СЛОВО О ВАЛЕНТИНЕ СТЕНИЧЕ

(денди)

Валентин Иосифович Стенич (1897 — 1938)

Воплями про страданья и про косметику
Души не удивить мне ничей –
Ведь слезы ночью во тьме текут
У миллионов Валентинов Стеничей.


Валентин Стенич (1917)



Однажды некий молодой человек обманул поэта, притворившись не тем, чем он был на самом деле. Молодой человек боготворил этого поэта, и всё же сыграл перед ним роль пресыщенного денди.

Поэт настолько впечатлился этим образом, что написал статью о новом поколении, а молодой человек до конца жизни — он сгинул в конце тридцатых годов — помнил об этой встрече.

Молодого человека звали Сметанич, он придумал себе новое имя — Стенич. А поэт был — Александр Блок. История эта хорошо известна, и те, кто жил тогда в Петрограде и читал статью Блока, догадывались, о ком речь, а остальные прочитали изданные в двадцатые дневники Блока.

Это был, как сейчас говорят «пранк», несколько жестокий розыгрыш поэта молодым человеком. Но, на самом деле, Стеничу в этот момент 21 год, а Блоку – 38. Это не то, чтобы розыгрыш дряхлого старца.

Так или иначе, слово «денди» приклеилось к Валентину Иосифовичу (Осиповичу) Стеничу. Отец его был богат до революции, а потом жил (и дожил до 1934 года), распродавая имущество. Живописи, проданной в Русский музей, хватило его жене на маленькую пенсию.

Стенич семью свою любил, был вечно благодарен мачехе (его пережившей) за то, что заставила учить языки и писать стихи.

Стихи выходили не очень хорошими, но три европейских языка Стенич знал блестяще, что сделало его одним из лучших переводчиков двадцатых-тридцатых годов. Причём переводил он современную литературу и литературу прошлого: Конан Дойла и Дос Пассоса, Свифта и начал даже работать над джойсовским «Улиссом», но не успел, разумеется.

И он был действительно денди внешне: прекрасно умеющий танцевать – от вальса до фокстрота, знаток джаза, всегда в белой сорочке, подтянут и собран, как артист на сцене.

Сценой ему служил весь литературный Петроград, а потом и Ленинград. Стенич при этом придумывал себе не одну жизнь, а множество. Он рассказывал, что как-то повторил преступление Раскольникова и убил старуху, но не топором, а тяпкой. Сейчас это кажется отражением рассказа обериута Олейникова, который едва ли не хвастался, что убил своего отца за контрреволюцию. Стенича выгнали из партии большевиков в двадцатом году, кажется, за развал работы в военной школе, но ходил слух, что за подготовку вооружённого налёта. Возможно, это выдумал сам Стенич. Американский писатель Дос Пассос, заехавший в Ленинград, написал в дневнике, что переводчик его книг – сын богатого чешского фабриканта. (При этом он назвал его самым ярким и интересным своим русским собеседником.)

Вячеслав Полонский записал в дневнике: «14/VII, 31. На днях переносили прах Гоголя, Языкова, Хомякова и нескольких других писателей с Ваганьковского кладбища. Торжественная церемония. Цвет попутничества. Роют могилы беспризорники. Когда стали переносить останки — писатели стали разбирать их себе “на память”. Один отрезал кусочек сюртука Гоголя (Малышкин: он сам признавался мне, но стыдясь, — не знал, куда деть этот отрезок ткани), другой — кусок позумента с гроба, который сохранился. А Стенич украл ребро Гоголя — просто взял и сунул себе в карман. В тот же день, зайдя к Никулину, просил ребро сохранить и вернуть ему, когда он поедет к себе в Ленинград. Никулин изготовил из дерева копию ребра и, завёрнутое, возвратил Стеничу. Вернувшись домой, Стенич собрал гостей — ленинградских писателей — и торжественно объявил, что является собственником ребра Гоголя. Всеобщее удивление и недоверие. Он торжественно предъявил ребро, — гости бросились рассматривать и обнаружили, что ребро изготовлено из дерева. Стенич весь вечер сидел как в воду опущенный.

Позорная история! Никулин уверяет, что подлинное ребро и кусок позумента сдал в какой-то музей.

Писатели вели себя возмутительно. Передают, будто они растаскали зубы Языкова — среди них называют Сельвинского»1.

На столе Стенича действительно лежала какая-то кость, эту кость даже потом изобразили на карикатуре: Гоголь, потрясая ей, спрашивал Стенича, как Тарас Бульба, что, дескать, помогло тебе моё ребро?

Но мы никогда не узнаем, как там было на самом деле.

Была и история, которую рассказывали на разные лады: Стенич был членом писательского жилищного кооператива. На строительстве дома вдруг обнаружился дефицит гвоздей. Стенич, сам еврей, дошёл до какого-то начальника-еврея, и после долгих уверений в том, что гвоздей нет, вдруг вспылил и зловеще произнёс: «А Христа распинать у вас гвозди нашлись?» Приехав в Москву (тут Ардов пересказывает Семёна Липкина, который вспоминал: «Однажды мы со Стеничем шли к кому-то в писательский дом в Лаврушинском. Лифт не работал, и мы поднимались по лестнице пешком. Я говорил: “Вот здесь живёт такой-то писатель… А вот здесь — такой-то…” Стенич некоторое время меня слушал, а потом воскликнул: “Да это какой-то шашлык из мерзавцев!”»2. Или вдруг он говорит: «Знаю я ваших “пролетарских писателей”. Они по воскресеньям жрут сырое мясо из эмалированных мисок, придерживая куски босой ногой»3.

В этом, кстати, есть некоторая трагедия: розыгрыши и остроты запоминаются очень хорошо, их чаще всего пересказывают мемуаристы и люди, которым нужно написать статью к юбилею. А вот рассказать о том, что Стенич не был весёлым халтурщиком, а умным новатором – сложно. К примеру, для оперы «Пиковая дама», которую ставил Мейерхольд, он решил заменить неловкий текст Модеста Чайковского на оригинальные стихи поэтов пушкинской поры и самого Пушкина. Кажется, результат его работы так и не издан, а Николай Чуковский допускал, что он утрачен.

Так или иначе, время становилось всё более серьёзным, потом нахмуривалось, а клоунада Стенича продолжалась.

Первый раз его арестовали в двадцатом, потом выслали в тридцатом, затем он снова попал в Большой Дом. И сам же рассказывал, что чекист сказал ему:

«Валентин Осипович, у нас есть сведения, что вы придумываете и распространяете антисоветские анекдоты.

— Ну какой, например, анекдот я, по вашим сведениям, сочинил? — осведомился Стенич.

— Например, такой, — сказал чекист. — Советская власть в Ленинграде пала, город в руках белых. По этому случаю на Дворцовой площади происходит парад. Впереди на белом коне едет белый генерал. И вдруг, нарушая всю торжественность момента, наперерез процессии бросается писатель Алексей Толстой. Он обнимает морду коня и, рыдая, говорит: “Ваше превосходительство, что тут без вас было…”

Стенич посмеялся и сказал:

— Это придумал не я. Но это так хорошо, что можете записать на меня…»4.

Эта история рассказана Михаилом Ардовым в его книге «Легендарная Ордынка», но понятно, что источником её был Стенич. Никакой чекист не стал бы её распространять. Там же рассказывается история про то, как Юрий Либединский, функционер РАПП, «жаловался Ардову на Стенича. Он, Либединский, прибыл в Ленинград, чтобы агитировать попутчиков, писателей нейтральных, примкнуть к РАППу. После его выступления слово взял Стенич и сказал буквально следующее:

— Я согласен на такую игру: вы, рапповцы, — правящая партия, мы оппозиция. Но вы хоть бы подмигнули нам, дали понять, что сами-то во всю эту чепуху не верите…»5.

Понемногу эта буффонада, парад мгновенных острот и розыгрышей становились не просто рискованными, а смертельно опасными.

Иногда упоминают, что журналист Ханин в фильме Алексея Германа-ст. «Мой друг Иван Лапшин» имеет прообразом Стенича. Так говорил, кажется, даже сам режиссёр. Но нет, актёр Миронов играл не Стенича, а обобщённого Ханина, успешного журналиста, а не переводчика, ходящего по краю. Не говоря уж о том, что Ханин противоположен Стеничу по мировоззрению. Представить себе Стенича в качестве советского газетчика невозможно. Присваивание образу прототипа — известная ошибка (и не нашего времени — Лотман писал это про современников Пушкина: они всё время спорили о том, кто «выведен автором под именем N). Грубый ответ прост: «Автор не нанимался кого-то изображать, путь и в кривом зеркале. Иногда ему хочется написать роман с ключом, но чаще нет». На кого похож Ханин у Германа? Кто бы и что ни говорил, именно на журналиста. В нём есть черты Евгения Петрова, Александра Шарова и десятка талантливых журналистов. Но это типаж, а не портрет.

Стенич фрондёр-интеллектуал. Он удавился бы, а не стал петь за столом «Заводы, вставайте» — разве переделав стихи на неприличные. Он, который острил напропалую на политические темы, органически бы не похож на успешного журналиста. Как-то ему сделали замечание:

— Нельзя называть большевиков «они». Надо говорить «мы»!

— Ну ничего, — ответил Стенич, — придет время, «мы» «нам» покажем

Удивительно вообще, как Стенич со своими привычками дожил в Ленинграде до конца тридцатых: на фоне «Кировского потока», со своими отсидками, ничуть не изменившимся поведением. Правда, перед гибелью он потолстел, на что скорбно (но опять с остротами) жаловался своему другу Николаю Чуковскому.

Чуковский так заканчивает своё воспоминание о Стениче: «Тогда он уже догадывался, что его арестуют. Он ни в чём не был виноват, но одного за другим арестовали его друзей. Борис Корнилов, Бенедикт Лившиц, Николай Заболоцкий, Николай Олейников, Дмитрий Жуков, Елена Тагер, Вольф Эрлих… Он занят был “Пиковой дамой”, он переводил, дела его шли отлично, но от ужаса избавиться он не мог. В это время начался у него роман с одной замужней женщиной. Она тоже ждала ареста, — не потому, что была в чём-нибудь виновата, а потому, что арестовали уже всех вокруг неё. Вот это и был самый неистовый, самый бешеный из всех его романов. Ни он, ни она ничего не скрывали.

– Я благодарен ей, – говорил он мне. – Я заслоняюсь ею от страха.

Арестовали их всех троих – Стенича, его возлюбленную и её мужа. Спустя год она и её муж были выпущены. А Стенич, милый демон моей юности, не вернулся»6.

Но тут нужно вернуться в восемнадцатый год, к Блоку.

Диалог двух литераторов. Гениальный (это слово наделяется избыточным пафосом, но на самом деле это обычный термин), итак, гениальный человек тридцати восьми лет встречает молодого пранкера и верит всему, что тот говорит. При этом тот же Чуковский сообщает нам про Стенича: «Он благоговел перед Блоком, знал всё им написанное наизусть — все три тома стихотворений, и поэмы, и пьесы. Для него Блок был гений, и притом из всех гениев человечества — наиболее близкий ему душевно; когда он читал кому-нибудь стихи Блока: он поминутно снимал очки, чтобы вытереть слёзы. Встреча с Блоком была для него грандиозным событием»7.

Дело в том, что сначала Стенич принялся читать Блоку свои стихи. «Слов не было, не было и звуков» — вспоминает Блок. Стихи были дурны. Почувствовав, что они не произвели впечатления, Стенич решил именно произвести впечатление.

Текст был подменен акцией. Двадцатилетний собеседник Блока превратился в денди. Тогда, кстати, это слово писалось — «дэнди». Мистификация удалась потому что Стенич был образованным и умным человеком. Обладая хорошим литературным слухом, он сумел воспроизвести ту унылую ноту, которую тянули русские денди образца 1918 года. Блок поверил, что перед ним — усталое, вымороченное племя. Потерянное поколение петербургской богемы. Для Блока неизвестный поэт был так же удивителен, как для нынешнего писателя-шестидесятника сутолока рейв-пати.

Но, кажется, племя шестидесятников истончилось, что придаёт больше качества сравнению.

Это как былые споры о компьютерной литературе. Тогда они были полны задора молодых и старческого брюзжания, а теперь само воспоминание об этом поросло мохнатой пылью.

Где, где, женщины былых времён, что яростно спорили о том, что называли постмодернизмом? Всё сметено медленным, но верным напором времени. Кто помнит журнал «Птюч», исчезнувший неизвестно когда. Он обладал всеми признаками нового стиля — хорошей версткой и полиграфией, обязательным набором рубрик — музыка-мода-компьютерные технологии (последнее в облегчённом варианте) и удивительной пустотой, вызывающей даже некоторое забавное недоумение. Оно было сравнимо с пустотой в желудке, которую спустя четверть часа ощущает человек съевший мешок поп-корна. Ничего дурного в поп-корне нет, при сильной моей нелюбви к его запаху, но обидно представлять себе будущее кулинарии, заключённое в поп-корне. Но эта пища всё распространяется, плодится да множится. А хрустальная нота той литературы, что имеет настоящий вкус, уходит туда, где она жила пять-семь веков назад, — в затвор.

Выстуженной зимой 1918 года, идя по петроградской улице, Блок пытался сохранить в себе внутренний порядок и столкнулся с человеком, этот порядок отрицающим, — спокойно и безмятежно. На изломе fin de siécle легко впасть в соблазн исторических параллелей. В конце или в начале какого-нибудь века легко говорить о конце или начале чего-нибудь, хотя на деле ничего не кончается: «Мы знаем одно: что порода, идущая на смену другой нова; та, которую она сменяет, стара; мы наблюдаем в мире вечные перемены; мы принимаем участие в сменах пород; участие наше, большей частью бездеятельно; вырождаемся, стареем, умираем; изредка оно деятельно: мы занимаем какое-то место в мировой культуре и сами способствуем образованию новых пород»8. Это странный, но вечный процесс, литература перестает быть центром общественного притяжения. Она не умирает, нет; но искусство слова перестает быть престижным. Слово замещается представлением, провокацией. Превращённая литература тяготеет к спектаклю.

Мистификаторов довольно много, они уже не притворяются пресыщенными. Пресыщенным быть просто. «Мы все — наркоманы, опиисты; женщины наши — нимфоманки. Нас — меньшинство, но мы пока распоряжаемся среди молодёжи...»9. Если бы это писал не Блок, а наш современник в своём раздражённом блоге, никто бы не удивился. Это описание работало ещё до появления слова «хипстер», работало, когда оно появилось, работает и сейчас, когда оно провалилось в ливневый слив истории.

Вот мы, носители традиционных ценностей, вот они, притворяющиеся новаторами, а на самом деле наркоманы и проститутки, они несут топоры, что-то страшное будет. И дальше от «да запретите же им» до «Мужественно сожмём зубы и встретим цунами истории с гордо поднятой головой».

То, что росло в бурное десятилетие девяностых на русской почве, не отменяло ещё литературу прошлого, чудной кактус западной party удивительно напоминал блоковское описание первой революционной зимы с неестественными людьми, с прокуренным клубом, с авторской ремаркой «В «артистической» выстрелов слышно не было»10. Это был неосмысленный, нетворческий перенос чужой эстетики в пространство неожиданностей, страну невероятного. Получалось неестественно и неуклюже, как в давнем неприличном анекдоте, где донорская задница отторгает пациента. Новый русский (почти метафора) литературный дендизм с джойстиком в руке и CD-ROM (эти предметы канули в небытиё) вместо зелёной гвоздики в петлице — явление не очень продуктивное. Пока. Потому что питательный бульон уже булькает, совершают в нём броуновское движение какие-то частицы. Однако, и джойстики тоже куда-то подевались.

Время идёт, настораживает лишь одно — отсутствие созидательного действия. Пока можно только надеяться — на будущее.

А игра со словом замечательна тем, что имеет правила. Даже если это правила новые, только что выдуманные. Стенич, мистифицируя Блока, играл с понятиями культуры. Он был человек образованный, внимательный к собеседнику — не без жестокости. Он был переводчиком, литературно одарённым человеком, в конце концов, он всё время работал — во всех смыслах этого слова.

Современный же литературный дендизм удивительно собой доволен. Он не утруждает себя интеллектуальной игрой, довольствуясь игрой просто. Блок пишет в «Иронии»: «Перед лицом проклятой иронии — все равно для них: добро и зло, ясное небо и вонючая яма, Беатриче Данте и Недотыкомка Сологуба. Все смешано, как в кабаке и мгле»11. При известной терпимости можно пренебречь имморализмом, однако нельзя пренебрегать отсутствием правила, той логики, требованием которой заботился Михаил Кузмин: «Пусть ваша душа будет цельна и расколота, пусть миропостижение будет мистическим, реалистическим, скептическим, или даже идеалистическим (если вы до того несчастны) пусть приёмы творчества будут импрессионистическими, реалистическими, натуралистическими, содержание — лирическим и фабулистическим, пусть будет настроение, впечатление — что хотите, но, умоляю, будьте логичны да простится мне этот крик сердца! — логичны в замысле, в постройке произведения, в синтаксисе»12.

Итак, Стенич, сам не подозревая того, толкнул Блока на важные размышления, причём итог этих размышлений Блока важен и для современного обывателя, желающего понять, что там творится с литературой. И уж тем более важен он для человека, варящегося в этом котле литературы.

Уже тогда блоковская эмоция потрясла множество людей. Молодой Каверин был просто потрясён тем, что Блок как бы говорил и о нём: «С похолодевшим от ужаса сердцем я читал и перечитывал этот очерк, стараясь заслониться от него, доказывая самому себе, что ничем не похож на «денди». Но сходство было. В самом деле, что сделал я за последние полтора года, когда неизвестная, острая, сложная жизнь кипела вокруг меня? Ничего. Я сидел в опостылевшем подотделе, а вечерами бродил по Москве с такими же бездельниками, как я, заглядывая время от времени в Кафе поэтов. В университет я заглядывал все реже и реже… Он не прав, обвиняя современных поэтов — стало быть, того же Блока, Ахматову, Гумилева, Мандельштама — в том, что они нравственно опустошили его… Время, которое он потерял, так же бесследно, напрасно прошло для меня. Между тем мне уже восемнадцать лет! Восемнадцать лет!.. Нет, не Блок сидел на скамье подсудимых. На этой скамье сидели тысячи, быть может, десятки тысяч таких, как я»13.

В эпоху перемен, когда мир взбалтывается, будто коктейль, появляются самоназначенцы, читатели верят в сторонние знаки и символы, потому что не могут понять, где хорошая литература, а где нет. Во время революций вкус всегда сбит, а рот полон не свежим ветром перемен, а нечистотой доступного.

А потом приходит пора порядка. Блок и Кузмин говорили об отсутствии логики как сдерживающего хаос начала. Сама же по себе борьба с хаосом, создание упорядоченного объекта и есть творчество. Беда в том, что за этим мало мысли, за этим нет текста, слова. Не видно игры мысли — может, она ловко скрывается, но что-то уж чересчур ловко.

Заканчивались «Русские денди» так: «Это очень тревожно. В этом есть тоже, своего рода, возмездие».

Всегда возникает естественный вопрос об уровне культуры, которая идёт на смену. Это вечный вопрос. Можно заметить только одно: Стенич был очень умен. Нынешние мистификаторы ему проигрывают.

Детали исчезают, и единственные, кто хочет восстановить реальность, – не историки, а реквизиторы сериалов. На них вся надежда, но нужно оставить им записку о приставке к телевизору, которую уже все забыли, а восточные дворники безо всяких эмоций выносят из опустевших стариковских квартир. Писалась она — «dеndy». По науке она звалась «игровая консоль».

Денди – это онтологическая деталь, что и говорить.

 


    посещений 39