СЛОВО ОБ ИДЕАЛЬНЫХ МЕМУАРАХ
...люди, развивающие своё материальное производство и своё материальное общение, изменяют вместе с этой своей действительностью также своё мышление и продукты своего мышления. Не сознание определяет жизнь, а жизнь определяет сознание1
Карл Маркс и Фридрих Энгельс. «Фейербах. Противоположность материалистического и идеалистического воззрений»
(книга домохозяйки)
Много лет меня не оставляло одно недоумение — это было именно чувство, распределённое по времени. Я издавна полюбил фразу «Я отдал бы все декреты Конвента за одну приходно-расходную книгу парижской домохозяйки».
Смысл её понятен — декреты времён французской революции много раз опубликованы, переведены на многие языки, а вот бытовая история того времени нам известна мало. При этом именно быт мотивирует людей на множество отчаянных поступков.
Была такая история 1953 года, приключившаяся в Берлине. Там произошли народные волнения, причём всё началось с мармелада. Нет, как всегда, причины этого были объективными, экономика Восточной Германии испытывала трудности, было объявлено о повышении норм выработки, за два месяца до событий произошло подорожание практически всех продуктов и общественного транспорта, аресты забастовщиков, но на поверхности один повод — подорожание пластового мармелада — наверняка вызывал чрезвычайное раздражение советских руководителей. Ишь, мармеладу им!
«Но первоначально информация о недовольстве немецких рабочих была в Москве проигнорирована: рабочий класс Германии, мол, в любом случае жил лучше советского и, как следствие, просто не мог быть недоволен политическим режимом. Такая изначальная установка привела к тому, что к событиям 17 июня 1953 г. руководство Советского Союза оказалось просто неподготовленным.
В целом информированность Кремля о настроениях немецких рабочих оставляла желать лучшего. Взрыв негодования, спровоцированный повышением цен на мармелад, в первый момент вызвал недоумение. Не только в Москве, но и в советских представительствах в Берлине не подозревали или игнорировали то, что мармелад составляет чуть ли не основную часть завтрака немецкого рабочего.
Во многом именно „мармеладный бунт“ и явился началом кризиса 1953 г.»2
Но надо вернуться от приходно-расходных книг берлинских домохозяек к домохозяйкам французским. Ну и к декретам Конвента. Итак, повторяя эту фразу, я думал, что к ней нужно приписать спереди: «Один французский историк говорил...» — и иногда я добавлял — «...из Анналов», потому, что понятно было, что именно там всё было построено на этом принципе.
Время от времени я отчаивался найти автора, но в самом начале, то есть лет двадцать назад, всё же не терял надежды. В ту пору я был знаком с историком Бессмертным3(занимавшимся, помимо прочего, бытовой историей Европы) и спросил его о загадочной фразе в частной беседе, и Бессмертный отвечал, что да, слышал это, но не знает автора. Прошло время (я бы даже сказал — годы), историк, несмотря на свою фамилию, скончался, переменилось многое, и вот как-то на совместном выступлении один прекрасный писатель мне сказал, что видел эту фразу за подписью Марка Блока — то есть в «Апологии истории», программной книге всё тех же «Анналов». Круг замкнулся, но для очистки совести я перечитал книгу — и ещё раз убедился, что таких слов там нет.
Более того, я допускал, что Блок или Февр, а то какой-нибудь их ученик, могли произнести это в интервью, и ищи-свищи эти отлетевшие в мир слова. Но нет, ни отечественное, ни английское, ни французское гугление этой фразы (даже при замене синонимами) ничего не давало. Я понимал, что проблему могли создавать идиомы — у нас могли употребить слова «приходно-расходная книга» вместо чего угодно. Более того, прямой поиск приводил меня к себе самому в разных неинтересных статьях.
Понятно было, что эти слова — экстракт школы «Анналов».
Потом я вспомнил, что читал их совсем в другом месте и в совершенно отечественном тексте.
И звучало это так: «Моя кухонная (прих.-расх.) книжка стоит „Писем Тургенева к Виардо“. Это другое, но это такая же ось мира и, в сущности, такая же поэзия.
Сколько усилий! бережливости! страха не переступить „черты“! и удовлетворения, когда „к 1 числу“ сошлись концы с концами!»4. Это было написано в 1912 году (письма к Виардо вышли в 1900-м), и тогда я подумал, что какой-то отечественный человек преобразовал слова Розанова, приспособив их к историческому методу.
При этом много лет назад, в 1977 году, Лев Успенский писал в газетной статье: «Для будущего историка, для писателя последующих лет, да и для каждого, кто будет жить через столетия, свидетельство солдата может оказаться не менее ценным, чем воспоминания маршала, а записные книжки литератора так же любопытны, как и приходно-расходная книга современной домохозяйки»5. Это, впрочем, было оправданием частной мемуаристики вообще: Успенский6 справедливо говорил о бытовой истории, которая в государстве канона отходила на второй план. Мемуаров, написанных маршалами (или написанных за маршалов), было множество — и большая их часть была отполирована как парадные сапоги. Книги отличались только фотографией перед титульным листом, да и эти фотографии — только набором орденов на кителях.
Впрочем, в другом недавнем тексте рубежа веков значилось: «Один из французских историков эпохи Реставрации заметил, что книга записи расходов парижской домохозяйки наполеоновских времен может рассказать больше, чем тома государственных архивов и исторических трудов»7.
Это несколько запутывало — но таково свойство всякого bon mot, которое живёт в облаке общественных представлений.
Но мысль остаётся верной: частная история самая интересная.
Документированная Большая История хороша своей хронологией, пониманием динамики процессов, в которые вовлечены миллионы людей. Неправда что ангажированность сводит на нет усилия историков, — в конечном итоге мы имеем настоящую науку, годную для описания.
Но частные мемуары — это список Шиндлера не только для самого маленького человека, но и для обстоятельств жизни человечества.
Каждый день нас окружают не только великие идеи и высокие устремления. Когда объелся за ужином, Яков запер дверь оплошно, то главным становится быт, устройство жизни. Привычки бытия, желания маленьких и больших людей, а цари ходят пешком в разные места не иначе, чем их подданные.
В этой мемуарной линии нет ценза на жизненный успех и величие.
Но что делает такие мемуары идеальными?
Во-первых, близость к читателю. Сопереживать идеям куда сложнее, чем людям. К тому же идеи прошлых веков часто оказываются довольно кровожадными.
Во-вторых, многое значит честность и ум самого воспоминателя. Все мы хотим вспомнить больше, чем случилось, хотим приблизиться к историческим событиям. Триста человек несут бревно на субботнике вместе с Лениным. Виктор Шкловский гениально перерабатывал свой личный опыт и рассказы товарищей, что казалось, будто он был участником всего. Получался не достоверный рассказ — а большая литература. Военные же воспоминания во все времена сгущают краски и делают стариков героями.
В-третьих, приближает к идеалу мемуарную книгу комментаторская работа. Комментатор поддерживает пожилого человека под локоть, встречается глазами с читателем, как бы говоря: подождите пару минут, сейчас будет что-то странное, но потом вам расскажут важную деталь, которая позволит вам многое понять.
Но главное, что мемуары — самый демократический жанр. Не всякий писатель сумел написать роман. Искусство драматургии доступно не каждому автору рассказов и романов. А вот написать мемуары может любой — и депутат, и домохозяйка. Вот сквозь её пальцы течёт просеянная мука времени, вот гудит на плите чайник: голод, войны, приход и расход, рождения и смерти, всё есть на этой кухне.
(военная книга)
Дневников на войне я не вёл.
Леонид Брежнев. «Малая земля»
Не сказать, что теперь литература в нашем народе очень популярна, не говоря уж о литературной жизни. Но это не относится к историям про людей, в том числе написанными ими самими.
Как-то в списках одной из литературных премий мои соотечественники обнаружили книгу министра обороны. Сперва она появилась в списке одной петербургской премии, а теперь — московской (обе на всю страну, чтобы никого не обидеть). Поэтому любознательная общественность стала обсуждать это творение. Мне то и дело попадались по дороге друзья, что обсуждали военно-литературный казус. Мне было не очень удивительно появление министра среди писателей: в конце концов, Черчилль недаром получил Нобелевскую премию по литературе с формулировкой «За его высокое искусство исторического и биографического описания, а также за блестящее ораторство в защиту возвышенных человеческих ценностей». Он был литературно одарённый человек, и для того, чтобы оценить его поэтику, можно просто обратиться к его речам в парламенте.
Но этом деле обнаружилась забавная деталь: люди, совершенствующие своё остроумие по поводу министра и его мемуаров, не читали самой книги. Она, кстати, вполне нормально написана (я не дискутирую об авторстве и литературной обработке), не слишком, может быть, интригующа, иногда присутствует юмор, что кажется мне необычным, но уж точно сочинена без видимых графоманских ошибок. Это зеркально отражало ту ситуацию, когда в нестройном хоре ругателей какой-нибудь писательницы практически не было людей, читавших её книги. Сетевая ирония по отношению к военной книге производилась теми, кто упрекал народные массы в реанимации экскаваторщика Васильцева, что, как известно, Пастернака не читал, но считал, что без лягушек лучше.
В этом формате обсуждения сам текст не нужен, поэтому перед нами хороший повод задуматься о другом: о книгах больших начальников. Чаще всего это политики, некоторое время, а то и всю жизнь носившие военную форму.
Книги политиков можно разделить на четыре условные группы: это сборники речей и документов, теоретические работы, воспоминания и художественная проза. Сборники речей и документов после Черчилля читать не очень интересно. Чаще всего они написаны теми людьми, для которых специально придумано иностранное слово «спичрайтер». Эти тексты мало что говорят потомкам и служат временным утилитарным целям. Сборники документов хороши для историков, особенно когда можно сравнить издания разных времён.
Примерно так же обстоят дела с откровенной прозой. И дело не в проборматывании обывателем цитаты о несовместности гения и злодейства. Я читал романы узбекского начальника Рашидова, стихи Сталина, и даже любовный роман, что написал Саддам Хуссейн. (Он был у нас когда-то издан.) Этот роман был интересен публике не потому что роман, а потому что Хуссейн. Насколько перевод передавал вкус текста, я оценить не могу, но интересного там было мало. Ну, роман. Ну, Хуссейн.
А вот мемуары — другое дело. В мемуарах политический деятель может свести счёты, выкрикнуть напоследок свою версию событий, вообще — поквитаться с прошлым.
И тут генералы и маршалы, консулы и цари, министры и губернаторы иногда оказываются на малодостижимой для литераторов высоте. «Записки о Галльской войне» действительно великая книга, хоть и приводила в ужас гимназистов, изучавших латынь. Черчилль в своей истории Второй мировой войны не забывает о сдержанном юморе и тонкостях слога.
«Воспоминания и размышления» Жукова скорее, всё-таки предмет полезный для историка (особенно интересный, если анализировать многослойную редактуру этого текста). Эта толстая книга вообще жила своей жизнью, будто в ней молоком между строк были написаны важные вещи, и многие тогда умели их читать. Не говоря уж о том, что она каждые пять лет переписывалась, и это тоже было очень правильно. Я так вообще помню, как тишком сообщали, что купили пятое издание, и надо сличить с четвертым. Надо понять, что дописывание реальности имеет совсем другую природу. Невозможно себе представить стимул, побуждающий, к примеру, сэра Уинстона Черчилля вписать в свой шеститомник «Вторая мировая война» из любых соображеий что-то вроде: «Об этом мы хотели посоветоваться с начальником политотдела Пятого Нортумберлендского стрелкового полка ****, но он как раз находился на Критском плацдарме...» А вот бывший главный редактор «Красной звезды» Давид Ортенберг вспоминал: «Маршал прибыл в апреле 1943 года в 18-ю армию, чтобы выяснить возможность проведения операции по расширению новороссийского плацдарма. Пришёл к выводу, что у нас не хватает для этого сил. Решили отказаться от операции. А далее в книге следует такая фраза: “Об этом мы хотели посоветоваться с начальником политотдела 18-й армии Л. И. Брежневым, но он как раз находился на Малой земле...” Эти принудительные строки фигурировали в шести изданиях книги Жукова. И только в седьмом издании книги в 1986 году ближайшая помощница и редактор книги Жукова А. Д. Миркина сняла её. Всё стало на своё место»8.
Лет через двадцать после войны началась лавинообразная публикация генеральских мемуаров совершенно одинакового свойства. Живые воспоминания в них были замещены фразами из приказов и военными сводками. Если что интересное и произносил под запись отставной генерал, о чём бы он ни проговаривался, что бы ни делало рассказ живым, всё безжалостно зачищалось сперва одними редакторами, затем военным цензором, а потом другими редакторами. Те мемуары отличались только названиями фронтов, а фотографии авторов — набором орденов.
С генеральскими воспоминаниями есть две проблемы.
Первая в том, что ситуация, когда у автора осталась реальная власть, коренным образом отличается от той, когда он давно в отставке. Только во втором случае мы можем судить книгу откровенно. Нет, не как боязливый подчинённый, а как наблюдатель. Эксперимент не закончен, о чём говорить? Поди в те времена не дай Брежневу литературную премию, пока он ещё жив. Конечно, мемуары лучше писать в отставке, это деталь вкуса и стиля. Но сейчас другие времена, и это замечание можно признать несущественным.
Вторая проблема заключается в сложной роли литературного обработчика, который может быть невидимым соавтором, а может — простым редактором. Важно то, что книги Брежнева неплохо написаны, хотя тут как раз слово «автор» превращается в философскую проблему. Что лучше: графоман или новый Дюма, обладающий административным ресурсом для подбора литературных негров?
Никакое жюри никакой премии никогда не может предупредить случай Гари-Ажара, а уж угадать процентную роль редактора — и подавно. Разве что какой-нибудь писатель спустя некоторое время выкрикнет, как лягушка-путешественница: «Это всё только я! Я это сделал!»
Ну и увидит в зеркале странную красную точку на лбу. Нет, стоп, это неловкая шутка.
Я, кстати, считаю, что Ленинскую премию по литературе дали Леониду Ильичу совершенно заслуженно. «Малая земля» — действительно книга Л. И. Брежнева, а не Арона Сахнина, или любого, кто бы её ни писал. И она действительно оказала влияние на всю русскую словесность.
Да и сейчас оказывает.
Тут должно было быть длинное рассуждение о самой сути авторства, которое возвращается к его средневековому пониманию (и не только средневековому — Авл Гирций, кстати, тоже дописал за Цезаря «Записки о Галльской войне»).
Мне очень нравится выражение «книга-аксессуар», что-то вроде шарфика или шейного платка у светских дам, спортсменов и тележурналистов. Это хорошее выражение (я-то раньше рассуждал о книгах-диссертациях тех, кто остаётся писателями).
Но для всякого генерала книга воспоминаний тоже обязательна — как юбилейная медаль, нашивка на мундире или значок. Ходили слухи, что человек, отвечающий за оборону страны, может стать преемником Государя. Тогда спокойный рассказ о прошлом поможет обывателю избежать лишних волнений.
Генеральские мемуары тем и хороши, что пишутся в конце жизни. Отставной военный может сквитаться со своими врагами и по ту сторону фронта, и по эту. Живший десятилетиями в условиях строгой субординации человек выпускает все сдерживаемые эмоции, если они остались. Случаи лишения генеральской пенсии редки, да и то — много ли осталось дышать одним воздухом с потомками солдат, убитых на войне. Но можно успеть оправдаться, объяснить неудачу происками других людей в погонах, или произнести какую-то фразу, бон мо. Есть такая забавная, вошедшая в историю фраза. Произнёс её, если я не ошибаюсь, француз Жоффр. Этого французского маршала перед битвой на Марне заменили на посту главнокомандующего французской армии маршалом Фошем. Оттого историки много спорили, кого же считать автором победы.
Сам Жоффр отвечал на этот вопрос так:
— Я не знаю, кто выиграл сражение на Марне, но знаю одно: если бы мы потерпели поражение, то виноват в нём был бы я.