СЛОВО О СОВРЕМЕННОМ КРИТИКЕ
(слово о отсутствующем)
Раньше я платил городовому на углу Крещатика и Прорезной пять рублей в месяц, и меня никто не трогал. Городовой следил даже, чтоб меня не обижали. Хороший был человек. Фамилия ему была Небаба, Семен Васильевич. Я его недавно встретил. Он теперь музыкальный критик.
Илья Ильф и Евгений Петров. «Золотой телёнок»
Время от времени возникают дискуссии о критике. Они забавны, потому что их участники совершенно не понимают, о чём говорят. В обществе есть смутное сознание того, что, если создаются книги, фильмы и картины, то существуют и люди, которые оценивают всё это в письменной (по крайней мере) форме. Но такое представление давно устарело.
Никакой должности «критика» в современном искусстве нет. Однако общество, занимаясь психотерапевтическим выговариванием, по-прежнему норовит стереть границу между непонятным «критиком», как наследием прошлого, и честным рецензентом. Сейчас нет никакой критики в том понимании этого слова, которое вошло в словари девятнадцатого и двадцатого века. Существование самого слова, как термина — инерция того времени, когда были «установочные статьи» и назначенные общественным мнением или номенклатурой ЦК ВКП(б) критики1.
Нет самого института этой критики — осталась филология и рецензирование.
Честные словари норовят начать разговор о критике с греческого смысла слова «kritike», как «разбирать, судить». Это верно, но мы пользуемся этим словом в понимании «человек, пишущий об искусстве», а профессионально это состояние оформилось во времена Сент-Бёва и Белинского. Теперь же мы вернулись к тому, когда все смело и непрофессионально пишут обо всём.
Однако есть несколько типов высказывания.
Первое из них — научное и относится к области филологии (в нашем отечестве употреблялось неловкое слово «литературоведение», филология не в пример точнее и лучше). Это исследование автора, текста и обстоятельств вокруг него, которое связано вполне понятными правилами.
Второе — рецензирование окружающего искусства, в частности, литературы. Среди всего этого есть честные рекламные рецензии, нечестные рекламные рецензии и разной степени профессионализма рассказ о книге. В прежние времена употреблялось выражение «читательский отклик», что означало отсутствие профессиональных претензий к высказыванию. Один из самых знаменитых читательских откликов был на роман «Доктор Живаго», и в нём высказыванию не помешало ни то, что автор не читал роман, ни то, что не существовал он сам. Теперь читательский отклик сместился в сторону социальных сетей и реплик на форумах. Мне скажут, что всё-таки существуют разные отделения критики в литературных и прочих творческих институтах, и некоторые люди могут, не отводя глаз, называть себя литературными критиками, театральными критиками, кинокритиками, и даже ресторанными, винными и гастрокритиками.
В этом ничего удивительного — уважение к некоторому институту всегда инерционно. Оно всегда напоминает палеонтологическую метафору о больших существах с маленьким головным мозгом и развитым спинным: им откусят голову, но они продолжают идти.
Дело в том, что фигура критика в прежние времена была выше фигуры писателя.
Критик был поставлен смотрящим за писателями и литературной жизнью. Он был проводником высшей силы. В своей критической статье смотрящий-присматривающий объяснял, как нужно относиться к произведению. Конечно, он не был вполне самостоятельной фигурой, но она казалась гонцом откуда-то из облачной дали, из-за зубцов кремлёвской стены. Перед Первым съездом советских писателей Михаил Кольцов (в пересказе Каверина) острил насчёт писательской формы и знаков различий: «Писатели будут носить форму... красный кант — для прозы, синий — для поэзии, а чёрный — для критиков. И значки ввести: для прозы — чернильницу, для поэзии — лиру, а для критиков — небольшую дубинку. Идёт по улице критик с четырьмя дубинками в петлице, и все писатели на улице становятся во фронт»2.
В Литературной энциклопедии издания тридцатых годов писали: «Наглядным примером служит наше время. Рабочий класс диктует художнику свои требования. И если художник откажется от строительства социализма, если он запутается в проблемах реконструктивного периода и преподнесет художественную чепуху, пролетариат откинет такого художника, и художник вынужден будет отказаться от литературно-художественного творчества или встать на сторону врагов пролетариата СССР. Враги же предъявят художнику свои твёрдые требования, — не удовлетвори их художник, они его вышвырнут с большей беспощадностью, чем пролетариат»3.
Это всё ушло, провалилось прочь — правда, ценой изменения самого института чтения. Остались люди, изучающие текст научным образом, и люди, рефлексирующие по поводу текста. Часто это одни и те же люди — сейчас голодно, и не стоит отказываться от работы, которую ты можешь выполнить.
Специфика современной литературы заключается в том, что в её обсуждаемом поле довольно мало откровенно плохих книг. Более того, если находят книгу нелепую и ужасную, то тут у критика начинается радость. Её цитируют, пересказывают, потому что нелепость смешна. Но большая часть книг плоха тем же, чем абстрактная живопись — читатель не может понять, что перед ним. Стоит ли кричать голому королю, чтобы он прикрыл срам, или дело в том, что это он, читатель, недостаточно умён (это обидная мысль)4. В современной литературе (как отечественной, так и зарубежной) очень много книг с актуальными сюжетами, хорошо отредактированными (там не встретишь «Подъезжая к станции, с меня слетела шляпа»), но все они — однотипны. Их, этих типовых книг, перепроизводство, и стоит ли впрягаться в долгосрочную ипотеку такого чтения? А то и вовсе перед читателем оказывается непонятно что, и он замирает в недоумении — хорошая перед ним книга или нет? Никак не понять. Он не хочет выглядеть нелепо и оттого рад согласиться с мнением авторитета. Ему хочется быть каким-то Шепиловым, примкнуть к чему-то, пусть даже не понимая аргументов.
Правда, это мало имеет отношения к тексту, а больше — к социологии литературы. Есть даже целые сообщества, что любят книгу, не читая её, или, наоборот, сообщества, что книги презирают, с гордостью сообщая, что их стошнило на первой странице. Это, кстати, очень странная современная привычка — сообщать о своей физиологии, как о заслуге.
Иногда «критик», то есть рецензент — это собеседник в разговоре о книге.
В этом разговоре есть правила приличия: рецензенту не стоит напоминать о себе. Начинать рассказ с эпизода из собственной жизни, даже если он удит с автором рыбу. Показывать, как он образован и сыпать в свой текст разноязычные цитаты без перевода. Отвлекаться на текущую политику и красоты мироздания. Это, конечно, всё равно происходит — и происходит из-за того, что рецензент иногда считает себя критиком старого извода, из тех времён, когда о критике в энциклопедиях писали: «область литературного творчества на грани искусства (художественной литературы) и науки о литературе (литературоведения)»5.
И вот рецензенту хочется превратиться в писателя на десять минут, тем более, что не перевелись ещё ответы обиженных производителей в духе «критик — это человек, который рассказывает, как сделал бы он, если бы умел». На это давно отвечают, что не нужно быть курицей, чтобы судить о качестве яичницы.
Есть ли власть у рецензента? Да, есть — знаменитых рецензентов раз-два и обчёлся, что бы он ни сказал о книге, это всё равно прочитают. Многие книги были бы тогда не замечены — это правда. Эти книги не стали бы обсуждать, а обсуждение — высшая награда для писателя. Сейчас нет книг, которым, как драгоценным винам, придёт свой черёд. Если они не будут прочитаны вовремя, они превратятся в уксус. Или винный подвал просто будет засыпан бульдозером при строительстве шоссе. Всё произойдёт только здесь и теперь — и вот поэтому власть рецензента велика.
А критики вовсе нет — нет установочных статей, как нужно писать, никакой критик не переметнулся от обкома к продюсеру. Тот инструмент, что работал в политизированном обществе XIX века, а потом в тоталитарном ХХ, оказался просто не нужен продюсерам. Капиталист вышвырнул не художника, а критика, потому что теперь нужен специалист по продажам, а не идеологический смотрящий.
(слово о модифицированном критике)
Давным-давно при мне говорили, что определение «литературный критик» становится совершенно неприемлемым. Сказать о себе «литературный критик» во многих случаях — то же самое, что сказать «я принадлежу богеме» или «я интеллигент». Дело не только в кокетстве, а в соотнесении себя с испорченным понятием. Я тогда не согласился, но вовсе не из-за пафоса слова «интеллигенция» (Это слово вообще не имеет современного смысла — это буквы без обозначаемого понятия). Дело в том, что чаще всего человек, представляясь критиком, просто говорит неправду. Он рецензент (но это другая профессия, а вовсе не критика), либо филолог (но и это совершенно иное занятие).
Литературной критики, в её исконном понимании, нет. И удивительно, что это до сих пор может оказаться новостью. Отдельные недобитки-критики попрятались в литературных журналах, но это ненадолго.
Причин тут две: во-первых, литературная критика не влияет на «литературный процесс», и, во-вторых, литературная критика не влияет на отношения с издателями и читателями. Это раньше критик писал установочную статью, которая была справочным материалом по тому — любить книгу или нет, и в обоих случаях — в какой манере. Теперь не до справочников и указаний.
Нет, если оперировать абсолютными понятиями, то, конечно, всё влияет на всё — и заметка в глянцевом журнале влияет на судьбу писателя. Но тут-то рассуждения и заканчиваются. С одной стороны, с тем, что всё влияет на всё, и капля камень точит — не поспоришь. Но, с другой стороны, произнося такое, мы падаем в объятья неопределённости, а, значит, бессмысленности.
Наличие рецензии в газете не влияет на процесс продаж и издательский процесс. Я за это время говорил примерно с сотней издателей — и это они мне подтвердили. Нет, массированное и планомерное движение книг на рынок за большие деньги бывает, но это совсем другое (да и редкость).
Остаётся влияние на самого автора. Но на него влияет даже сосед по лестнице. Он тоже может дать критическую оценку, хотя работает на заводе. Токарь, делает детали, может сделать разные вещи из стали.
С двадцатых годов XIX века до восьмидесятых годов ХХ века в общественном штатном расписании была позиция «литературный критик». И настоящий критик, критик того времени, существовал не как караульный солдат на вышке, а как один из зеков — внутри этого «процесса». Сейчас позицию упразднили, но некоторое количество просроченных или самодельных удостоверений бродит по рукам. Вот и всё, что касается классического понимания слова «критик».
Неклассических может быть сколько угодно, как университетов в современной Москве. Но мы ведь понимаем, что университет — один. Сейчас есть филолог (в позиции литературоведа я бы тоже усомнился), обозреватель, рецензент, журналист, пиарщик, простите мой французский. А критика нет.
Присвоить себе это звание — как стащить чужой китель с орденами и ходить в нём по улицам. Этих орденов уже просто невозможно получить, этого звания уже невозможно достичь — достичь нельзя, да. Это как невозможно сейчас стать чемпионом мира по гонкам на драконах. Раньше, говорят, драконы были — а сейчас их не наблюдается.
Особенность слова «литературовед» имеет удивительную историю.
Когда наступает терминологическая печаль, нужно обратиться к Большой Советской Энциклопедии, а именно — к её второму изданию. Вот что там пишут: «Литературоведение — наука о художественной литературе. Особенности, присущие литературе как специфич. форме общественного сознания, обусловливают и самостоятельность Л. в ряду других наук. Л. тесно связано с эстетикой, изучающей общие законы развития художественного творчества. В процессе историч. развития выделились постепенно как самостоятельные отрасли Л. — теория литературы, разрабатывающая вопросы художественного метода, стиля, жанра и т. д. история литературы, задача к-рой заключается в раскрытии объективных закономерностей историко-литературного процесса на основе исследования конкретных литературных памятников, как устных, так и письменных, и литературная критика, под к-рой понимают истолкование и оценку современных литературных произведений»6.
Поэтому оказалось, что приличные люди не представляются литературоведами. Незнакомым они говорят пароль «филолог», а коллегам-филологам, уточняют что-то вроде «специалист по Лескову». Но и к человеку, который представляется литературоведом, у нас раздражения меньше — науку надо уважать, она старается, у неё есть методология, она обросла вспомогательными дисциплинами — текстологией, библиографией, и прочими компонентами нормальной науки.
Символический капитал фундаментальной дисциплины никто не отменял, хоть жалование невелико. Но тут были две опасности.
Во-первых, сохранились чудесные люди, что продолжали заниматься, скажем, Серебряным веком. Напоминало это работу какой-нибудь организации, что берёт на откуп репатриацию, скажем — половцев, на историческую родину. Скоро исконные половцы кончаются, но сотрудникам организации не хочется терять рабочие места, и они продолжают импортировать не совсем уже половцев, чуть-чуть половцев и, наконец, всех исполнителей половецких плясок. Так и здесь — в ход идут аптечные рецепты, выписанные писателям третьего ряда. Результат продолжает цениться в замкнутых сообществах — и под это ещё можно было получать гранты.
Во-вторых, в безумные девяностые появились люди, что наполнили аудитории и кафе птичьим языком французской философии. Появились все безумные выражения, среди которых «эпистемологическая неуверенность» была ещё самым внятным, и начались многочасовые дискуссии, о том, где нужно делать ударение в слове «дискурс».
Это были такие ужасные разговоры, что хотелось вступиться и сказать:
— Ну это вы прекратите. Неприличными словами не надо тут выражаться. Мы люди простые и нервничаем.
Но и тогда встречались люди, писавшие о литературе, что слово «дискурс» встречали весёлым хохотом, как всякий интеллигентный человек, который увидел, как на скатерть пролили соус. Наконец, всем стало скучно, «дискурс» как-то вышел из моды, а оказалось, что модная философия тоже куда-то подевалась — одни умерли от СПИДа, других подавило машинами, а некоторые, на манер хармсовских старушек, попадали из окон. Говорить на непонятном языке всё ещё можно, но уважения к этому год от года меньше и меньше. Может быть, как мода на клёши, это вернётся — но с другими людьми. Память хранит слова, как шкаф — малиновый пиджак. Через какое-то время его можно будет носить вместе с золотой цепочкой, а сейчас — это немного стыдно. Не говоря уж о том, что говорить на птичьем языке, жонглируя словами «парадигма», «интенции первого и второго порядка», «зоны надличностных смыслов» вроде как писать на визитке «академик Академии туризма» — немного неловко. Перед ребятами неудобно — как говорил Мальчиш-Плохиш, когда его надули с печеньем и вареньем.
Основательные люди начали мигрировать из литературоведения в смежные дисциплины — немного самозваные политологию и культурологию, собственно историю и абсолютно внутренние лингвистические дисциплины.
Но есть ещё люди, которые объясняют исконные смыслы слов, то что «он уважать себя заставил» на самом деле означает «умер», и рассказывают нам про незаслуженно и заслуженно забытые книги. Из них получается публичный литературовед, существо очень полезное. Часто такие литературоведы не мелочатся, а просто становятся писателями и пишут филологические романы. Некоторым скучно писать романы, и тогда они сочиняют прекрасные рецензии, которые часто замещают само чтение рецензируемой книги. Когда я работал с такими людьми, то предложил им писать развёрнутые советы, как, не читая той или иной новинки, поддержать разговор о ней в обществе. Тогда это творческим людям не очень понравилось, но я всё же надеюсь, что пригожусь с этой идеей.
Итак, понятия сместились, и чистота определений Большой Советской Энциклопедии утеряна — критики и литературоведы превратились в нечто иное. Даже не в посредника между читателем и писателем, а в род квалифицированного читателя с зарплатой.
Среди полуподпольной литературы советского времени был такой роман братьев Стругацких — в нём герои попадали в липкое бюрократическое пространство, где заседала комиссия, разбиравшая чудеса и контакты с инопланетянами. К последним относился Константин Константинович Константинов, с планеты Константины, что имел девяносто четыре родителя пяти различных полов, девяносто шесть собрачников четырех различных полов, двести семь детей пяти различных полов и триста девяносто шесть соутробцев пяти различных полов, а так же — высшее синкретическое образование, и профессию «читатель поэзии, амфибрахист».
Услышав это бюрократы оживились и начали спрашивать: «Специальность у него какая? Читает и пусть в свободное от работы время. Специальность! Работает где, кем? За что ему зарплату плотят»?
Тогда положительный персонаж объяснил: «Все пишут стихи, и каждый поэт, естественно, хочет иметь своего читателя. Читатель же — существо неорганизованное, он этой простой вещи не понимает. Он с удовольствием читает хорошие стихи и даже заучивает их наизусть, а плохие знать не желает. Создаётся ситуация несправедливости, неравенства, а поскольку жители там очень деликатны и стремятся, чтобы всем было хорошо, создана специальная профессия — читатель. Одни специализируются по ямбу, другие — по хорею, а Константин Константинович — крупный специалист по амфибрахию и осваивает сейчас Александрийский стих, приобретает вторую специальность. Цех этот, естественно, вредный и читателям полагается не только усиленное питание, но и частые краткосрочные отпуска.
— Это я всё понимаю! — проникновенно сказал Хлебовводов. — Ямбы там, хореи. Но я не понимаю: за что ему деньги платят? Ну, сидит, читает. Вредно, знаю! Но как ты его проверишь, читает он или кимарит? Вот я служил в инспекции по карантину и защите растений, так у нас попался один... Делает вид, что работает, даже записывает что-то в блокноте, а на деле — спит прощелыга! Сейчас по конторам многие навострились спать с открытыми глазами... Так вот я и не понимаю: наш-то как? Может, врёт? Не должно же быть такой профессии, чтобы контроль был невозможен — работает человек или, наоборот, спит?
— Это всё не так просто, — вмешался Эдик, оторвавшись от настройки реморализатора, — ведь он не только читает: ему присылают все стихи, написанные амфибрахием. Он должен все их прочесть, понять, найти в них источник высокого наслаждения, полюбить их и, естественно, обнаружить какие-нибудь недостатки. Об этих всех своих чувствах и размышлениях он обязан регулярно писать авторам и выступать на творческих вечерах этих авторов, на читательских конференциях, и выступать так, чтобы авторы были довольны, чтобы они чувствовали свою необходимость... Это очень, очень тяжелая профессия, — заключил он. — Константин Константинович — настоящий герой труда.
— Да, — сказал Хлебовводов, — теперь я уяснил. Полезная профессия. И система мне нравится. Хорошая система, справедливая» 7.
Бюрократы успокоились оттого, что решили, что инопланетянин — критик.
Но их обманули.
(слово о невозможности критики)
Литературы нет — есть только писатели, которых читатель не читает.
Борис Эйхенбаум (1924)
Действительно, критика в прежнем своём виде оказалась ненужной. Много лет назад, когда я работал в книжных газетах, мы устраивали опросы книгоиздателей. Оказалось, что рецензии не влияют ни на какой из издательских выборов и служат ровно для того, чтобы цитату из них поместить на задней странице обложки следующей книги: «„Читал всю ночь, не мог оторваться“. Иван Синдерюшкин, обозреватель книг из Нью-Йорка». Продаёт ли критика книгу? Плохую — нет, не может продать, а вот хорошую — прекрасно продаёт. Само упоминание книги авторитетным рецензентом может привести к всплеску спроса. И речь не только о сарафанном радио — пригласи зачем-то меня в свою программу телеведущий Ургант, продажи моего романа бы несколько повысились. (Хороший вопрос, кстати — подчиняется ли кинокритика тем же законам, что и критика литературная, но это к слову).
Так вот, главное отличие критического высказывания нашего времени заключается в том, что оно по-настоящему демократическое. Критиком стал сам читатель — и институт читательских отзывов ничем не хуже былых (и нынешних) критических статей и рецензий.
С другой стороны — мы живём в век небывалого перепроизводства литературы. Можно часами говорить о гибели толстых литературных журналов, обнищании профессиональных писателей, но, так или иначе, текстов разной степени художественности создаётся избыточно много.
Более того, огромное количество книг переводится.
Книг много, времени в сутках осталось ровно столько же, сколько раньше, притом миф о «гармоническом человеке» предполагает, что, помимо чтения, он ещё посещает театр, концерты, смотрит фильмы и занимается физкультурой. Не знаю, как насчёт физкультуры, но во всех этих отраслях дефицита товара не наблюдается.
И вот критики (то, что называется теперь «критиками») разделились на две части. Первая занимается разведкой в этом избыточном море текстов (поэтому название «Рыба-лоцман» мне кажется очень удачным) и тех, кто способен поддержать с читателем разговор после прочтения книги. Не в том дело, что квалифицированный собеседник может разъяснить непонятное, а в том, что сама литература подталкивает к общению. Это происходит даже без чтения текста книги. Человек не способен вынести некое содержательное суждение (он просто не способен к этому, и не обязательно глуп — он, может быть, прекрасный хирург или автослесарь, но в этой области у него не выходит этого суждения). Услышав где-то шум битвы, он спешит со своим суждением и норовит к кому-то присоединиться. Дальше у него случается воображаемый успех: ему хлопнули по плечу и улыбнулись. Он принят в общество людей с мнением. Это всё давно известно со времени «Доктора Живаго».
Вот критик-собеседник, поддерживающий разговор о книге с людьми, её «употребившими», и есть второй тип востребованного на рынке персонажа. Все остальные жанровые роли канули в бездну с прочим наследием русской критической мысли XIX и XX веков.
Тут, кстати, есть одна странная особенность. Множество людей относится к чтению книги, как к некому сакральному действию. Такому же опасному, как выход в открытый космос. Если судить по высказываниям в социальных сетях. Не то, что «купить или не купить», а «читать или не читать» — вот вопрос? Стоит ли читать N.? Может быть, всё-таки не стоит? Не стоит? Ну, слава богу.
Я наблюдаю эти разговоры часто, и создаётся впечатление, что сам акт чтения новой книги настолько страшен современному читателю, что он может удовлетвориться чужим мнением. Тут и пригождается критик. В этом смысле прекрасны благодарственные отзывы на заметку или рассказ о предмете литературной жизни: «Спасибо вам за рецензию. Вот теперь я точно не буду это покупать», «Спасибо, сэкономил время, не пойду на этот фильм». Или даже вопрос к моральному авторитету — «Скачал этот роман, но не пойму, стоит ли читать». Иными словами, читатель самостоятельно отказывается от права первой ночи, передавая его рецензенту. В случае с чтением, которое при прекрасно функционирующем пиратском море электронных текстов, вовсе не связано с затратами, и сводится к самому акту чтения. Однако он так страшен, что нужно обвязаться верёвкой, вооружиться чужим мнением, как топором, и только тогда приоткрыть дверь осаждённого нечистью супермаркета. Спаситель-рецензент в этот момент хлопает читателя по плечу и тихо говорит: «Не надо. Я сходил туда за тебя. Оставайся в безопасности».
Не менее интересный вопрос — реакция читателя второго уровня, когда не прочитываются не то что книги, но и газетные статьи, а суждение выносится по заголовкам и подзаголовкам.
Но тут возникает другая проблема — при общем перепроизводстве текстов читатели группируются вокруг одного такого исследователя, не вполне понимая, кто вокруг них — бесконечное количество таких кластеров, групп читателей, запертых в супермаркетах. И если он совершает переход в соседний, то не узнаёт никого.
Ввалившись туда, он наблюдает диалог такого типа: «Дочитав роман Папасатыроса „Хорошее дело“ (неплохой — в субботу расскажу подробно), в очередной раз понял: как же я жду новый роман Ставраки! То есть вот так и понимаешь разницу: бывает неплохой крепкий роман, а бывает почти, вроде бы, то же самое, только бах — чистое колдовство, чудеса и подснежники в декабре. И вот чтобы колдовство и подснежники почему-то обязательно нужен Ставраки.
— Вот как? А что нужно прочитать обязательно у Ставраки?
— О, это хороший автор — у него три романа, и все прекрасные.
— А с чего начинать?
— С „Чулки и презервативы“.
— А он у нас вышел?
— Не знаю, я читал в подлиннике. А ещё „Три пограничника“, да.
— Ставраки прекрасен!»
Пришелец понимает, что он отстал навсегда — им не прочитан даже Янаки, он не может поддержать разговор. Неумный наблюдатель начинает злиться и ему хочется доказательств, что Ставраки — дутая величина (он их находит среди своих предшественников, таких же пришельцев в кластер), а вот человек рассудительный помнит, что просто книг очень много — их море, хорошее море.
И путешественник между кластерами снова отправляется в путь. Если он достаточно умён, то понимает, что общей правды нет, но нет и общего чтения. А задирать адептов непонятного тебе — затея очень сомнительная.
Более того, в шагреневой литературе критик часто становится единственным читателем — то есть тем, кто именно прочитал, а не пролистал книгу, не воспользовался заёмным мнением, а составил своё.
В некоторых замкнутых сообществах, где все что-то пишут (например, у фантастов), рецензируют друг друга по кругу, и девиз десантников «Никто, кроме нас» работает в полную силу. Там есть опасность вырождения, к которому, говорят, приводят близкородственное скрещивание, но это не дело постороннего наблюдателя. Иди себе прочь.
Я бы открыл ресурс с рецензиями на давно вышедшие книги. Нет, не то, что делает один хороший сетевой ресурс с разъяснением классики, а именно рецензии на книги десятилетней (или пятилетней) давности. Неужели весь этот вал литературы у нас за спиной никому не нужен? Пелевин пятилетней давности, победители «Большой книги» — трёхлетней. Куда канули вы, прошлые букеровские лауреаты или звёзды прошлого года?
Впрочем, всё это «давно было в Симпсонах». То есть не в «Симпсонах», конечно, а в двадцатые годы. Во времена моих любимых формалистов шли яростные споры о критике, Тынянов писал свои статьи, ему отвечал Эйхенбаум, приёмы полемики были прекрасны, а тревога неподдельной. Эйхенбаум, кстати, писал: «Критики у нас сейчас нет, но я верю, что она скоро будет. Она должна быть. Я чувствую это, проходя по Невскому, заглядывая в окна книжных магазинов, разговаривая с читателями, с писателями — даже с издателями, как ни трудно стало с ними разговаривать. Совершенно ясно: публика перестала верить в русскую литературу и не вернётся к ней до тех пор, пока не появится новая критика. Одним прошлым не проживешь. Мы вернулись к тому положению литературы, которое было в конце 20-х годов прошлого века, когда Пушкин спорил с Марлинским и в ответ на его слова „у нас есть критика и нет литературы“ писал ему: „Литература кое-какая у нас есть, а критики нет“»8.
Итак, перепроизводство текстов парадоксальным образом приводит к ограничению круга чтения. «Смирись, гордый читатель, найди своё и осядь на земле, — стоило бы сказать в речи на открытии памятника неизвестному критику на каком-нибудь бульваре, — Не примеривайся к необъятному, общих писателей не будет. И общих критиков тоже. Будет только своё — или лично твоё. Сам думай и решай».
(слово о коррумпированном критике)
Ещё Гобино доказывал, что ни фанатизм, ни коррупция, ни распущенность нравов не ведут неизбежно общество к упадку.
Н. В. Устрялов. «Проблема прогресса» (1931)
Часто говорят о продажности критиков. В печати намекают на это аккуратно, дескать, высказывание о книге могло быть кем-то проплачено. В обыденной жизни писатели (а иногда и читатели) открыто сообщают о заговоре критиков. Критики в таких рассказах становятся похожи на тайную мафию, что вершит судьбы литературы. Именно критики «убили слона в зоопарке», «украли, я знаю, они у народа весь хлеб урожая минувшего года».
Это происходит от обид и раздражения, что в мире не всё по-твоему. Ведь люди считают свою или полюбившуюся книгу чем-то вроде кирпича в доме мироздания. И вот приходит кто-то и вышибает этот кирпич, часто ещё при этом приплясывая и хохоча. Чужая ирония всегда обидна, и сразу хочется её запретить.
Много лет назад я работал в книжной газете, и мы проводили опрос издателей. Выходило, что никакая рецензия не влияла на допечатку тиража, а уж о величине первого тиража и говорить не приходилось. Когда я говорю с издателями сейчас, то вижу, что ситуация только усугубилась. Прошло то время, когда одна установочная статья ломала жизнь человеку навсегда.
Нет, если хозяин самой известной вечерней программы пригласит тебя и даст четверть часа в эфире, что-то может произойти в твоей судьбе.
Или Президент нашего богоспасаемого Отечества тебя процитирует в речи, что-то видимо, на следующее утро переменится — а так нет.
Беда современной критики не в коррупции, а, наоборот, в боязни. В малоденежном книжном мире все мы опутаны личными связями, и когда человек садится за клавиатуру, он вспоминает об авторе или переводчике. Они, вероятно, знакомы, встречаются на фуршетах и дружат в социальных сетях. И критик вместо того, чтобы сказать всё на прямоту или дать волю иронии, начинает подыскивать дипломатические формулировки. Из этой половинчатости рождается ужасная неправда.
Самое интересное, это беда и художественной прозы. Писатель начинает бояться региональных властей и феминисток, националистов и религиозных людей, судебного преследования, друзей по социальным сетям. Или он стремится получить литературную премию и торопится с текстом, а то и пишет не то, что хочет, а то, за что дают премии. Он придумывает компромиссные обороты сюжета, стелет солому там, где нужно и не нужно, и нарушается чудесный божественный план. То, как должен был выглядеть переломанный роман, уже никто не узнает.
Впрочем, лучше всего эту ситуацию описали братья Стругацкие в одной своей повести: «Историю Саваофа Бааловича я узнал сравнительно недавно. В незапамятные времена С. Б. Один был ведущим магом земного шара. Кристобаль Хунта и Жиан Жиакомо были учениками его учеников. Его именем заклинали нечисть. Его именем опечатывали сосуды с джиннами. Царь Соломон писал ему восторженные письма и возводил в его честь храмы. Он казался всемогущим. И вот где-то в середине шестнадцатого века он воистину стал всемогущим. Проведя численное решение интегро-дифференциального уравнения Высшего Совершенства, выведенного каким-то титаном еще до ледникового периода, он обрёл возможность творить любое чудо. Каждый из магов имеет свой предел. Некоторые не способны вывести растительность на ушах. Другие владеют обобщенным законом Ломоносова-Лавуазье, но бессильны перед вторым принципом термодинамики. Третьи — их совсем немного — могут, скажем, останавливать время, но только в римановом пространстве и не надолго. Саваоф Баалович был всемогущ. Он мог всё. И он ничего не мог. Потому что граничным условием уравнения Совершенства оказалось требование, чтобы чудо не причиняло никому вреда. Никакому разумному существу. Ни на земле, ни в иной части вселенной. А такого чуда никто, даже сам Саваоф Баалович, представить себе не мог. И С. Б. Один навсегда оставил магию и стал заведующим отделом Технического Обслуживания НИИЧАВО…»9
Точно так же обстоят дела с великим чудом авторского замысла.
Кто-то может возразить: «А вдруг это просто дружеская похвала?», имея в виду одобрение в какой-нибудь статье.
И в этом как раз и заключена опасность. Это прекрасная дружеская коррупция.
Феномен этот куда более интересен: дело в том, что современный арт-объект имеет повышенную долю субъективности в оценке. И поэтому перейдя минимальную грань ужасного, ты можешь славить этот объект какими угодно словами (ругать, впрочем, тоже). Например, можно подключить сторонние факторы — например, национальность, личные отношения, его ли Крым, наконец. То есть любой объект искусства может заслужить похвалу просто за то, что он существует. Отчего нужно сразу искать на одеждах грязь, а не следы искренней дружбы и прагматизма? Зачем сказу кричать «Не надо грязи!»?
Это совсем другой механизм: не пошлое, а высокое чувство. Отчего в нём не предполагать известную искренность. О нас, интеллектуалах, злобствующие враги говорят, будто бы пишем мы по указке или из коррупционных соображений. Дело обстоит несколько иначе: каждый из нас пишет по указке своего сердца, а сердца наши принадлежат высшей эстетике и идеалам, которым мы служим своим искусством.
Более того, эта «грязь», как азот в воздухе — повсеместна, а что будет, если дышать чистым кислородом, объясняют инструкторы по дайвингу. Многие люди жеманно извиняются за смазанность своих оценок из-за дружб и влюблённостей. Они как-то странно стесняются увидеть в себе человеческое. Это же не тот случай, когда ты сел за клавиатуру и задумался, кого бы похвалить ради его прекрасных глаз. Мы все продукт нашей среды, её привычек и правил, и они в нас живут как антитела... или тела – как медихлориан в крови джедаев.
Итак, очень сложно найти арт-объект, в котором всё было бы плохо — и сюжет, и исполнение, и цвет, и даже плёнка порвалась. А если базисный уровень пройден, то смело можно хвалить всё за работу с целевым читателем, с тонкими материями, за интенции и потенциальность.
Вообще, в наши времена как-то неловко говорить об объективности оценки, да ещё и эмоциональной. Для стороннего наблюдателя интересен именно акт чистого восторга на контрасте с тем, что он ощущает непосредственно.
(слово об охолокритике)
Охлос — слово, получившее у нас негативную коннотацию. Меж тем, толпа вовсе не хороша и не плоха сама по себе.
Павел Финкельштейн
Есть такая известный анекдот про критика Белинского и извозчика: Виссарион Григорьевич Белинский едет по вечернему Петербургу на извозчике. Извозчик видит — барин небогат, пальтишко на нём худое, фуражечка, — в общем, можно поговорить. Спрашивает:
— Ты, барин, кем будешь?
— А я, братец, литературный критик.
— А это, к примеру, что ж такое?
— Ну вот писатель напишет книжку, а я её ругаю...
Извозчик чешет бороду и кряхтит:
— Ишь, говна какая...
Очевидно, что извозчики не оставляли мемуаров, а Белинский этот сюжет нам не завещал. Непонятно, кто это сочинил, — большинство острословов-кандидатов, по меткому выражению моего товарища, метило свои байки, как коты, — несмываемым авторским клеймом. Я бы ставил на сочинение в шестидесятые годы прошлого века, в те же времена, как и историю о мальчике и дворнике.
Мне слова извозчика не кажутся особенно остроумными. Люди, которым они нравятся, обычно следуют за известной мыслью о том, что табуированное слово, произнесённое со сцены или напечатанное типографским шрифтом, становится смешным. К этому добавляется и шукшинская интонация «Срезал!», когда скучного литературного человека, которого нас заставляли читать в школе, обругал народный тип. Сказал то, что мы не смели.
И, как ни странно, споры вокруг понятия «критика» продолжаются, хотя и само это слово сомнительно. К примеру, недавно люди, можно сказать, всю жизнь отдавшие литературе, стали обсуждать одну фразу. Фраза эта такая: «Самые энергичные, интересные и осмысленные рассуждения о литературе сегодня публикуются в блогах. Там есть то, чего не хватает в критике — живая полемика, множество голосов и позиций. Поэтому мы хотели поддержать эту тенденцию и показать, что критика перестала быть только профессиональной областью. Она всё больше становится массовым явлением». Дальнейшее хорошо описывается моим любимым пассажем из романа Солженицына «В круге первом». Там Сталин смотрел на политическую активность непокорного маршала Тито «как старый коновал, перепоровший множество этих животов, отсекший несчётно этих конечностей в курных избах, при дорогах, смотрит на беленькую практикантку-медичку»10.
То есть заслуженные люди говорили, что литература — это призвание, критиков мало, гении рождаются редко, и они наперечёт. То есть происходит заочный спор с извозчиком Белинского, а вернее, с общественным мнением, которое считало критику занятием второго сорта по отношению к сочинительству. Членский билет того же Союза писателей, но всё же не писатель. И начинается: критика — это искусство, это дар Божий и прочие стыдные слова. Это удивительная (для нынешнего времени) история, потому что она повторяет старые разговоры о праве на литературное высказывание (и в том числе — разговор поэта Бродского с судьёй Савельевой о том, кто даёт право быть поэтом). Я двух станов не боец (и вообще склонен к апокалиптическим пророчествам), но всё идёт по старой схеме, как с фантастами, которые пребывали в замкнутом мире, а выйдя на простор, увидели, что там конкуренция. Они возмутились тем, что именно конкуренция: в большом мире не то, чтобы пишут лучше (иногда хуже), но нужно всё время состязаться, и не факт, что выиграешь. И весь символический капитал, «накопленный тяжким трудом», пошёл прахом: оказалось, что надо вот так прямо каждое утро вставать и состязаться. Это очень обидно.
Но вернувшись к критике, скажу для начала, что пиетет к званию «критик» — всё равно, что гордость членским билетом Союза Писателей. Непрофессиональный критик в блоге, человек из охлоса, разумеется, может быть не хуже (и чаще даже лучше) профессионального в специализированном издании. Для суждения о книге не нужна сертификация.
На земле сейчас живёт около семи с половиной миллиардов человек, отбросив недееспособных, неграмотных и находящихся в коме, мы получим несколько миллионов человек, которые способны связно излагать свои мысли на нашем языке. Многие из этих людей могли бы служить в журналах, но они стали врачами, юристами, учителями, жуликами или приобрели прочие полезные профессии. Понятно, что аргументы о необходимости филологического диплома в этой схеме не работают — образование можно получить десятком способов, в том числе и самостоятельно.
Но более того — сама суть литературы заключается в том, что человек рассказывает «неопределённому кругу лиц» историю, и запретить «неопределённому кругу лиц», то есть — охлосу, высказаться по поводу неё невозможно. Если продукция физиков-теоретиков может быть адресована физикам-теоретикам (иногда обыватель узнаёт о результате, только завидев одинокий самолёт над городом), если скрипичных дел мастера могут заявить, что их продукцию могут оценить только скрипачи, то писатели пишут для всех, кто может их прочитать.
Что происходило раньше? Раньше существовали профессиональные критики, члены Союза писателей, с трудовой книжкой, лежавшей в газете или журнале. И была читательская рефлексия, которая реализовывалась с помощью писем в журнал «Октябрь» (или «Новый мир»): «Как вы могли напечатать эту мерзость?! Ведь...» — и дальше четыре страницы мелким почерком. Писали и автору напрямую, и на адрес журнала. Эти тексты, впрочем, мало известны, они осели в архивах и только иногда упоминаются самими писателями в мемуарах.
Теперь вся лавина рефлексии зафиксирована и доступна в Сети. Другое дело, что сложно извлечь оттуда содержательные высказывания. Процент интересных суждений (или хотя бы интересно сформулированных) остаётся прежним. Институт репутации блогеров есть, но он, как зачётка на третьем курсе, — начинает работать на экзамене не сразу, а через несколько лет беспорочного стажа.
При этом я должен скорбно заметить, что в мире Сети и бумажном мире очень мало разговора о литературе. Мне уже давно были скучны разговоры большинства писателей на светских раутах, они, по большей части — психотерапевтическое выговаривание (или «заговаривание»). Чувствует писатель, что его профессия становится ненужной, и начинает рассказывать о своей или чужой ловкости в получении гонораров и премий, о поездках по свету за чужой счёт, и всё это называет литературным процессом. Разговоры о тиражах и издательской политике я и сейчас наблюдаю, но о том, как сделана «Шинель» Гоголя — не говорит никто. Нет, с той «Шинелью» более или менее (мне кажется — менее) разобрались ещё в двадцатые годы прошлого века. Но это метафора, потому что сейчас есть другие задачи: не очень понятно, как сделан графический роман «Слоупок и его друзья», и есть ли зазор между романом традиционного типа и чистым комиксом (вдруг там может быть промежуточное звено), как устроены какие-нибудь полудокументальные романы, которых при Гоголе не знали, какова их структура, и можно ли отделить fiction от non.
Мне говорили, что и трактователи культовых для небольших страт произведений развернулись не в полной мере. Они живут на форумах, содержательное высказывание там нужно искать не то, что с фонарём, но и с лупой. Но у литературных гиков в Сети, безусловно, есть огромное преимущество перед профессиональными критиками. Охлокритика свободна и подчиняется только средствам поиска, могущественным божествам: Гуглу и Яндексу. Только научить Яндекс с Гуглом отделять остроумные читательские отзывы от глуповатого выговаривания в ближайшем будущем не удастся.
(слово о теплоходе современности)
У нас есть критика, а нет литературы. Где же ты это нашёл? именно критики у нас и недостаёт.
Пушкин А. С. — Бестужеву А. А. (1825)
В те времена, когда сахар был слаще и вода мокрее, один мой товарищ выдал секрет успешной карьеры критика. Этот человек только входил в пору популярности, но довольно убедительно утверждал, что путь критика прост: надо задирать знаменитостей. И только уже потом нужно придумывать что-то своё, «индивидуальный рисунок роли», как говорил Станиславский.
Мне этот рецепт не пригодился. Во-первых, из-за природной лени, а, во-вторых, из-за того, что в этот момент критику отменили. Впрочем, я довольно долго получал деньги за статьи о том, как происходит эта отмена. Раньше, писал я, существовала триада публичного обсуждения текста. Это были филологические науки, которыми публика не так уж и интересовалась — за исключением эстрадных филологов. Нормативная критика, которая сообщала, что о вышедшей книге думает власть (иногда находился пронырливый критик, который перебегая от одного края сцены к другому, умудрялся сказать что-то полезное и человеколюбивое, не поссорившись при этом с начальством). И, наконец, имело место рецензирование (внутреннее — как убежище гонимых и неудачников) и то рецензирование, что не притворяется публицистикой или эссеистикой, и, по крайней мере, честно сообщает выходные данные книги.
С тех пор это дорогостоящее безумство рухнуло. Литературоведение научилось быть занимательным не хуже Перельмана, рецензирование поставлено на поток, а критика сдохла за ненадобностью. Из разорившейся фирмы одни сотрудники переметнулись в занимательную (или незанимательную) филологию. Другие подевались куда-то безо всяких объяснений. Нет, в каких-то журналах и на удивительных сайтах ещё резвятся рецензенты старой школы, но это дело недолгое.
И вот другой человек, мой коллега, недавно сказал: «Когда бойкая бессовестная молодежь катит бочку на литературный истеблишмент и требует “скинуть с корабля современности” — это нормально и даже хорошо, чуваки пробиваются к социальным лифтам, расчищают для себя поляну». Действительно, появилась какая-то новая критика, и мне стало интересно, что это такое. В возвращение настоящей критики я не верил, поэтому решил, что это что-то иное, а вовсе не Лакшин и Ермилов (если кто-то из молодых людей помнит эти имена).
В сравнительно спокойное время обыватель, который нечасто утруждает себя размышлениями об устройстве мира, испытывает раздражение мало меняющимися структурами. Не то, чтобы он становится революционером, но получает удовольствие, наблюдая разные пощёчины общественному вкусу. Когда ему самому прилетит по щекам, то станет неприятно, а пока как-то ничего. Любой истеблишмент (куда он не входит) обывателя раздражает. Оттого срабатывает в нём крестьянская эмоция «у соседа корова сдохла — мелочь, а приятно». Обыватель радуется, когда хармсовский писатель на сцене, услышав, что он не писатель, а <нрзб>, хватается за сердце и падает. Сейчас прошли времена той критики, которая описана в «Мастере и Маргарите», пишущего человека не купишь членским билетом, поэтому это развлечение чистой воды. Новый критик не всегда аргументированно сообщает писателю, что он <нрзб>, тот не обращает на него внимания и летит в свой Франкфурт, а обыватель радуется слову <нрзб>, потому что для него нет ничего веселее ненормативной лексики, лопнувшей, как воздушный шарик на контрольной. В прежние времена критики или теоретики, которые принесли на дискуссию <нрзб> на лопате, действительно хотели расчистить для себя место. Иногда кажется, что кому-то это удалось.
Манифест кубофутуристов, где появилась известная идея прорежения команды и пассажиров корабля современности, короток, и можно привести его целиком.
«Читающим наше Новое Первое Неожиданное.
Только мы — лицо нашего Времени. Рог времени трубит нами в словесном искусстве.
Прошлое тесно. Академия и Пушкин непонятнее иероглифов. Бросить Пушкина, Достоевского, Толстого и проч. и проч. с Парохода Современности.
Кто не забудет своей первой любви, не узнает последней.
Кто же, доверчивый, обратит последнюю Любовь к парфюмерному блуду Бальмонта? В ней ли отражение мужественной души сегодняшнего дня? Кто же, трусливый, устрашится стащить бумажные латы с чёрного фрака воина Брюсова? Или на них зори неведомых красот?
Вымойте ваши руки, прикасавшиеся к грязной слизи книг, написанных этими бесчисленными Леонидами Андреевыми.
Всем этим Максимам Горьким, Куприным, Блокам, Сологубам, Аверченко, Чёрным, Кузминым, Буниным и проч. и проч. — нужна лишь дача на реке. Такую награду даёт судьба портным.
С высоты небоскрёбов мы взираем на их ничтожество!
Мы приказываем чтить права поэтов:
1. На увеличение словаря в его объёме произвольными и производными словами (Слово-новшество).
2. На непреодолимую ненависть к существовавшему до них языку.
3. С ужасом отстранять от гордого чела своего из банных веников сделанный вами Венок грошовой славы.
4. Стоять на глыбе слова «мы» среди моря свиста и негодования.
И если пока ещё и в наших строках остались грязные клейма ваших «здравого смысла» и «хорошего вкуса», то всё же на них уже трепещут впервые зарницы Новой Грядущей Красоты Самоценного (самовитого) Слова»11.
Сборник «Пощёчина общественному вкусу» примечателен тем, что а) издан тиражом 600, которому в наши времена многие начинают завидовать, и б) кроме двух дебютных стихотворений Маяковского («Багровый и белый отброшен и скомкан» и «Утро»), читать там нечего. Я бы даже Хлебникова с «Бобэоби пелись губы» и «крылышкуя» не приветил (но обсуждение этого отдельная и по-настоящему тяжёлая для меня тема). Можно сказать, что всё остальное интересно постольку, поскольку авторы стояли рядом с Маяковским.
Впрочем, фраза: «Кто не забудет своей первой любви, не узнает последней» — хорошая.
В этом первое трагическое открытие: Маяковский — большой поэт, но, при том, что так старался, так ли он замещает тут Блока, что тот булькнул в кильватерный след? Не говоря уж о текстах Николая и Давида Бурлюков, Алексея Кручёных, Василия Кандинского и Бенедикта Лившица. Горький и Куприн по-прежнему прогуливаются по палубе в канотье, Пушкин и Толстой сидят в ресторане. Правда, иногда пирата подманивают. Его подкупают пайком и благодарностями, и вот он уже пишет юбилейные стихи в газету. Но это если он нужен: Кручёных, к примеру, покупать не стали.
Когда в 1912 году сочинялся манифест, Маяковскому было 19, Хлебникову — 27, Бурлюку — 30. Сейчас бунтуют сорокалетние и даже пятидесятилетние, опоздавшие к лету, это немного неловко наблюдать, как спор о сдаче с официантом на «Титанике».
Ну, ладно, не решена тактическая задача — никто не скинут с палубы, но и из пиратов, которые будто весёлые сомалийцы с автоматическим оружием причалили к пароходу, мало кто туда залез. В той фразе моего коллеги о расчистке поляны у меня случилась прекрасная очитка — «бойкая бессловесная молодежь». Конечно, не всегда можно требовать от критика (который чаще всего ещё и сам автор), чтобы он написал хорошую прозу или сочинил стихотворение. А вот от группировок или сообществ — другое дело. Хотелось посмотреть если не на Белинского, то на Писарева, книг на пароходе не прибавилось, а явлена только надпись суриком на фальшборте: «А по-моему, ты не писатель, а <нрзб>». И в этом заключается второе трагическое открытие: претензии к современности должны быть сняты, и раньше весь пар ниспровержения уходил в гудок.
Это трагедии маленькие, неловкие, и их, как всегда, три. Третья куда круче первых двух, и она сто лет назад точно описана Эйхенбаумом: «Литературы нет — есть только писатели, которых читатель не читает»12. Обыватель чрезвычайно благодарен «критике», которая построена на пресловутом <нрзб>, он выдыхает: «Ох, спасибо, сэкономили мне пятьсот рублей», «Метко сказано! Теперь не буду читать эту книгу». В этом восторге есть лукавство: мало кто из тех, кто пишут такое, что-то купили и прочитали бы. Они благодарны за то, что получили заёмное мнение, и могут его распространять, не рефлексируя. Социальные сети полны комментариев людей, что судят о книге по названию и двум цитатам. Чтение из удовольствия и(ли) труда превратилось в тяжёлое и неприятное занятие, что-то вроде надраивания корабельных медяшек и приборки палубы. Разумеется, обыватель благодарен дилеру, подсунувшему ему мнение-клише. Впрочем, об этом пару лет назад я уже писал.
Мы имеем дело не с критикой или разбором, а с работой парового котла эмоций, описанного Хармсом. Это сцена в жанре стим-панк: возникают новые книги, читать их лень, но вместо того, чтобы честно смотреть на закат или плевать с борта в набегающую волну, обыватель имитирует эмоцию. Паровой котёл набирает давление, открывается клапан, и, наконец, раздаётся мокрый звук паровой пощёчины. Все расходятся, чтобы дождаться нового цикла работы техники. Это удивительный процесс, в котором показания критика-рецензента никто не проверяет, он становится могущественным существом, потому что может выдумать любую книгу. Из личных, политических или фрейдистских мотивов — мало кто полезет в текст проверить, так ли это. Что он скажет, то и написано за нераскрытыми, как раньше говорили «неразрезанными страницами». И это не потому, что произошёл заговор среди рецензентов, а оттого, что обывателю лень. Критика в стиле <нрзб> не выдумана, это ответ на растущий спрос. А корабль плывёт.
Интересно, кстати, что плавсредство из «Пощёчины общественному вкусу» довольно давно в цитатах эволюционировало из «парохода» в собственно «корабль». Чтобы избавиться от архаики, теперь нужно говорить о «теплоходе современности». Быть может, мы доживём и до морской «Теслы», но я бы не стал обольщаться.
(слово о запахе метафоры)*
Если хочешь, чтобы от тебя держались подальше, запах — лучший телохранитель.
Чак Паланик. «Призраки»
Когда я рассуждаю о попытках сбросить кого-то с теплохода современности то всё время возвращаюсь к критическому механизму имени Хармса. На самом деле он является не методом критики или публицистики, а приёмом или даже видом поп-искусства. Я о той фразе из миниатюры «Четыре иллюстрации того, как новая идея огорашивает человека, к ней не подготовленного», которую произносят читатель, рабочий, физик и Ваня Рублёв. За эту неделю я послушал разных людей, которые говорили мне, что прежде, чем рассуждать на эти темы, я должен был досконально изучить социологию, психологию и демографию читателя-обывателя, что новая критика в самом деле логична и аргументирована, нужно только сделать усилие над собой и полюбить её свежий запах. Я, конечно, расстроился, поскольку быть внимательно прочитанным — счастье редкое, и мне оно выпадает не часто. Ничего нового в старых приёмах я не вижу, никакой критики, в том числе новой, нет, но в наше тяжёлое время нужно быть снисходительным к разным безумцам. Тем более, что речь, разумеется, не о критике, а вообще о наших столкновениях с разными предметами. Всё неожиданное или непонятное нас пугает, и естественной реакцией в первую очередь бывает гнев или (если повезёт) смех.
Иногда ниспровержение обветшавших святынь забавляет. Иногда — вызывает так называемый испанский стыд. Судьба некоторых ниспровергателей происходила у меня на глазах, и я видел примеры очевидного успеха. У кого-то ограничивается одним ниспровержением, — так при аварийном пуске ракету выплёвывает из подводной лодки на поверхность, но тем всё и кончается. У других потом начинает работать маршевый двигатель, и летающий снаряд достигает нужной цели: всё зависит от таланта и вменяемости. Да и история литературы говорит о том же.
Сентенция «А по-моему, ты не писатель, а <нрзб>» мало влияет на успешного писателя. Даже на меня не особенно влияет, не говоря уж о настоящих успешных литераторах. Ну, помилуйте, какая Яхина или Водолазкин схватится за сердце, кого из них вынесут вон со сцены, огорошенных новым знанием. Думать, что они ужаснутся своим грехам и начнут работу над собой, вменяемому человеку не приходится. Сразу вспоминается довлатовская история:
«Писателя Воскобойникова обидели американские туристы. Непунктуально вроде бы себя повели. Не явились в гости. Что-то в этом роде.
Воскобойников надулся:
— Я, — говорит, — напишу Джону Кеннеди письмо. Мол, что это за люди, даже не позвонили.
А Бродский ему и говорит:
— Ты напиши “до востребования”. А то Кеннеди ежедневно бегает на почту и всё жалуется: “Снова от Воскобойникова ни звука!..”»13
Нет, критик может найти обидчивого писателя (разумеется, такие есть) и радоваться, что тот впал в ярость или уныние. Но и тут налицо нечистота эксперимента: может, у литератора в тот момент случилось похмелье или издательство задолжало роялти.
Проблема и в качестве критики. В этот момент хорошо бы предъявить манифестационый образцовый текст: вот мы на коне, здорово у нас получилось, поглядите. И мы придём в восторг, но пока этого не произошло. Давным-давно, и по сию пору в рамках того же приёма высказывалось много смешных претензий Достоевскому за «круглый стол овальной формы». Я даже написал специальный текст с разбором этих претензий — да и, поди, не я один. А уж с Толстым вовсе дурной сон: в случае с его знаменитым романом применялись две тактики. Первая была в обвинении яснополянского жителя в дурной стилистике, и том, что он теряет управление в длинных предложениях, косноязычен и не умеет писать. Например, в «Войне и мире» есть пассаж о Кутузове: «Он вынул левую ногу из стремени, повалившись всем телом и поморщившись от усилия, с трудом занёс её на седло, облокотился коленкой, крякнул и спустился на руки к казакам и адъютантам, поддерживавшим его»14. За это «облокотился коленкой» современного писателя поедом бы ели (и напрасно), а вот со Львом Николаевичем это не проходит.
Вторая тактическая уловка оказалась политической. Авраам Норов (в высшей степени интересный человек, потерявший при Бородино ногу), успел перед смертью написать отповедь Льву Николаевичу. Речь шла о том, что Толстой переврал всю историю Отечественной войны. Так прямо Норов и писал: ну что же вы, граф, сами боевой офицер, такие ужасные вещи пишете, как не стыдно. Плюнули нам, ветеранам, в лицо и проч., и проч. Беда этих придирок (особенно хорошо видных на примерах из классики), в том, что возникают они вне логического аппарата. «Война и мир» не сводится к исторической точности (об этом хорошо писали Осип Брик и Виктор Шкловский да и прочие формалисты). А вот понять, как механизм больших текстов работает, задача куда более сложная. Здесь можно привести пример из недавних времён, когда Веллер учил Довлатова, сколько патронов в автоматном рожке, и что из этого вышло, но это мы исключим ради экономии места.
Я не претендую на подробное знание современного бурления, но то, что видно издалека, во-первых, выдаёт малую начитанность участников, во-вторых, нечуткость к метафорам и главное, совсем другую их целевую аудиторию. Это не писатель, который вдруг решит поменять творческий метод. Даже не общество или издатель, — такое было возможно в архаичной литературной ситуации, когда критик был проводником власти или обращался к ней с советом — сюжет, описанный Михаилом Булгаковым в романе «Мастер и Маргарита».
Целевой аудиторией паровой машины имени Даниила Хармса становятся не-читатели. Иначе говоря, те люди, которым по какой-то причине не хочется составить своё мнение или они заскучали на второй странице, потому что в голове у них нечто древесно-стружечное, и длинные слова их расстраивают. И никакой современный партийный критик не может повлиять на маркетинговый отдел издательства. Другое дело – Следственный комитет или новый закон.
История с романом «Доктор Живаго» явила нам экскаваторщика Васильцова — фигуру выдуманную, но идеально описывающую огромное количество реальных не-читателей. Не будем же мы говорить, что это была адекватная реакция. Да для выкрикнувшего хармсовскую фразу последующая слава сомнительна. Это показывает история человека, который как-то сказал с трибуны: «Поэтому, если сравнить Пастернака со свиньей, то свинья не сделает того, что он сделал. А Пастернак — этот человек себя причисляет к лучшим представителям общества, — он это сделал. Он нагадил там, где ел, он нагадил тем, чьими трудами он живёт и дышит»15. Как мы видим, тут тоже случай фекальной метафоры. Не стоит радоваться и одобрительному шуму после её применения: всегда можно набрать достаточное количество дурных экскаваторщиков.
Ещё раз скажу, что не все популярные ныне книги прелесть как хороши. Но если кто-то вдруг воскликнет: «Поглядите, тут круглый стол — овальной формы», то такой критик рискует попасть в неловкое положение. Причём, я чаще всего слышу тут интонацию, взятую из фильма «Цирк»: «Господа, у неё чёрный ребёнок! Чёрный ребёнок!» Некоторое количество клакеров такое поддержит, но такая реакция — не похвала аналитическим способностям. Это то явление, которое хорошо описывает фраза «Нет ничего смешнее слова “жопа”, набранного типографским шрифтом». На этом и построен паровой аппарат им. Хармса.
В этот момент ты начинаешь себя чувствовать персонажем знаменитого набоковского романа: «Летали такие выражения, как “спекулянт”, “вы не дуэлеспособны”, “вас уже били”... Говорил даже Буш, говорил, перекрикивая оскорбительные возгласы, ибо из-за природной темноты его стиля никто не понимал, что он хочет сказать, пока он сам не объяснил, садясь, что всецело присоединяется к мнению предыдущего оратора. Гурман, усмехаясь одними ноздрями, занимался своим мундштуком. Васильев покинул своё место и, сев в угол, делал вид, что читает газету. Лишневский произнес громовую речь, направленную главным образом против члена правления, похожего на мирную жабу, который при этом только разводил руками и обращал беспомощный взгляд к Гурману и к казначею, старавшимся не смотреть на него. Наконец, когда поэт-мистик, шатко встав и качаясь, с многообещающей улыбкой на потном, буром лице, начал говорить стихами, председатель бешено зазвонил и объявил перерыв, после которого долженствовало приступить к выборам. Ширин метнулся к Васильеву и принялся его уговаривать в углу, а Фёдор Константинович, почувствовав внезапную скуку, нашёл свой макинтош и выбрался на улицу.
Он сердился на себя: ради этого дикого дивертисмента пожертвовать всегдашним, как звезда, свиданием с Зиной!»16
Но самое главное, повторяюсь, в том, что было довольно явно, безо всяких экивоков, написано в предыдущей заметке. Нет никакой критики в традиции Белинского или Писарева, а потом какого-нибудь Кирпотина или Ермилова, нет и критики в духе Лакшина или Дедкова. Это время кончилось. У не очень искушённой публики есть инерционное уважение к слову «критик», но оно постепенно проходит, как симптомы простуды. Можно, впрочем, его подхватить и прицепить к пиджаку, но это вроде наград-«умалатовок». Орден есть, а содержания за ним нет.
Поэтому рассудительные люди чуть что открещиваются от этого звания и называют себя филологами, рецензентами, журналистами — да мало ли других имён.
(слово о тени)
Эрнест. Но в чем разница между литературой и журналами?
Джилберт. В том, что журналы читать невозможно, а литературу просто не читают17.
Оскар Уайльд. «Критик как художник»
В сказках тень чаще всего — что-то плохое (чего стоит один сюжет пьесы «Тень» Евгения Шварца). И литературная критика (вернее, вообще художественная критика), казавшаяся тенью настоящего творчества, выходила в лучшем случае чем-то вторичным, а в худшем — явной помехой для творца. Писатель-герой отчаянно бросался исследовать мироздание с помощью горячительных напитков и общего надрыва, и, наконец, приносил нам из пламени бытия книгу. А вот критик, тыловая крыса, какой-то ужасный человек, паразитировал на героическом писателе, иногда обзывал его разными словами, и эту книгу комментировал. Теперь-то судьба критика наказала, об этом уже много написано.
Правда, критик переродился в рецензента, но в эпоху перепроизводства текстов и прогрессирующей общественной лени он стал куда могущественнее, чем прежде.
В своём блоге книжный журналист Константин Мильчин18 выкладывает остроумные короткие рецензии на аудиокниги, которые он слушает каждый день. Интересно то, что большинство, если не все аудиокниги, которые он пересказывает, не так интересны, как ироничный рассказ о них. Это хороший пример того, как рецензент замещает писателя. Собственно, и сами рецензии замещают книги, поскольку у популярного критика есть своя аудитория.
Ещё более это заметно в случае кинообзоров BadComedian19. Ещё в недавние времена его видеорецензии на спорную кинопродукцию были довольно короткими, но теперь они величиной с сам фильм. Его ролики обросли традициями, сформировался канон изложения, оправдывающий ожидания публики. К тому же вольный характер изложения, обсценная лексика и готовность ругать неприкасаемых в прессе режиссёров и кинематографических начальников, сделали BadComedian едва ли не главным народным критиком страны. Но, главное, вышучивая плохой, по его мнению, фильм, BadComedian однозначно закрывает тему просмотра оригинала. Впрочем, в кинематографе ещё раньше произошёл казус с «Дау» режиссёра Хржановского. Этот фильм, а вернее, «проект», окружённый разными слухами за почти пятнадцать лет своего создания, вызвал в 2019 году, после представления публике, яростные споры в прессе и социальных сетях. Однако посмотреть его обычному человеку было решительно невозможно. В случае полиграфической продукции заинтересованный читатель мог пойти в книжный магазин или заказать книгу на дом. Но проект «Дау» был почти интерактивным перфомансом, и те самые споры, в которых участвовали сотни людей, отправлялись не от собственного впечатления, а основывались на восхищении (или раздражении) совсем небольшого количества зрителей. Можно сказать даже — чрезвычайно малого.
В случае с «Дау» совет зрителю составить мнение самому силы не имел. Было бы глупо вслух предложить собеседнику слетать в Париж и купить «визу на посещение», прежде чем лаять на мегаломанического слона. И не вполне в последнюю очередь потому, что оппонент тоже не видел многочасовой перфоманс, для краткого знакомства с которым нужно было провести в специальном пространстве несколько дней. При этом виртуальная афиша самого объекта искусства была вполне понятна, сообщая (может, и помимо воли авторов), что перед нами (то есть вдали от нас) не просто кино, а аттракцион, сразу признавалась, что к реальной жизни Ландау имеет мало отношения, и, наконец, все и без этого знали, что это своего рода «пощёчина общественному вкусу».
Пощёчина нанесена в отдельном необозреваемом пространстве, щадя время и деньги обывателя. Он может возмутиться от воображаемого мокрого звука, как от настоящей пощёчины. Что и произошло.
Объект искусства вовсе не нужен для конструирования мнения. Это был, как говорится, «идеальный кейс для изучения общественной реакции».
Повторю: рецензия сейчас абсолютно замещает рецензируемое произведение. Но ради порядка нужно сказать: мысль о том, что критика выше литературы вовсе не нова.
То есть, когда она высказана, вовсе непонятно.
Об этом писали много: хорошо известна книга Пьера Байяра «Искусство рассуждать о книгах, которые вы не читали» (2012), которая, по сути, представляет руководство по светскому разговору в необременительной форме. Впрочем, в более короткой форме это выражено в диалоге Оскара Уайльда «Критик как художник» (1890). Там об этом сказано короче, да и сам Байяр замечает: «Держаться подальше от книги — вот лейтмотив размышлений Уайльда о чтении и литературной критике»20.
Два слова о том, что происходит в пьесе Уайльда: два джентльмена встречаются в библиотеке особняка, что стоит в Лондоне на Пикадилли с видом на Грин-парк. Один из них, Джилберт (как бы сам Оскар Уайльд) меланхолически беседует со своим другом Эрнестом, при этом поигрывая на фортепиано. В чрезвычайно длинном диалоге Джилберт, будто персонаж Пелевина, сыпет парадоксами и объясняет товарищу тайны бытия. То есть в нашем случае механизм работы искусства, включающий его производство и потребление.
Заканчивается это несколько пафосно:
«Эрнест. Сегодня я услышал от вас много странного, Джилберт. Вы утверждали, что говорить о созданном труднее, чем создавать, и что ничегонеделанье — труднейшее занятие в мире; вы утверждали, что все Искусство аморально, и что всякая мысль таит в себе опасность, и что критика в большей степени творчество, чем само творчество, и что высшая Критика та, которая находит в произведении вещи, отнюдь не подразумевающиеся художником, и что истинным судьей становишься именно потому, что ничего не можешь создать сам, и что настоящий критик не бывает ни справедлив, ни искренен, ни рационален. Друг мой, да вы мечтатель!
Джилберт. Да, я мечтатель. Ведь мечтатель — это тот, кто находит свою тропу только при лунном свете, а наказание его в том, что он видит рассвет раньше, чем все другие.
Эрнест. Наказание?
Джилберт. И награда»21.
Смысл тут в том, что произведение само по себе не существует, а только является поводом к дальнейшему творчеству, причём не только критика, но и обычного читателя. Причём до этого Джилберт на замечание своего друга о том, что в лучшие свои дни искусство прекрасно обходилось без критиков, сразу же говорит: «... ваше утверждение, что у греков не было художественных критиков, — это абсурд. Вернее было бы сказать, что все греки были художественными критиками»22.
Надо заметить, что за тридцать лет до того времени, когда беседовали эти два джентльмена, в своей статье «Суеверие и правила логики» (1859) Николай Чернышевский написал: «По самым щедрым расчетам предполагается, что из 65 или 70 миллионов жителей Русской империи людей, умеющих читать, набирается до 5 миллионов. Но эта цифра, по всей вероятности, слишком велика. Большинство грамотных людей сосредоточено в городах; в селах едва ли наберется половина того, сколько находится в городах. Но и в городах гораздо больше половины жителей еще не знают грамоты. Судя по этому, едва ли мы ошибемся, положив число грамотных людей в России не превышающим 4 миллионов»23. То есть Чернышевский говорит о 7% населения. Вряд ли в Древней Греции это соотношение было лучше. Кстати говоря, проведённая в 1926 году в СССР перепись показала, что грамотным (умеющим читать, по крайней мере, по слогам и подписываться не крестом, а фамилией) было 40,7% . А вот по переписи 2010 года, из 121 миллиона человек старше 14 лет примерно 371 тысяча граждан оказалась неграмотной, то есть 0,3%24.
То, что миллионы людей сейчас не только умеют читать, но и сами постоянно пишут тексты разной длины, от романов до заметок в социальных сетях, изменило институт чтения и традицию рефлексии на текст. Наградой, в том смысле, который вкладывал в это персонаж Уайльда, для профессионального рецензента становится ощущение равенства с автором, а то и превосходства над ним. При том давлении, которое создают на отдельного читателя миллиарды текстов, он просто лишён возможности проверить все суждения рецензента и полагается на его честность и свою интуицию.
Но, более того, много лет назад Станислав Лем развивал такой жанр, как рецензии на несуществующие книги, и эти его тексты оказались жизнеспособнее многих книг, написанных на те же темы.
Итак, на вопрос, что изменилось в нынешней ситуации по сравнению с опытами прошлого, нужно отвечать — стремительное увеличение количества текстов (и объектов искусства вообще), и редукция медленного чтения. Чужое мнение, особенно остроумное, помогает в таком важном мотиве института чтения, как социализация. И этот неосознанный выбор — часть неодолимых перемен в нашем мире.