СЛОВО ОБ АЛЕКСЕЕ СКАЛДИНЕ

(последний символист)

Алексей Дмитриевич Скалдин (1889 — 1943)

Одним словом, — продолжал таинственный человек, понизив голос, — многие считали его одним из двенадцати кадожей.


Александр Бестужев-Марлинский. «Вечер на кавказских водах в 1824 году»



Это история про то, что отсутствие иногда бывает важнее наличия. Об этом говорит нам судьба прозаика, поэта и переводчика Скалдина. Его называли символистом, вернее «младосимволистом», потому что он принадлежал ко второму поколению этого течения в русской литературе. Он родился под Новгородом в семье плотника, и образование у него было одно — та самая церковно-приходская школа, что стала притчей во языцех. Это не мешало Скалдину писать в анкетах «Образование высшее. Самоучка» — (он самостоятельно выучил четыре языка). Переехав с семьёй в Петербург, начал служить рассыльным в страховом обществе и через несколько лет стал уже заведующим делами целого округа.

При этом Скалдин вошёл в круг Вячеслава Иванова, Мережковского и Клюева, печатался в «Аполлоне» и «Сатириконе». Стихи его хвалили за точность формы, как тогда говорили «выделку». Гумилёв, впрочем, считал их подражательными1 и, видимо, поэтому препятствовал принятию Скалдина в «Цех поэтов». Другим мотивом была эстетическая ссора Вяч. Иванова и Гумилёва. Так или иначе, так же стремительно, как он сделал карьеру в страховом обществе, Скалдин обжил своё место в петербургских литературных салонах.

Видимо то, что он успешен на службе, а не прозябал, как образцовый поэт, стало основой образа человека двойной, а то и тройной жизни. К демонизации Скалдина приложил руку и Георгий Иванов. В «Петербургских зимах» Иванов прятал поэта под буквой «С», а потом и вовсе выкинул его из следующих изданий большой фрагмент о нём): «…свои недомолвки и намеки Скалдин “подавал” очень серьезно, и я, не без основания, подозревал, что он не только директорствует в своей фирме и пишет стихи, но ведёт ещё какую-то другую загадочную жизнь. Недавно я с упоением прочёл Гюисманса и порой задумывался, не дьяволопоклонник ли мой друг...»2 Георгий Иванов открывает у Скалдина способность к предсказаниям исторических катаклизмов, в частности, Первой мировой войны, но ещё примечательней другая история. Иванов как-то приходит к Скалдину на Каменноостровский проспект в неурочный час, поздно. Ему открывает хозяин во фраке и просит подождать в гостиной. Гость от любопытства заглядывает в соседнюю комнату. Там никого нет, но накрыт роскошный стол, на котором сияют какие-то вазы, кубки и стоит огромный канделябр с горящими свечами. Но из еды там, впрочем, только несколько кусков чёрного хлеба на блюде. Слышатся шаги, Иванов спасается бегством в гостиную, но подсматривает в замочную скважину. Гость ожидает увидеть какую-нибудь красавицу, но в отверстие виден только маленький худой старичок, которому хозяин подаёт пальто, сам одевает ему ботики и целует руку, как могущественному повелителю.

Скалдин говорит Иванову, что тому лучше уйти и никогда не расспрашивать об обстоятельствах этого визита. Тот, разумеется, расспрашивает, а Скалдин, разумеется, всё отрицает.

И лишь в другое время, при большевиках, он снова попадает в тот же интерьер. Лифт не ходит, швейцара уже нет, электричества нет тоже, как и отопления. Друзья зажигают камин и свечи — в том самом канделябре, и прилипчивый Иванов снова теребит Скалдина расспросами. Тот ломается, но всё же приносит откуда-то кувшин воды, а из ящика бюро достаёт глиняную миску. «Я с недоверием стал глядеть в воду. Вода как вода. Он меня морочит. Я хотел это сказать, но вдруг мне показалось, что на дне миски мелькнуло что-то вроде золотой рыбки. Скалдин крепче сжал мой локоть. — Гляди! — В воде снова что-то мелькнуло, потом, как на матовом стекле фотографического аппарата, обрисовались какие-то очертания, сначала неясно, потом отчетливей… Я вздрогнул. — Это столовая Скалдина в его старой квартире. Стол накрыт, как в тот вечер, — золотая посуда, цветы, канделябр с оплывшими свечами. И я стою в дверях, подхожу к столу, осматриваюсь, трогаю крышку блюда… Резкий свет, и всё пропало. Это электрическая станция на радость (и на беспокойство — вдруг обыск) советским гражданам включила ток. Огромная люстра на потолке засияла всеми свечами.

— Тсс… — остановил меня Скалдин. — Помни уговор. Потерпи. Другой раз я покажу тебе что-нибудь поинтереснее.

Но не только что “поинтереснее”, но и самого Скалдина мне увидать не удалось. Через два дня я получил от него записку: “Не приходи ко мне, у меня на квартире засада, из Петербурга приходится удирать…”» 3/

Верить каждому (да и не каждому) слову «Петербургских зим», значит, себя не уважать, но что-то алхимическое в Скалдине безусловно было. Да и то, что его интересовали тонкие материи, очевидно. Он написал роман «Странствия и приключения Никодима старшего», по словам Вадима Крейда, «историю превращения человека в беса»4 Иванов Г. Петербургские зимы // Иванов Г. Собрание сочинений в 3 т. Т. 3. — М.: Согласие, 1994. С. 652._}. Роман должен быть частью большой трилогии, но вышел осенью 1917 года, когда читающей публике было не до символизма. «Никодима…» называли последним романом Серебряного века (тогда, впрочем, всё было последним).

При том, что Скалдин обладал каким-то особенным талантом управления людьми (он занимался этим не только в страховой конторе, но и организуя поэтические союзы), отношения с новой властью у него не заладились. Он переехал сначала в Москву, а потом попал в Саратов, где заведовал музеем. Там-то его в первый раз и взяли — по обвинению в вольном обращении с фондами. Судя по всему, обвинение имело политическую подоплёку. Так или иначе, Скалдин получил три года, хлопотами жены и друзей отсидел из них год и вернулся в Петроград осенью 1923-го. Некоторое время он существовал там безо всякой работы, уехал на Дон, жил случайными, правда — литературными заработками.

Дальше начинается период детских книг и детских стихов, журнала «Ёж и чиж», что навсегда идёт в связке с именем Хармса. Детские стихи Скалдина чем-то похожи на стихи обэриутов, вернее, конечно, наоборот: он был их предшественником. По совпадению, но совпадению многозначительному, Скалдин и Хармс были одновременно приняты в Союз писателей и так же одновременно из него исключены во время чистки.

В 1928-м Скалдин переезжает в Царское село, работать библиотекарем, а вся литературная жизнь сводилась к полуподпольным собраниям, в частности, у Иванова-Разумника. Вот за эти собрания Скалдина взяли во второй раз в 1933 году — за контрреволюцию и отчего-то — «народничество». Пять лет лагерей заменили пятилетней ссылкой в Казахстан. Эти пять лет он прожил тихо, работал плановиком в коммунальном хозяйстве, и несколько оживился только по окончании своего срока. Стал выступать на литературных вечерах, съездил в Москву и Ленинград, куда собирался вернуться, писал друзьям о литературных планах. Судя по всему, он жил в каком-то бытовом аду, постоянно ругаясь с соседями по коммуналке (они-то на него и донесли). Через неделю после нападения Германии его взяли в третий раз, а на третий раз, как учат нас русские сказки, всё происходит навсегда и бесповоротно. Даже о смерти Скалдина говорится неуверенно. Официально он получил восемь лет и умер в Карагандинских лагерях.

Но вот что удивительно в этом забытом русском писателе: он забыт ровно настолько, чтобы числиться в «забытых». У Скалдина есть свои дотошные исследователи, есть, хоть и немногочисленные, но читатели.

Но на другой чаше весов лежат восемь, что ли, романов написанные им в ссылке. Всё это исчезло, как и сам автор. Остались только пометки «рукопись утрачена», «дальнейшая судьба неизвестна». Это, впрочем, касается и части скалдинских потомков. Могила роковой красавицы из его единственного изданного романа (которую он писал со своей жены) потерялась, его самого — неизвестна. Где роман «Колдуны», что рассказывает о русской деревне с середины позапрошлого века? Где «Повесть каждого дня»? Где роман «Смерть Григория Распутина»? А где повесть «Неизвестный перед святыми отцами»? Где «Сказка о дровосеке с длинным носом» или сборник рассказов «Вечера у Мастера Ха»? Не говоря уж о работе «Архитектура деревянных церквей Саратовской губернии». Где-где… В Караганде.

Но это уже такая степень неизвестности, что начинает укреплять мистический образ. Это звучит цинично и жестоко, но зияние приносит больше волнения в душу читателя, чем текст. Если бы все эти рукописи не сгорели в какой-нибудь железной бочке восемьдесят лет назад, а в одночасье нашлись бы в архивах Комитета национальной безопасности Казахстана, то читатель мог бы ещё морщить нос: не так, не хорошо, скучно, прав был Гумилёв. Но тут дело чистое — перед нами не рукописи, а их идея, таинственная и совершенная.

Произошла интересная история: перед нами подражатель, написавший такой роман типа «Серебряный голубь»-лайт, или даже «Мелкий бес»-лайт. И вдруг, благодаря тому, что все его рукописи пропали, а Георгий Иванов мистифицировал его оккультизм, перед нами не графоман, а таинственная фигура.

Он очень пропорционально забыт: недостаточно для того, чтобы его забыли по-настоящему (слишком много ссылок, упоминаний в мемуарах, он издан в наше время в переводе на шведский, Дмитрий Быков сделал его одним из героев уже своего романа etc.), но забыт достаточно, чтобы укрыть его творчество спасительным одеялом тайны.

Обидно, когда книги талантливого человека замещаются в глазах потомков его биографией. А вот когда писатель не то чтобы сильно талантлив, но мистические рассказы и флёр забвения сделали из него фигуру — это интересно.

 


    посещений 25