте посадку!» Это все расценили как «Давайте пересажаем их всех!».
Обыватели были пугливы и сразу заговорили о том, что приближается новый 1825 год.
Ахтунг Карлович Петербургский, городской аптекарь, который наблюдал за этой сценой из своего окошка, записал в книжечку (потом найденную): «Завидую я этим русским. Вот они сейчас закричали шёпотом разные слова о конце времён, о грядущем конце истории и о том, что за всеми приедут исправники на чёрных колясках, а видно, что многие испытали от того половой восторг и даже известное многократное удовлетворение».
Впрочем, тут же Ахтунг Карлович захлопнул окошко и удалился в покои, чтобы составить несколько рвотных порошков, которые, он был уверен, скоро пригодятся.
Карлсон всё ещё кружил в воздухе, а городские либералы уже составили несколько партий, состоя в них, переругались, рассуждая, сразу ли сто двадцать пять в Сибирь сошлют, или же, наоборот, только пятерых повесят. Сходились на том, что, так недолго царствуя, Карлсон своими полётами уж много начудесил. Решили, наконец, поклониться деспоту на словах, но в тайне сердца своего говорить плохие слова и поносить нового градоначальника брезгливым губным шевелением.
Что до прежней жизни градоначальника, то было известно, что Карлсон ― швед и что его поймал в городе Нарве на базаре после весьма кровопролитного сражения сам Меншиков. После ссылки последнего в Берёзов все затруднялись в том, как означенного Карлсона использовать, ― и отправили сюда.
И вот Карлсон, снизившись, пролетел над толпой, улыбаясь и загребая руками.
Надо сказать, обыватели любят, чтоб у начальника на лице играла приветливая улыбка, чтобы из уст его, по временам, исходили любезные прибаутки, и недоумевают, когда уста эти только фыркают или издают загадочные звуки. Начальник может совершать всякие мероприятия, он может даже никаких мероприятий не совершать, но ежели он не будет при этом калякать, имя его никогда не сделается популярным. Бывали градоначальники истинно мудрые, такие, которые не чужды были даже мысли о заведении академии (таков, например, штатский советник Двоекуров, значащийся по описи под нумером девять), но так как они не обзывали обывателей ни «братцами», ни «робятами», то имена их остались в забвении. Напротив того, бывали другие, хотя и не то чтобы очень глупые ― таких не бывало, ― а такие, которые делали дела средние, то есть секли и взыскивали недоимки, но так как они при этом всегда приговаривали что-нибудь любезное, то имена их не только были занесены на скрижали, но даже послужили предметом самых разнообразных устных легенд.
Карлсон сел рядом с храмом, хлопнул в ладоши и рассмеялся.
И тогда все закричали «Виват!», а имевшие чепчики бросили их в воздух. Не имевшие ограничились бросанием нижнего белья.
Лишь наиболее прогрессивные жители предрекали мор и глад и настаивали, что пришёл срок бежать прочь из города (так обычно говорят те, кто не бежит, ибо бегущие выправляют подорожные без лишних слов и публичных объяснений), остальные же считали, что всё пойдёт по-прежнему.
Однако, несмотря на предсказания, всё действительно пошло по-прежнему. Карлсон первым делом пробежался по рыночной площади, собирая разные сласти, ― варенье в банках, печатные пряники, сахарных голов собрал не менее полдюжины ― и, схватив всё это в охапку, скрылся в дверях своей казённой квартиры.
Шли дни, но никаких распоряжений не поступало.
Лишь однажды Карлсон высунулся из окна и закричал на всю площадь перед конторою:
― Деньги дерёте, а корицы жалеете?! Не потерплю! Запорю!
Тут же подали пирогов с корицею, и начальнический гнев утих. Дни шли за днями, складывались в недели и месяцы, а обыватели ожидали странного и возмущённо шептались, поднося новые сласти к дому градоначальника. Как оказалось, он перебрался на крышу городского правления, велел отстроить там себе крохотный домик и проводил целые дни на узкой койке, укрываясь солдатским одеялом.
Единственно, что в смысле указаний получили от него квартальные, это два сочинения, прилагающиеся к городской летописи ― «О пользе тефтелей» и «Об угощении блинами».
Иногда Карлсон слетал вниз и прогуливался по брусчатке, гордо выпятив грудь. Был он неумеренно привержен женскому полу и часто подбегал к незнакомым обывательницам со словами:
― Мадам, давайте знакомиться!..
Обывательницы, не привыкшие к подобному обхождению, часто приходили в состояние экстатическое и падали ниц, задрав юбки. В общем, доходило до конфуза.
Но вскоре Карлсон снова забирался в свой домик на крыше, и спокойствие восстанавливалось. Цены на горчицу и персидскую ромашку неожиданно взлетели, и деньги потекли рекой. Карлсон смотрел на это благополучие и радовался. Да и нельзя было не радоваться ему, потому что всеобщее изобилие отразилось и на нём. Амбары его ломились от приношений, делаемых в натуре; сундуки не вмещали серебра и золота, а ассигнации просто валялись на полу.
Одни либеральные горожане приписывали благоденствие исключительно повышению цен на персидскую ромашку с горчицею, их оппоненты во всём видели прозорливое руководство Карлсона.
Но тут начались новые войны за просвещение. Карлсон зачем-то взорвал паровую машину, работающую на спирту. Обыватели восприняли это как борьбу с пьянством и алкоголизмом и сами начисто вырубили виноградную лозу, росшую в Стрелецкой слободе. По их чаяниям тут же вышел и долго памятен был указ, которым Карлсон возвещал обывателям об открытии пивоваренного завода и разъяснял вред водки и пользу пива. «Водка, ― говорилось в том указе, ― не токмо не вселяет веселонравия, как многие полагают, но, при довольном употреблении, даже отклоняет от оного и порождает страсть к убивству. Пива же можно кушать сколько угодно и без всякой опасности, ибо оное не печальные мысли внушает, а токмо добрые и веселые. А потому советуем и приказываем: водку кушать только перед обедом, но и то из малой рюмки; в прочее же время безопасно кушать пиво, которое ныне в весьма превосходном качестве и не весьма дорогих цен из заводов 1-й гильдии купца Ивана Синдерюшкина отпущается». Впрочем, через год он издал указ, разъясняющий полезность нескольких рюмок водки за обедом, «под тёплое», а также «для сугреву» в холодное время года, разъяснялось также, что хлебное вино следует покупать у 1-й гильдии купца Ивана Синдерюшкина. После оного указа был открыт и винокуренный завод, и всё завертелось с прежней силой.
Со стороны было совершенно непонятно ― то ли обыватели вымаливают у Бога, чтобы Карлсон что-нибудь начудил, то ли Господь посылает чудачества Карлсона и все эти его войны в защиту просвещения для острастки горожанам. Забыта была только паровая машина, деятельность которой при наличии плодов деятельности винокуренного завода оказалась излишней.
При таких условиях невозможно ожидать, чтобы обыватели оказали какие-нибудь подвиги по части благоустройства и благочиния или особенно успели по части наук и искусств. Для них подобные исторические эпохи суть годы учения, в течение которых они испытывают себя в одном: в какой мере они могут претерпеть. С одной стороны, надо терпеть, с другой стороны, сладостно говорить о том, как ты претерпеваешь от злого начальства. Одно без другого невозможно, и от того, и от другого горожане отказаться не могли.
Такими именно и представляет нам летописец своих сограждан. Из рассказа его видно, что обыватели беспрекословно подчиняются капризам истории и не представляют никаких данных, по которым можно было бы судить о степени их зрелости в смысле самоуправления; что, напротив того, они мечутся из стороны в сторону, без всякого плана, как бы гонимые безотчетным страхом. Никто не станет отрицать, что эта картина не лестная, но иною она не может и быть, потому что материалом для нее служит человек, которому с изумительным постоянством долбят голову и который, разумеется, не может прийти к другому результату, кроме ошеломления. Историю этих ошеломлений летописец раскрывает перед нами с тою безыскусственностью и правдою, которыми всегда отличаются рассказы бытописателей-архивариусов. Никакого преднамеренного глумления в рассказе его не замечается: напротив того, во многих местах заметно даже сочувствие к бедным ошеломляемым. Уже один тот факт, что, несмотря на смертный бой, наши обыватели всё-таки продолжают жить, достаточно свидетельствует в пользу их устойчивости и заслуживает серьезного внимания со стороны историка.
Ахтунг же Карлович по этому поводу ничего не написал, поелику, бросив всё, благоразумно покинул город.
Но вернёмся к винокуренному заводу. Всё же эксперименты с вином и пивом в нашем городе всегда приводили к непредвиденным результатам. В нашем городке был один присяжный поверенный, что и вовсе говорил: «Беда нашего крестьянина в том, что он не осознаёт своей бедности, а беда нашего обывателя в том, что он не осознаёт недостатка своих гражданских свобод. Однако ж только тронь хлебное вино ― как возмутится всё и вся и в общем согласии придёт к бунту».
И он был чертовски прав. Народ возмутился.
Обыватели тут же встали на колени перед Карлсоном и принялись бунтовать.
― Погоди-ка! ― бормотали они. ― Ужо!
Но Карлсон, пропустив эти слова мимо ушей, вопросил:
― А зачинщики где?
Толпа, не вставая с колен, выпихнула нескольких зачинщиков со словами «Ладно вам, зажились тут. Поди, в другом месте кормить лучше будут». Причём самые либеральные обыватели более всех плевали им в спину и давали тычка.
Выпихнув зачинщиков, они бормотали: «Изнурённые, обруганные и уничтоженные, после долгого перерыва мы в первый раз вздохнули свободно. А как мы были свободны при доброй памяти статском советнике Трындине! А теперь не понять, что именно произошло вокруг нас, но всякий почувствует, что воздух наполнен сквернословием и что далее дышать в этом воздухе невозможно. Была ли у нас история, были ли в этой истории моменты, когда мы имели возможность проявить свою самостоятельность?»
Ничего они не помнили. Помнили только, что у них были Урус-Мартановы, Брамсы, Догаваевы, Отходовы, Негодяевы, Рулон-Обоевы, Камазовы и, в довершение позора, этот ужасный, этот бесславный прохвост! И все это глушило, грызло, рвало зубами ― во имя чего? Груди захлестывало кровью, дыхание занимало, лица судорожно искривляло гневом.
― Что, недовольны? ― спросил Карлсон.
― Довольны, батюшка, всем довольны, ― отвечала толпа, не вставая с колен. Но всякий либеральный человек шёпотом добавлял: «Довольны, да не совсем». Ибо самым возлюбленным делом обывателя всегда было, еле шевеля губами, произнести эту прибавку.
― Нам всё что хошь ― божья роса! ― подытожил городской голова по прозванию Малыш, лысый мужчина огромного росту.
― Тьфу на вас! ― тут действительно плюнул Карлсон и поднялся в воздух. Он кружил и кружил, поднимаясь, пока и вовсе не превратился в чёрную точку и не исчез в зияющей голубизне небесных высот.
Некоторые, чтобы лучше наблюдать, скинули шубы и шапки.
Горожане перешёптывались и рассуждали промеж себя о том, что, конечно, градоначальник был суров, но следующий может выйти гораздо хуже. Но когда они обернулись, то с удивлением увидели, что ни домов, ни шуб ни у кого не оказалось.
Хорошо, что он улетел, но ещё лучше, что он обещал вернуться.