0
 следующая заметка >>
slovoopomi
СЛОВО О ПОМИНКАХ

 

 

 

СЛОВО О ПОМИНКАХ

А так как прошёл слух, будто бы каждый год ночью, на родительскую субботу, все эти покойники встают из могил и справляют сами по себе поминки, то это место, которое слыло прежде Волчьим оврагом, прозвано теперь Чертовым Беремищем.


Михаил Загоскин. Вечер на Хопре (1834)

Много лет назад в «Литературной газете» за 4 июня 1990 года была напечатана статья под названием «Поминки по советской литературе». Её автор Виктор Ерофеев как бы произносил речь, причём за столом, уставленным едой и закусками, потому что люди, интересовавшиеся литературой, и делавшие литературу в ту пору жили неплохо. Казалось, что литература будет вечной, как вечно почётным будет звание писателя. И вот Виктор Ерофеев вершил не надгробную, а застольную речь. Именно что это ситуация была такая, будто люди пришли с похорон нелюбимого человека в тепло, отряд, хоть и заметил потерю бойца, но на перспективы это не повлияло. И вот, в тепле, с блинами и водкой поминают покойного. Спокойное умиротворение разливается по телу, и наступает странное облегчение.

И вот писатель Ерофеев как бы стоял с виртуальной рюмкой и произносил даже не речь, а манифест, говоря о гибели советской литературы, а так же предсказывал, какой будет литература новая.

Огромное количество людей тогда очень обиделись. Партийные люди обижались за собственно партийную литературу, другие — на какие-то фразы в тексте, третьи — на то, что Ерофеев недобро говорил и о литературе оппозиционной. Натурально, возникла полемика, множество писателей написали (и напечатали) реплики в разных изданиях. Ерофееву, конечно, припомнили несходство с великим однофамильцем.

Часть оппонентов Виктора Ерофеева ещё служит и(или) печатает книги, часть, увы покинула этот мир. Сейчас некоторые из их тогдашних реплик кажутся безумно смешными, другие — трагичными, а третьи — неожиданно справедливыми. Статью теперь включили в какие-то хрестоматии и чуть ли не сборники манифестов, а потом как-то подзабыли, оставив для потомства только название.

В общем, всё стало историей.

И вот теперь, спустя много лет, хорошо бы разобраться в этой истории.

Во-первых, будет понятнее, в чём прав был автор давнего манифеста, а что сейчас стало внушать сомнения. Во-вторых, это задел на будущее – посмотреть ещё лет через десять или двадцать (если дожить), как это воспринималось в разное время. Какие страхи обуревали людей, а в чём они были уверены, как в каменной стене.

Итак, текст Виктора Ерофеева сам по себе довольно примечательный. По характеру это действительно манифест — из тех, что появляются на исходе любой литературной эпохи. Из них запоминаются лишь красивые фразы — «Сбросим Пушкина с корабля современности», «вырастешь, читатель, тогда и поспорим» и всё такое.

Собственно, что говорилось в статье Виктора Ерофеева?

Зачин статьи был лихой: «По-моему, советской литературе пришёл конец. Возможно даже, что она уже остывающий труп, крупноголовый идеологический покойник, тихо и словно сконфуженно испустивший дух»1. Нужно оговориться, что стиль, в котором была сочинена статья, мне кажется ужасным. Мне могут сказать, что время было смутное, и оттого безвкусие простительно. На это я отвечу, что нормальное было время, а бывали времена, когда манифесты и вовсе были тайными. И отчего-то манифесты Кузьмина или Льва Лунца не снабжены патетикой типа «В последние послесталинские десятилетия советская литература исподволь узурпировала право на умерших классиков XX века, введя их в свои ряды и, как ни в чём не бывало, зацеловав их мёртвые лица палаческими поцелуями, облив крокодиловыми слезами»2... Но всё же меня интересуют не эти патетические «башни не из слоновой кости, а из костей российских писателей», а смысл.

Так вот, сначала в статье-манифесте говорится о генезисе советской литературы: «Советская литература есть порождение соцреалистической концепции, помноженной на слабость человеческой личности писателя, мечтающего о куске хлеба, славе и статус-кво с властями, помазанниками если не божества, то вселенской идеи. Сила власти и слабость человеческой натуры; социальные комплексы русской литературы, по мнению проницательного философа начала XX века Василия Розанова, главной виновницы революции; разгул само собой разумеющегося пореволюционного хамства, воплотившегося в утопии «культурной революции»; наконец, восточное манихейство Сталина — эти и ряд других слагаемых легли в основу советского литературного строительства, и, когда отпали «строительные леса» 20-х годов, было от чего ахнуть»3.

«Когда сейчас думаешь о жизнестойкости, выносливости этой литературы, поражаешься удивительному сочетанию ее реальности и фантомности. Она была реальна в силу своей бесноватой фантомности, фантомна — в силу своей неуклюжей реальности. Она была легко, казалось бы, разоблачаемой извне идеологической фикцией, которую можно было проткнуть иглой иронии — и она лопнет, как воздушный шар, но, сколько бы ее ни протыкали, она не лопалась, потому что была именно фикцией, которой извне порой даже поклонялись или служили, как Арагон. И эта фикция обеспечивалась, как самые что ни на есть реальные бумажные деньги, всем запасом государственности

Затем пришла пора бесспорных наблюдений. Ерофеев говорил о том, что вопрос о вере номенклатурного писателя в социалистический пафос был как бы неуместным, потому как раздвоение было естественно. О том, что не писали о запретных и полузапретных темах — то есть том, что волновало читателя. Вот Сталин как бы был, и как бы и не был: разоблачили культ его личности, но говорить обо всем этом не следовало, будто о давнем скандале в благородном семействе. Имя родственника просто благоразумно не упоминалось — или упоминалось только благородными отцами. А вот теперь, говорил Ерофеев, «с началом перестройки официозная литература растерялась, ...официозная литература оказалась в совершенно не свойственной для неё роли оппозиционного движения». А потом и вовсе проиграла битву за умы. Дальше автор делал очень интересное наблюдение: «В связи со своим собственным крахом официозная литература могла бы поставить вопрос о настоящей шекспировской трагедии, происшедшей с пожилым поколением, которое к семидесяти годам осознало бессмысленность своего земного существования, отданного ложным идеалам, при полном неверии в метафизические ценности».

Ерофеев говорил о том, что «расслоение и деградация официозной литературы, в сущности, не слишком много значат для дальнейшего развития литературы, поскольку среди официальных писателей практически нет талантливых (остроумное пародирование соцреалистической эстетики становится популярным среди молодых писателей-концептуалистов), но их крах ведет к ощутимым переменам в литературно-общественной иерархии ценностей... Деградация деревенской литературы чувствительнее для жизни литературы, поскольку речь идет о более одаренных и социально более достойных писателях», и отмечал, что в те годы у деревенской литературы появилось три врага — «свободная женщина, женщина-феминистка, молодёжные субкультуры с их рок-н-роллом и евреи».

Досталось и либеральной литературе: она, «…детище хрущевской “оттепели”, была и остаётся, что называется, честным направлением, она возводит порядочность в собственно литературную категорию, и тем самым долгое время была привлекательна для читателя, изголодавшегося по правде.

Главным намерением либеральной литературы было желание сказать как можно больше правды — в противостояние цензуре, которая эту правду не пропускала. Цензура оказала здесь свое формообразующее влияние, она развратила либеральную литературу борьбой с собой и привила ей тягу к навязчивой аллюзивности, она же развратила и читателя, который приходил в восторг всякий раз, когда подозревал у писателя “фигу в кармане”. Писатель стал специализироваться на “фигах” и отучался думать. Либеральная литература очень обрадовалась перестройке и сыграла в её начале ту самую роль, которую она давно мечтала сыграть: роль социального прокурора, судящего общество по законам морали и здравого смысла. Но радость вышла недальновидной: перестройка, в отличие от хрущевской “оттепели”, оказалась для либеральной литературы слишком бездонной, в этом колодце стали тонуть многие произведения, ещё вчера казавшиеся поразительно смелыми.

Интересно, что большое количество диссидентской литературы пришло именно из либеральной словесности, переоценившей послесталинскую мягкость цензуры, то есть многие произведения оказались диссидентскими случайно. Но, лишившись в западном тамиздате цензурных ограничений, они — значительное их большинство — задохнулись от обилия кислорода. Либералы должны были, по логике вещей, благословлять комфортабельную несвободу, самые умные из них так и поступали»4

В общем, всем раздали по серьгам, а «новой, будущей литературе, которая придёт на смену умершей», готовили в помощники «Набокова, Джойса, Замятина, Платонова, Добычина, обэриутов, создателей «русского абсурда», возрождение которых происходит сейчас. Этот опыт ценен обращением к слову как к самозначащей реальности. Слово — самоценность, материально значимая вещь. В романе важно создать не столько определенный человеческий образ, характер, сколько то, о чем я бы просто сказал — проза... Конец литературы, обремененной социальной ангажированностью официозного или диссидентского толка, означает возможность возрождения. Ростки альтернативной литературы, какими бы скромными они пока ни были, обнадёживают»5.

Ерофеев заключал: «Сейчас возникает другая, альтернативная, литература, которая противостоит старой литературе прежде всего готовностью к диалогу с любой, пусть самой удалённой во времени и пространстве, культурой для создания полисемантической, полистилистической структуры с безусловной опорой на опыт русской философии от Чаадаева до Флоренского, на экзистенциальный опыт мирового искусства, на философско-антропологические открытия XX века, вообще оставшиеся за бортом советской культуры, к адаптации в ситуации свободного самовыражения и отказу от спекулятивной публицистичности»6.

Сейчас можно, сверяя текст с реальностью, прикинуть, что из этих предсказаний сбылось, а что — нет.

Парадоксально то, что через двадцать лет оказалось, что слухи о смерти советской литературы несколько преувеличены. Точно так же недавно на одном мероприятии я услышал, что главным итогом прошедшего десятилетия «нулевых» был крах литературно проекта под названием «постмодернизм». Я как раз не считаю, что постмодернизм как приём кончился. Наоборот, как только о нём перестали говорить с интересом, оказалось, что его как приём все используют.

Итак, очень хочется понять, что пропало и что возникло. По мне, так не возникло ничего — разве что индустрия трэша в массовой культуре. Трэш-то, конечно, был всегда, а вот отлаженной индустрии не было. Писать дрянные романы несложно, сложно наладить машину по их производству, дистрибуции и потреблению. В девяностые годы многие неглупые люди думали, что смогут скрестить упырей из этого трэша с трепетной ланью высокой культуры. Жизнь надавала им по мордасам, и все успокоились.

(писатель в оппозиции)

Начнем с кажущегося антипода советской — диссидентской литературы.

Ведь много хороших либеральных людей обижались именно на то, что по Ерофееву, умерла не только секретарская литература, но и диссидентская. Это напоминало старый анекдот: «А давай пойдём городских замочим?» — «Давай! …А вдруг они нас?» — «А нас-то за что?!».

Часто под «всё пропало» понимается примерно то же, как в случае «пропала литература диссидентов-шестидесятников». Опубликована и доступна масса книг от Солженицына и Шаламова до Синявского и Даниэля, полузапрещённые авторы, масса поэзии тех времен. В этом смысле эта литература разрешена и доступна, следовательно она — есть. С другой стороны, её не стало как фактора общественного интереса, да и читатели её не прибывают. И в этом смысле она умерла. Когда «Архипелаг ГУЛАГ» становится вопросом в школьных экзаменационных билетах, это означает, что началась пора детской ненависти к этому монументальному произведению.

Рынок расправился с политической литературой — как советской, так и антисоветской. Дело в том, что рынок нуждается в простом товаре. Простой товар проще всего продавать, и он легче оборачивается.

И лейбл оказывается важнее содержания, а самое коммерчески успешное, то есть самое продаваемое изображение — портрет бессребреника Че Гевары. Ведь на рынке к товару приклеивается незримый лейбл: «Бетховен — громовержец, Шопен — романтик», — как учила наизусть мировую культуру одна блондинка, сыгранная Брижит Бардо. Так и к современным бунтарям приклеены коммерческие ярлыки, которые важнее их текстов.

Строй рекламы всюду одинаков — и в фастфуде и в коммерческой идеологии, а популярность всегда предмет маркетинговой манипуляции.

Вот была такая молодая девушка по фамилии Денежкина — молодой радикал. Сейчас она куда-то подевалась, а тогда об ней говорили много. К тому же она была миленькая — и вот возникал лейбл «Денежкина». Или вот была поэтесса Витухновская с каким-то неубедительным надрывом. Налицо было, наконец, коммерческое обнажение: все высказывали себя, девушки и женщины говорили о первых пробах запретного, появились автобиографические романы о братках, написанные бывшими бандитами, что уверились в том, что их не накажут.

Литература факта и личных переживаний вообще хорошо продаётся.

Возник и лейбл «молодой бунтарь» Или «молодой художник, который какал на всех». Важно, что при этом сам товар не потреблялся, а потреблялся только лейбл — будто человек, покупая продукт, удовлетворялся тем, что, пожевав, глотал только ценник.

Это был не спрос на диссидентство, феминизм или протест. Это был спрос на их описания, ценники. Это был спрос не на тексты, а на жесты. Спрос на новую модель поведения, не укладывающуюся в привычную схему, более гибкую и с постоянной сменой ролей. Это время, когда молодые и не очень радикалы вдруг стали колумнистами в глянцевых изданиях. Теперь это были бунтари с «Патек Филипп» на руке.

И увы, никакой особенной литературы из этого не вышло.

(писатели великой империи)

Отдельную панику у демократически настроенных людей все эти годы вызывало имя Сталина. То есть, если популярной становилась книга — неважно, художественная или историческая, где Сталин не на каждой странице называется убийцей, а лишь два раза, то это у всех благонамеренных людей вызывало судороги. Я очень хорошо помню безумие, что творилось вокруг станции «Курская» московского метрополитена, что была построена в 1950 году. После реставрации её стене обнаружилась возвращённая на место цитата из давнего гимна со словом «Сталин». Аргумент «из песни слова не выкинешь» хороших людей не смущал. Потом как-то лихо воевали с изображениями Сталина, приуроченными к празднику Победы. Это при том, что все участники войны получили по медали «За победу над Германией» (пятнадцать миллионов штук), и хоть многие из них умерли, всё же те, что надели награды, ходили в этот праздничный день со Сталиным на груди.

Всё это, конечно, не означает, что Сталин как историческая личность хорош или плох, а в том, что существует миф о нём, вернее, множество мифов. В борьбе с этими необоримыми мифами многие демократические люди, увы, выказали чудеса тоталитарного сознания. И, разумеется, существует стиль «сталин» — пусть будет с маленькой буквы как термин. Историю с возвращением «советской» литературы (и тут покойник по Ерофееву оказался скорее жив, чем мёртв), хорошо иллюстрирует столичная архитектура.

Арткритик Николай Малинин, занимавшийся современной архитектурой, несколько лет назад написал статью с характерным названием «Ампир Light. Почему «неосталинская» архитектура не означает возвращение сталинизма». Там, в частности, говорилось: “Не пугает ли вас, что в Москве строится так много “неосталинских” зданий? — вопрошают заезжие иностранцы. — Не кажется ли вам, что реабилитация сталинской архитектуры созвучна централизации власти? Не означает ли это, что страна возвращается к тоталитаризму?”

Первое, что хочется ответить, что пугает, конечно, совсем другое. Что Москву продолжают сносить, что из ожерелья центральных площадей выпадает то один, то другой прекрасный камушек, и что умерить аппетиты сносителей не может ничто. И что жертвами этого прожорства становятся как раз яркие образцы тоталитарной архитектуры: “Москву” снесли, от дома Жолтовского на Моховой осталась одна стенка, на очереди — гостиница “Пекин”. Если же говорить о той “неосталинской” архитектуре, мода на которую завелась пару лет назад, то страха почему-то нет ну никакого. После всех постмодернизмов это даже как-то чудно: полагать, что если архитектор построил массивное здание с колоннами, значит, он внес вклад в укрепление вертикали власти. Хотя понять иностранцев можно: они с такой надеждой следили за тем, как мы тут нашего дракона мочим, а мы — не прошло и 15 лет! — давай его обратно «клинским» отпаивать. Но это такой правильный взгляд со стороны, подразумевающий, что за каждым знаком непременно есть означаемое... А есть ли оно?

Страшно, конечно, оказаться простодушным обывателем, не различившим своевременно грозной поступи очередного средневековья. Тем более, что историк Владимир Паперный ещё 30 лет назад предупреждал, что придёт, придёт снова “культура 2” — имперская, парадная, подавляющая. Придёт просто по логике цикличности истории, тем более, что и сталинский ее вариант начинался со сноса Сухаревой башни и стены Китай-города — того, что «было ей наиболее созвучно». Но пока мы видим одну бутафорию. Да, новая «неосталинская» архитектура и централизация власти рифмуются, но сказать, что у зодчих есть политический заказ, было бы заполошным диссидентством. Никакой архитектурной идеологии у федеральной власти нет, она вообще в архитектуре слабо разбирается (хотя и заходится в экстазе при слове “недвижимость”). Оно, конечно, и к лучшему: мало нам, что ли, было за 70 лет партархитектуры?

Заказ, тем не менее, есть, только идет он не от власти. У моды на “сталинскую” архитектуру, как минимум, три составляющие. Первая — рынок. И история, и стиль стали товаром. Если есть потребитель стиля “сталин”, будет вам дом в этом стиле. Откуда такой потребитель? Это верхний слой среднего класса, в основном (по наблюдениям риэлтеров) иногородний и старше среднего возраста. Как у всех людей, выросших при советской власти, у них есть твердое ощущение, что лучше всего жить именно в сталинском доме. Крепкие стены, высокие потолки, широкие подоконники, большие комнаты, балкончики с балясинками.

Что такое “жить в хай-теке” — никто не знает, а через “сталинки” все прошли. Ну, может, планировки там были неважные, так все это будет учтено. Сделаем вам “мерседес” под “победу”. Так к привычным радостям элитного жилья прибавляется момент исторического самоутверждения: дед при Сталине жил в бараке, а я буду жить там, где при Сталине жили наркомы. Так что вполне закономерно, что две трети “неосталинок” — это жилые дома.

Вторая причина — профессионального порядка. В 90-е годы, когда новую архитектуру делали исключительно с оглядкой на старую, зодчими были освоены практически все эпохи: модерн, классицизм, «русский» стиль, конструктивизм. А вот сталинская архитектура, определяющая облик половины города, была абсолютно не востребована. Почему — понятно: в постперестроечные годы ни с чем другим, кроме как с Гулагом, сталинские дома не ассоциировались. И воспроизводить ту эпоху в какой-либо форме казалось невозможно и даже опасно: страна все время балансировала на грани, норовя соскользнуть в прошлое.

Поэтому моду на «неосталинскую» архитектуру можно расценить как полное и окончательное выздоровление общества. Мы не забыли своего прошлого, но мы его не боимся и можем даже себе позволить с ним позаигрывать. Как рассказывают друг другу на ночь страшные истории, щекоча нервы и надеясь отвести зло. Хотя, на самом деле, повсеместная ностальгия по той эпохе свидетельствует о другом: именно с ней связываются массовые представления о покое, порядке, стабильности. Которых так всем не хватало в 90-е и ради которых второй раз был выбран нынешний президент. Недаром “неосталинский” стиль расцвел именно с его воцарением.

Это причина третья, и вроде бы самая неприятная. Но вот что забавно: все эти ценности (прочность, порядок, стабильность) присущи архитектуре имманентно. Она утверждает их и безо всякого заказа. Однако, весь ХХ век именно с ними архитекторы яростно боролись. Гнули стены, делали их прозрачными, превращали дома в облака, в цветы, в водопады, короче, всячески пытались отменить основополагающие качества архитектуры. Русская архитектура, при том, что она не всегда шагала в ногу с мировой, этими настроениями тоже отравлена. И когда наши зодчие оказались перед лицом нового социального заказа, они не могли не отреагировать на него весьма специфическим образом.

С первого взгляда наши «неосталинки» вполне нормальны: и в город они вписываются, и комфортные условия создают. Но стоит присмотреться — и в каждой из них обнаруживается какая-нибудь чудовищная несообразность. И если в худших своих образцах неосталинская архитектура тупо компрометирует первоисточник, то в лучших — блистательно дезавуирует… Но в чем суть ар деко? Это была архитектура, искавшая одного — стильности. Ни классические законы, ни функциональность (а именно между этими двумя партиями шла борьба весь ХХ век) её не волновали. Она вообще ни с кем не боролась. Не имея метафизического измерения, она зависела исключительно от таланта зодчего: сумеет он стильно декорировать дом или не сумеет. У нашей нынешней архитектуры этого измерения тоже нет, она не озабочена проблемой истинности, поэтому логично, что зодчие приникают к арт деко, как к роднику стильности. А искусствоведы теперь находят больше общего между сталинской архитектурой и ар деко, нежели между сталинской и гитлеровской»7.

То есть с современной литературой получилось тоже самое — нового Баухауса не случилось, и всё чаще «сталинский ампир» с его картушами и завитушками, бронза и мрамор Московского метрополитена воспринимаются как стиль совершенный и состоявшийся, как интересный ориентир.

И людям демократическим тут нечего жаловаться — ты этого хотел, Жорж Данден. Не явлено ими никакой альтернативы этому сталинскому мифу. Не скорбным же романом о душевных страданиях стареющего шестидесятника подманивать вольную типографию и свободного читателя. А они вольны, свободны как покупатели, буржуазны, и оттого жестоки.

Сейчас мы наблюдаем очень интересный процесс: возвращение к Большому стилю вовсе не в том, что Букеровскую премию получает текст, во многом построенный на том, что в советскую литературу, действительно отчаянную и унылую, вкладывается мистический смысл. Дело не в том, что брутальный писатель Прилепин пишет восторженное описание занудного классика соцреализма Леонова и тому подобное.

Дело в том, что претензии к советской литературе нужно выстраивать очень осторожно, потому как начнёшь гоготать, подбоченясь, показывать пальцем, а окажется вдруг, что какие-то толстые и гайдары цепляют за душу, а, наоборот, попытка перенести в страну родных осин европейский экзистенциализм окажется безнадёжно вторичной. Окажется, например, что начнёт кто-то переписывать Набокова, а выйдет гаже, чем былой роман про домны и мартены.

Готовых рецептов нет.

(писатели-деревенщики)

Самой живучей оказалась как раз литература деревенщиков и производственные саги.

И вот почему — они были изначально просты и исполняли роль близких народу сериалов. Сериалов не было, а вот саги были. Чем-то это напоминало описанную Евгением Шварцем историю того, как у детей двадцатых все куклы заменялись на обучающее-классовые, пока не заметили, что девочки баюкают безобразно толстые куклы попов и пеленают с пением куклы буржуев. Из производственного или колхозного романа советский читатель извлекал мелодраматические страсти, интриги и любовь начальника МТС к главному агроному. (Если кто не знает, они всё-таки были разнополые).

Вот уж чего никто из ниспровергателей советской литературы не мог представить и в страшном сне, так это потерю интереса к чтению. Всем как-то казалось, что если скинуть ужасных партократов и перестать печатать секретарей Союза писателей, то их место на книжных прилавках и в народном сознании займут книги приличных людей. Однако книги приличных людей в конце концов стали издаваться тиражами, близкими к машинописному альманаху «Метрополь». Народонаселение вполне удовлетворилось Блюхером и глупым Милордом.

Да что там, точка общественного интереса сместилась от литературы к более технологичным занятиям. Тут бы и вернуть пассаж о том, что в связи со своим собственным крахом официозная (традиционная) литература могла бы поставить вопрос о настоящей шекспировской трагедии, происшедшей с пожилым поколением, которое к семидесяти годам осознало бессмысленность своего земного существования… Однако официозная (традиционная) литература слишком слаба, и проч., и проч.

Но все, все-все повалились в огромную яму безвременья — и деревенщики, и авторы «перестроечных романов», и диссидентские творцы, и певцы строек коммунизма.

(новые пророчества)

Но теперь время выступить с собственными пророчествами. Какая радость говорить о двадцатилетней давности манифесте, если самому в конце не выкрикнуть что-нибудь ужасное, леденящее кровь и будоражащее молоденьких девушек?

Так вот: всё гораздо хуже. И не в отдалённом будущем, а в настоящем, и даже немного прошедшем. То, о чём писал Ерофеев, было не концом советской литературы, а началом конца литературы вообще. И не через следующие двадцать, а через ближайшие пять лет мы не узнаем этот литературный мир. Пираты доедают издательства в их нынешнем виде, электронные книги уже превзошли по продажам бумажные, подавляющее количество читателей таскают собой что-то снабжённое экраном, а в мире авторов коренным образом поменялись мотивации. Писатели, за исключением двух дюжин на страну, уже сейчас не получают никакой серьёзной оплаты, а лет через двадцать начнут приплачивать за чтение своих книг.

Это обескураживающий результат — это гибель собственно «литературы», то есть того типа литературы, который был основной составляющей культуры последние триста лет. И крупноголовый идеологический покойник… Тьфу, нет, прочь-прочь! Во что она переродится — тема отдельного, другого рассуждения.

Надо оговориться, что страшные пророчества всегда в цене, а я ведь давно занимаю должность карлы Альбериха из известной оперы «Золото Рейна». Будет мор и глад, всем будет дурно и тому подобное — я люблю эти обороты, и вот почему:

Эсхатологические прогнозы всегда более востребованы. К стому же я, как Альберих, я могу честно сказать: да-да, дочери Рейна обидели, не оценили, и вообще я лично обижен на весь мир. Противостояние с миром ведь нормальное состояние писателя.

А суть прогноза в том, что через пару десятилетий те из нас, кто доживут до этого срока, будут существовать в мире без привычной литературы. Дети, что сейчас издают первый крик на руках акушеров, будут жить в мире без книг в привычном нам понимании. Возможно, что устройства, которыми они будут пользоваться, ещё сохранят в названии элемент «book», но ведь это — совсем немного. Речь идёт не только о гибели института книгопечатания на бумаге, а о том, что исчезает чтение как времяпровождение. Ему на смену приходят иные формы досуга — и это будет происходить на наших глазах с детьми, рождёнными сейчас.

Двумя могильщиками литературы, которую мы знаем, будет пиратство и общий кризис чтения. Видимо выживут два типа писателей: «клоуны», что взаимодействуют с аудиторией напрямую, и «сценаристы», участвующие в коллективных проектах.

2010
  следующая заметка >>
Оставить комментарий