ТАТЬЯНИН ДЕНЬ
Мы сознаем, что не могли б вместить
То прошлое в границы нашей жизни,
И нам оно почти что так же чуждо,
Как нашему соседу по квартире,
Что тех, кто умер, мы бы не узнали,
А те, с кем нам разлуку Бог послал,
Прекрасно обошлись без нас — и даже
Всё к лучшему…
Анна Ахматова
Мы встретились в метро. Договорились-то мы, по старой привычке, попрекая друг друга будущими опозданиями, в три. Володя пришёл ровно в половине четвёртого, я — через две минуты, и через минуту подошёл Миша. Раевский, правда, сказал, что подъедет отдельно. Никто никого не ждал, и все остались довольны, хотя сначала смущённо глядели в пол.
Мы вышли из метро и двинулись вдоль проспекта. Сквозь морозный туман горел, как священный меч перед битвой, золотой шпиль Главного здания. Володя сказал, что сегодня мы должны идти так, как ходили много лет тому назад, — экономя деньги и не пользуясь автобусом. Это был наш персональный праздник, Татьянин день, совмещённый с годовщиной выдачи дипломов, — потому что учились мы не пять, как все остальные факультеты, а пять с половиной лет. Мы шли навстречу неприятным новостям, потому что поколение вступило уже в возраст смертей, что по недоразумению зовутся своими, но мы знали, что в Москве один Университет, и вот мы шли, чтобы вернуться в тот мир дубовых парт и тёмных панелей в коридорах, огромных старинных лифтов и таких же огромных пространств между корпусами.
Мы стали более циничными, и только Володя сейчас горячился, вспоминал множество подробностей нашей давней жизни и, двигаясь мимо высокой ограды, махал и крутил руками, как мельница.
— Сколько радости в этом человеке, — сказал, повернувшись ко мне, Бэтмен. — Так и не поверишь, что это начальник. Начальник должен быть толст и отстранён от жизни — как Будда.
Бэтмена прозвали Бэтменом за любовь к длинным плащам. Серёжей его перестали звать, кажется, ещё на первом курсе. За столько лет ничего не изменилось — он шёл посередине нашей компании, в своём шикарном заграничном плаще до пят. Плащ был расстёгнут и хлопал на ветру.
Бэтмен уехал сразу после выпуска — даже нельзя было сказать, что он живёт в Америке. Он жил во всём мире, и я, переписываясь с ним, иногда думал, что он просто существует внутри Интернета. Володя, впрочем, говорил, что между дегустацией каких-то волосатых бобов и ловлей бабочек в Кении он умудряется писать свои статьи. Я статей этих не читал и читать не собирался — достаточно было того, что я читал про них, и даже в глянцевых журналах. Я подумал, что Бэтмен — вполне вероятный кандидат на Нобелевскую премию. Для нас в юности она была абстракцией, метафорой — ан нет, вот он — кандидат. Под рукой, так сказать. А ведь мы занимали у него деньги и ездили вместе в Крым. И вот звенели на мировом ветру его суперструны, в которых мы все, даже Володя, ровно ничего не понимали. Рылеев завидовал Бэтмену, а я — нет. Слишком давно я бросил науку и не чувствовал ни в ком соперника.
По дороге на факультет мы вспоминали девочек. Судьба девочек нас не радовала — в науке никто не остался, браки были неудачны, химия жизни растворила их свежесть, но были и те (Рылеев хихикнул), кто оказался круче мужчин в пору сбора ягод.
А тогда на физфак шли люди, вовсе не намеревавшиеся свалить за океан. Те, кого посещала эта мысль, были либо сумасшедшими, либо… Нет, именно сумасшедшими. Это потом остаться здесь научным сотрудником в голодный год стало именно диагнозом неудачника. Это потом денег ни на что не было, а преподаватели после лекций торговали пивом в ларьках. Впрочем, Володя остался и теперь, кажется, преуспевал — но он был не физик, а, скорее администратор. Он всегда был администратором, и самое главное — хорошим. У Володи было удивительное свойство: люди доверяли ему деньги, и он их никогда не обманывал. Другое дело, что он мгновенно пускал их в рост, не забывая и себя, но ни разу никого не подвёл. Олигарха бы из него никогда не получилось — слишком ему нравились мелкие и средние задачи.
Рядом с Володей шёл Дмитрий Сергеевич по прозвищу Бериллий. Бериллий работал на оборону, и с ним всё было понятно. Бериллий был блестящим специалистом, жутко секретным, и, кажется, вполне в тематике своей работы следовал прозвищу. Впрочем, на расспросы он лишь загадочно улыбался.
Но у всех, кроме Бэтмена, всё вышло совсем иначе, нежели мы тогда думали.
Мы шли на встречу однокурсников и боялись её, потому что столько лет — не шутка. На тебя начинают смотреть, как в спектрометр: преуспел ты или нет — и совершенно непонятно, по каким признакам собеседник принимает решение. Поэтому я с недоверием относился к сайтам, что позволяли найти одноклассников и однокурсников: увидеть, как располнели девушки-недотроги, которых ты провожал до общежития, — не самое большое счастье. Тем более, у нас был очень сплочённый курс, многие и так не теряли друг друга из виду. А наша компания, как и ещё несколько, пришла из физматшколы, тогда случайных школьников среди абитуры почти не было. К тому же тогда физика уходила как бы в тень химиков и биологов, мир рукоплескал этим ребятам. И хоть мы знали, что правда на нашей стороне, время физиков в почёте и мудрых и печальных улыбок героя из фильма «Девять дней одного года» кончалось.
Мы стояли в начале нового мира, ещё помня силу парткома и райкома, комсомольских собраний и советского воспитания. На самом деле мы были молоды и никакого гнёта, кроме безденежья, не ощущали. С деньгами было не всё так просто — те, кто уходил в бизнес, попадали в какой-то новый космический мир. Деньги валялись там под ногами. Скоро площадка перед факультетом была забита аспирантскими машинами, а среди них сиротливо стоял велосипед нашего инспектора курса.
Теперь мы встретились снова и вот уже сидели в студенческой столовой, которая стала куда более чистой и приличной. Официальная часть стремительно кончилась, и мы не менее стремительно напились.
Тогда мы пошли курить на лестницу, и вдруг Володя пихнул меня локтем в бок.
Снизу, из цокольного этажа поднимался с сигареткой в зубах наш Васька.
Васька был легендой факультета. Говорили, что он как физик был сильнее, чем Бэтмен, но зарыл свой талант в землю. Занимался он сразу десятком задач, и у меня было подозрение, что на его результатах защитилось несколько докторских, не говоря уж о кандидатских. Потом он куда-то пропал, и мне казалось, что он должен был уехать. Но, зная Ваську, этого представить было нельзя. Нельзя было представить и того, что его засекретили: любой генерал сошёл бы с ума от его методов работы.
А вот сейчас Васька стоял с бутылкой пива перед нами. Будто и не было этих лет — он был всё тот же, в синем халате, но совершенно седой. Он пыхнул сигареткой и улыбнулся.
Время пошло вспять. Мы снова были вместе — это была старая идея идеального Университета. Все мы ходили на школу юного физика и вместо танцев решали задачки из «Кванта». На этом и была построена особая связь между мальчишками. Я думаю, что нам здорово запудрили мозги в начале восьмидесятых наши учителя. Они, оглядываясь, приносили на семинары самиздат, который мы, школьники, глотали, как тогда появившуюся пепси-колу. Мы решали задачи по физике у костра, собравшись кружком вокруг наставника, будто апостолы вокруг Спасителя. Клянусь, мы так себя и ощущали. Наши учителя были бородаты и нечёсаны, но они понимали, что продолжатся в учениках, и не экономили времени. Мы действительно любили их больше истины. Их слово было — закон, а эстетические оценки непререкаемы.
А когда нам выдали дипломы, мы встали у начала новой страны, нового прекрасного мира. Я больше других таскался на митинги, и даже вышел с рюкзаком из дома, чтобы защищать Белый дом. Повсюду веяло какой-то свежестью, и казалось, что протяни руку, — и удача затрепещет на ладони, как пойманная птичка. А потом пришла обида — и мы первым делом обиделись не на себя, а на наших бородатых учителей, которые по инерции ещё ходили с плакатами на площади. Ничего лучше, чем погрузиться в науку, нельзя было придумать — но мы разбрелись по жизни, отдавая дань разным соблазнам.
Идеальной школы не получилось — она существовала только в головах наших учителей, которых в семидесятые стукнуло по голове томиком Стругацких. Жизнь оказалась жёстче и не простила нам ничего — ни единой иллюзии, никакой нашей детской веры: ни в торную дорогу творчества, ни в добрых демократических царей, ни в нашу избранность.
Мы спустились с Васькой сначала в цокольный этаж, а потом в подвал. Тут было всё по-прежнему — так же змеились по потолку кабели, и было так же пусто.
В лаборатории, как и раньше, было полно всякого хлама. Васька был как Пётр Первый — сам точил что-то на крохотном токарном станке, сам проектировал установку, сам проводил эксперименты и сам писал отчёты. Идеальный учёный ломоносовских времён. Или, скажем, петровских.
Но больше всего в васькиной лаборатории мне понравилась железная дверь рядом со шкафом. На ней было огромное колесо запирающего механизма, похожее на штурвал. Рядом кто-то нарисовал голую женщину, и я подозревал, что это творчество хозяина.
— А что там дальше?
— Дальше — бомбоубежище. Я туда далеко забирался — кое-где видно, как метро ходит.
Залезть в метро — это была общая студенческая мечта, да только один Васька получил её в награду.
— И что там?
— Там — метро. Просто метро. Но в поезд всё равно не сядешь, ха. Да ничего там нет. Мусор только — нашёл гигантскую кучу слипшихся противогазов. Несколько тысяч, наверное. И больше ничего. Там ведь страшновато — резиновая оплётка на кабелях сгнила, ещё шарахнет — и никто не узнает, где могилка моя.
Мы расселись вокруг лабораторного стола, и Бэтмен достал откуда-то из складок своего плаща бутылку виски, очень большую и очевидно дорогую. Как Бэтмен её скрывал, я не понял, но на то он был и Бэтмен.
Васька достал лабораторную посуду, и Володя просто завыл от восторга. Пить из лабораторной посуды — это было стильно.
— Широко простирает химия руки свои в дела человеческие, — выдохнул Бэтмен. — Понеслось.
И понеслось.
— Студенческое братство неразменно на тысячи житейских мелочей, — процитировал Васька — и снова запыхал сигареткой. У него это довольно громко получалось, будто он каждый раз отсасывал из сигареты воздух, а потом с шумом размыкал губы. — Вот так-то!
Слово за слово, и разговор перешёл на научных фриков, а от них — к неизбежности мировых катастроф и экономическим потрясениям.
Вдруг Васька полез куда-то в угол, размотал клубок проводов, дёрнулся вдруг, и про себя сказал: «Закон Ома суров, но справедлив». Что-то затрещало, мигнула уродливая машина, похожая на центрифугу, и загорелось несколько жидкокристаллических экранов.
— Сейчас вы все обалдеете.
— А это что? Обалдеть-то мы и так обалдели.
— Это астрологическая машина.
Володя утробно захохотал:
— Астрологическая? На торсионном двигателе!
— С нефритовым статором!
— С нефритовым ротором!
Васька посмотрел на нас весело, а потом спросил:
— Ну, кто первый?
Все захотели быть первыми, но повезло Володе. На него натянули шлем, похожий на противогаз и даже на расстоянии противно пахнущий дешёвой резиной.
Васька подвинулся к нему со странным прибором-пистолетом — я таких ещё не видел.
— Сначала надо взять кровь.
— Ха-ха. Я так и знал, что без крови не обойдётся. Может, тебе надо подписать что-то кровью?
— Подписать не надо, давай палец.
— Больно! А! И что? Кровь-то зачем?
— Мы определим код…
Это был какой-то пир духа. «Мы определим код»! Васька сейчас пародировал сразу всех научных фриков, что мы знали — с их информационной памятью воды и определением судьбы по группе крови. Предложи нам сейчас для улучшения эксперимента выбежать в факультетский двор голышом, это бы прошло «на ура». Мы влюбились в Ваську с его фриковой машиной. Жалко, далеко было первое апреля, а то я бы пробил сюжет у себя на телевидении. Васька меж тем, объяснил:
— Знаешь, есть такие программки — «Узнай день своей смерти»? Их все презирают, но все в сети на них кликают. Так везде — презирают, не верят, а кликают.
— Чё-то я не понял. А если мне скажут, что я умру завтра?
— Ты уже умер, в 1725 году, спасая матросов на Неве.
— Рылеев твоя фамилия, известно, что с тобой будет.
— А ты — Бериллий, и номер твой четыре. Молчи уж.
Каждый из нас, захлёбываясь от смеха, читал своё прошлое и будущее на экране. Читали, однако, больше про себя, не раскрывая подробностей. Один я не стал испытывать судьбу, да Васька и не настаивал — только посмотрел, понимающе улыбнулся и снова запыхтел сигаретой.
Астрологическая машина была довольно кровожадной, но смягчала свои предсказания сакраментальными пожеланиями бросить курить или быть аккуратнее на дорогах.
Мы ржали как кони — и будто был снова восемьдесят девятый, когда мы обмывали синие ромбы с огромным гербом СССР в гранёных стаканах, украденных из столовой.
— Ну всё ребята, вечер. У меня самое рабочее время, мне ещё десять серий сделать надо, — сказал вдруг Васька.
Мы почему-то мгновенно смирились с тем, что нас выпроваживают, и Васька добавил:
— К тому же сейчас режим сменится.
— Что, не выпустят?
— Я выпущу, но начальнику смены звонить придётся, а мы уже напились.
Но и тут никто не был в обиде — человек работает, и это правильно.
Мы уже поднялись на целый марш вверх по лестнице, как Бэтмен остановился:
— А кто Ваське сказал про мою жену?
— Какую жену? Я вообще не знал, что ты женат.
— Сейчас не женат, но… — Бэтмен обвёл нас взглядом, и нехороший это был взгляд. Какой-то оценивающий, будто он нас взвешивал. Какая-то скорбная тайна была в нём потревожена. — Он, кажется, за мной следил. Там какие-то подробности о моей жизни в результатах были, которые я никому не рассказывал.
— И у меня тоже, — сказал Володя. — Там про гранты было, я про грант ещё ничего не решил, а тут советы какие-то дурацкие.
— Да ладно вам глупости говорить. Сидит человек в Интернете, ловит нас Яндексом… — я попытался примирить всех.
— Этого. Нет. Ни. В. Каком. Яндексе, — отчеканил Бэтмен. — Не городи чушь.
Мои друзья стремительно мрачнели — видать, много лишнего им наговорила предсказательная машина. И только сейчас, когда хмель стал осаждаться где-то внутри, в животе, а его хмельные пузыри покидали наши головы, все осознали, что только что произошло что-то неприятное. Я им даже сочувствовал — совершенно не представляю себе, как бы я жил, если бы знал, когда умру.
Мы постояли ещё и только собрались продолжить движение к выходу, как Бериллий остановился:
— Стоп. Я у Васьки оставил записную книжку, вернёмся.
Я поразился тому, что у него была записная книжка, но Бериллий всё мог себе позволить.
Мы вернулись и постучали в васькину дверь. Её мгновенно открыла немолодая женщина, в которой я узнал старую преподавательницу с кафедры земного магнетизма. Ей и тогда было за пятьдесят, и с тех пор она сильно сдала, так что вряд ли Васька нас выгнал для амурного свидания.
— Мы к Васе заходили только что, я книжку записную забыл.
Женщина посмотрела на нас, как на рабочих, залезших в лабораторию и нанюхавшихся эфира. Был такой случай в нашу пору.
— Когда заходили?
— Да только что.
— Да вы что, молодые люди? Напились? Он два года как умер.
— Как — умер?
— Обычно умер. Как люди умирают. Его машиной задавило.
— Да мы его только что…
Но дверь хлопнула нас почти что по носу.
— Чёрт, — а записная книжка-то вот она. В заднем кармане была. — Бериллий недоумённо вертел в руках потрёпанную книжку. — Глупости какие-то.
Он обернулся и посмотрел на нас. Мы молча вышли вон, на широкие ступени перед факультетом, между двух памятников, один из которых был Лебедеву, а второй я никак не мог запомнить, кому.
На улице стояла жуткая январская темень.
Праздник кончался, наш персональный праздник. Это всегда был, после новогоднего оливье, конечно, самый частный праздник, не казённый юбилей, не обременительное послушание дня рождения, не страшные и странные поздравления любимых с годовщиной мук пресвитера Валентина, которому не то отрезали голову, не то задавили в жуткой и кромешной давке бунта. Это был и есть праздник равных, тех поколений, что рядами валятся в былое, в лыжных курточках щенята — смерти ни одной. То, что ты уже летишь, роднит с тем, что только на гребне, за партой, у доски. И вот ты, как пёс облезлый, смотришь в окно — неизвестно, кто останется последним лицеистом, а пока мы толсты и лысы, могилы друзей по всему миру, включая антиподов, Миша, Володя, Серёжа, метель и ветер, время заносит нас песком, рты наши набиты ватой ненужных слов, глаза залиты, увы, не водкой, а солёной водой.
Мы как римляне после Одоакра, что видели два мира — до и после, — и ни один из них не лучше.
В Москве один Университет — один ведь, один, другому не быти, а всё самое главное записано в огромной книге мёртвой девушки у входа, что страдала дальнозоркостью, там, в каменной зачётке, упёртой в девичье колено, там записано всё — наши отметки и судьбы, но быть тому или не быть, решает не она, а её приятель, стоящий поодаль, потому что на всякое центростремительное находится центробежное. Четвёртый Рим уже приютил весь выпуск, а железный век намертво вколотил свои сваи в нашу жизнь, проколол время стальными скрепками, а мы всё пытаемся нарастить на них своё слабое мясо, они же в ответ лишь ржавеют.
Но навсегда над нами гудит на промозглом ветру жестяная звезда Ленинских гор. Спрятана она в лавровых кустах, кусты — среди облаков, а облака так высоко, что звезду не снять, листву не сорвать, прошлого не забыть, холодит наше прошлое мрамор цокольных этажей, стоит в ушах грохот дубовых парт, рябят ярусы аудиторий, и в прошлое не вернуться.
«С праздником, с праздником, — шептал я, спотыкаясь, поскальзываясь на тёмной дорожке и боясь отстать от своих товарищей. — С нашим беззащитным праздником».