БАНДА ТИТУЛЯРНЫХ СОВЕТНИКОВ
Он был титулярный советник…
Пётр Вейнберг, романс (1859)
Он мал, как мы, он мерзок, как мы!
Александр Пушкин
Самая знаменитая из петербургских повестей Николая Гоголя увидела свет в третьем томе собрания его сочинений в самом начале 1843 года. Книга поступила в продажу в январе, и с этого момента началась история русской литературной шинели.
«Все мы вышли из гоголевской шинели». Это выражение и сейчас часто приписывают Достоевскому, а раньше — и подавно. Меж тем ещё в 1968 году в «Вопросах литературы» Соломон Рейсер писал о том, что это выражение употреблено Эженом Вогюэ1. Потом Рейсера поправляли и дополняли, а сейчас читатель может обратиться к исчерпывающей статье Александра Долинина, в конце которой говорится: «Если GoogleBooks не находит ни одного русского примера цитирования формулы Вогюэ до самого конца XIX века, то в период с 1901 по 1917 год её всё чаще и чаще цитируют как подлинное высказывание Достоевского во многих статьях и книгах по истории русской литературы. Поскольку среди этих работ были самые популярные учебные пособия для средних и высших учебных заведений, апокрифическая фраза прочно укоренилась в сознании тех, кто получал образование в предреволюционные годы, и они-то, уже не сомневаясь в подлинности формулы, транслировали её следующим поколениям. Так Вогюэ удалось создать успешный мем, который более ста лет размножается в русской, советской и постсоветской культурах и, кажется, не собирается сдавать свои позиции»2.
Как писали в комментариях к одному из советских собраний сочинений Гоголя: «“Шинель”, создававшаяся в атмосфере горячей демократической проповеди Белинского, стала своего рода знаменем протеста против социального неравенства и несправедливости. Протестующая тема “Шинели” — противопоставление жестокости и бюрократического самодурства, “значительных лиц” жалкой участи представителей социальных низов — вскоре становится основной темой, определяя гуманистическую направленность литературы 40-х годов («Бедные люди» Достоевского, рассказы Григоровича, Буткова, Панаева и других писателей 40-х годов)»3. В этом пассаже всё хорошо, только хорошо его дополнить одним словом — превратив фразу о «жалкой участи представителей социальных низов» в «жалкой участи представителей дворянских низов», но об этом чуть позже.
Действительно, вместе с этой повестью Гоголя в литературу пришёл настоящий маленький человек. Нет, пушкинский Самсон Вырин тоже был человеком небольшим — как и все мы, но с образом героя «Шинели» ему не сравниться. Этот культ маленького человека был чрезвычайно живуч — вплоть до знаменитого маленького человека из стихотворения 1969 года, сочинённого Робертом Рождественским о герое, который и сам он был маленький, и зарплата у него была маленькой, и шинель ему выдали маленькую, но, когда он погиб, не хватило на всей земле мрамора, чтобы сделать памятник погибшему4.
Звание «маленького человека» — будто орден, который то вручают, то отбирают у героев.
Но на деле всё оказывается гораздо сложнее — маленький человек вовсе не достоинство.
Русскую литературу XIX века терроризирует банда титулярных советников: Аксентий Поприщин, Макар Девушкин, Мармеладов (он, правда, уже в отставке). Где-то рядом отставной капитан Лебядкин. Ну и, конечно, Акакий Акакиевич Башмачкин.
Титулярный советник был чином IX класса. Через три года после публикации «Шинели» именно он будет давать право на личное дворянство (раньше его давали с XIV класса, и Самсон Вырин, несчастный станционный смотритель, был личным дворянином5. ). За титулярным советником шёл коллежский асессор, чин следующего, VIII класса, для которого с 1809 года было нужно высшее образование или сдача специального экзамена. Гончаров в своём знаменитом романе иронически замечает: «Между титулярным советником и коллежским асессором разверзалась бездна, мостом через которую служил какой-то диплом»6. Однажды я слушал одного эстрадного филолога, что рассуждая о «Шинели» Гоголя, сказал мимоходом: «Башмачкин ничего не выслужил, как говорится: “Шпала в петлице – геморрой в пояснице”».
На самом деле Гоголь пишет: «Если бы соразмерно его рвению давали ему награды, он, к изумлению своему, может быть, даже попал бы в статские советники; но выслужил он, как выражались остряки, его товарищи, пряжку в петлицу да нажил геморрой в поясницу»7.
Всё дело в том, что в петлицах внутри каждого разряда чиновники носили звёздочки, а старший чин в разряде был без звёздочек. Титулярный советник был «самым старшим из младших (в 9-м разряде)», и петлица современникам напоминала пояс с пряжкой. Однако с этим простым мнением спорит книга Леонида Шепелёва «Титулы, мундиры, ордена в Российской империи»: «В августе 1827 г. был учрежден Знак отличия беспорочной службы за 15 и более лет (по пятилетиям) нахождения в классных чинах. Получение знака было условием награждения очередным орденом. Знак представлял собой позолоченную серебряную квадратную сквозную пряжку с изображением на ней дубового венка и числа лет службы (римской цифрой). Военные носили её в петлице на георгиевской ленте, а гражданские чиновники — на владимирской. С мая 1859 г., согласно новому статуту, Знак отличия беспорочной службы стал даваться за выслугу не менее 40 лет»8.
Но, так или иначе, человек, рассуждавший о Башмачкине, сам того не зная, угадал то, что титулярный советник согласно табели о рангах соответствовал пехотному капитану (с 1884 года понизили до штабс-капитана).
А на петлицах капитана РККА как раз был вытянутый прямоугольник («шпала»).
Геморрой, впрочем, не разбирает чинов и званий.
Итак, чин титулярного советника вовсе не так уж мал. Разве ротный командир — сущее ничто? Российская история знавала немало великих командиров рот, и в известной «Волховской застольной» возникало справедливо-гордое:
Выпьем за тех, кто командовал ротами, |
И уж эти шинели были вовсе не похожи на чиновничьи.
Нет, наша история устроена так, что многие вещи оказываются вовсе не тем, чем они кажутся.
Но справедливо и то, что Акакий Акакиевич Башмачкин живёт несчастной жизнью и даже при рождении заплакал, будто предчувствуя цепь своих печалей.
Звенья этой цепи нам хорошо известны: герой служит в некоем департаменте пишущей машинкой в полном смысле этого слова — он переписывает свои и чужие (их ему нарочно подсовывают) бумаги. Он неумён, и может только переписывать текст разборчивым почерком. Требование переменить глаголы из первого лица в третье оказалось для него невыполнимой задачей. Сослуживцы его мучают (как бы сейчас сказали — троллят). Он голодает и мёрзнет, и наконец его вид становится таков, что эти же самые люди собирают денег ему на новую шинель. Шинель возникает, как знак надежды, как алые паруса Ассоль, и тут же исчезает. Она украдена, и Акакий Акакиевич, умерев не от горячки, а от горя, превращается в злобного мстителя, срывая по ночам шинели с зазевавшихся прохожих.
Это превращение естественно — капитан Копейкин (заметьте, в тех же чинах) тоже становится мстителем за прошлое унижение. Только у безрукого и безногого капитана Копейкина это небрежное слово начальства, а у Башмачкина к окрику генерала прибавляется жизнь, лишённая событий.
По воспоминаниям Анненкова10, гоголевскому сюжету соответствовала реальная история мелкого чиновника, страстного любителя охоты, что накопил двести рублей ассигнациями на лепажевское ружьё. Он отправляется на лодке (видимо, бить уток) и неосмотрительно кладёт ружьё на нос своего утлого судна. Камыши, среди которых он плывёт, стаскивают ружьё с лодки, и никакие поиски не могут вернуть его обратно. Сослуживцы по подписке покупают ему новое, но при воспоминании об этом случае чиновник всегда покрывается смертельной бледностью.
Это понятный сюжет жизни маленького человека: у него всегда есть мечта, такая же маленькая, как он сам. Он кладёт жизнь на её осуществление — сам или с чужой помощью, а в итоге она либо ускользает, либо оказывается не такой сладкой. Чеховский персонаж мечтает о крыжовнике — и вот жизнь прожита, подступает одиночество, а крыжовник, выращенный на своей земле, горек, шинели нет, и сердце холодеет.
При этом учителя Беликова, прожившего всю жизнь в футляре, маленьким человеком не называли. Беликов был неприятен, поэтому погоны маленького человека были с него сорваны, как с проштрафившегося капитана перед расстрелом.
То ли дело Акакий Акакиевич — маленький, домашний, будто хомячок или морская свинка.
Век его недолог, и мы — его благодетели, собравшие что-то по подписке. Этим он нам и приятен.
Но горе всем, если маленький человек вырвется на простор.
А пока огоньком надежды в безжалостном к маленькому человеку мире оказывается безымянный чиновник: «…один молодой человек, недавно определившийся, который, по примеру других, позволил было себе посмеяться над ним, вдруг остановился как будто пронзённый, и с тех пор как будто всё переменилось перед ним и показалось в другом виде. Какая-то неестественная сила оттолкнула его от товарищей, с которыми он познакомился, приняв их за приличных, светских людей. И долго потом, среди самых весёлых минут, представлялся ему низенький чиновник с лысинкою на лбу, с своими проникающими словами: „оставьте меня, зачем вы меня обижаете“ — и в этих проникающих словах звенели другие слова: „я брат твой.“ И закрывал себя рукою бедный молодой человек, и много раз содрогался он потом на веку своём, видя, как много в человеке бесчеловечья, как много скрыто свирепой грубости в утончённой, образованной светскости, и, Боже! даже в том человеке, которого свет признаёт благородным и честным»11.
Про это место Борис Эйхенбаум пишет: «Мелодраматический эпизод использован как контраст к комическому сказу. Чем искуснее были каламбуры, тем, конечно, патетичнее и стилизованнее в сторону сентиментального примитивизма должен быть приём, нарушающий комическую игру. Форма серьёзного размышления не дала бы контраста и не была бы способна сообщить сразу всей композиции гротескный характер»12.
«Шинель» повлияла и на всю мировую литературу. В 1916 году Акутагава написал рассказ «Бататовая каша». Герой его, мелкий чиновник, над которым постоянно издеваются другие, мечтает наесться бататовой каши. Он – отражение Акакия Акакиевича, только с самурайским мечом. Его приглашают в имение богатого человека, и там перед ним появляется котелок с его мечтой. Насыщение приходит быстро: «гои с грустью и умилением мысленно оглянулся на себя самого, каким он был до приезда сюда. Это был он, над кем потешались многие самураи. Это был он, кого даже уличные мальчишки обзывали красноносым. Это был он, одинокий человечек в выцветшем суйкане и драных хакама, кто уныло, как бездомный пес, слонялся по улице Судзаку. И всё же это был он, счастливый гои, лелеявший мечту поесть всласть бататовой каши... От сознания, что больше никогда в жизни он не возьмёт в рот эту бататовую кашу, на него снизошло успокоение, и он ощутил, как высыхает на нем пот и высохла даже капля на кончике носа. По утрам в Цуруге солнечно, однако ветер пробирает до костей. Гои торопливо схватился за нос и громко чихнул в серебряный котелок»13.
Отложенная мечта пропадает, исчезает, как дым.
Никакие дары не помогают маленькому человеку, дар не идёт впрок, будто дьявол в лице богатых и состоятельных людей, превращая золото в черепки.
У Ивана Бунина в «Деревне» есть такое место:
«Пропала жизнь, братуша! Была у меня, понимаешь, стряпуха немая, подарил я ей, дуре, платок заграничный, а она взяла да и истаскала его наизнанку... Понимаешь? От дури да от жадности. Жалко налицо по будням носить, — праздника, мол, дождусь, — а пришёл праздник — лохмотья одни остались... Так вот и я... с жизнью-то своей. Истинно так!»14
«Шинель» стала полигоном для нового литературоведения. В 1919 году Борис Эйхенбаум опубликовал статью «Как сделана “Шинель” Гоголя».
Это классическая работа не только в рамках тогдашнего ОПОЯЗа, но и для мирового литературоведения вообще. Эйхенбаум говорит там не только о своей теории сказа и образе автора, а вообще об устройстве литературы, соотношении текста с реальностью и автором. Собственно, из этой статьи родилось множество философских и филологических идей во второй половине XX века.
Но и в XIX веке было понятно, что Акакий Акакиевич простёр над Россией полы своей совиной шинели. Вот комментаторы цитируют Чернышевского: «Чернышевский посвятил „Шинели“ особый экскурс в статье „Не начало ли перемены?“ (1861 г.), посвященной „Рассказам Н. В. Успенского“ и трактующей о реалистическом изображении „народа“, „без всяких прикрас“.
„Упоминает ли Гоголь о каких-нибудь недостатках Акакия Акакиевича?“ спрашивает Чернышевский: „Нет, Акакий Акакиевич безусловно прав и хорош; вся беда его приписывается бесчувствию, пошлости, грубости людей, от которых зависит его судьба. Как пошлы, отвратительны сослуживцы Акакия Акакиевича, глумящиеся над его беспомощностью! Как преступно невнимательны его начальники, не вникающие в его бедственное положение, не заботящиеся пособить ему! Акакий Акакиевич страдает и погибает от человеческого жестокосердия. Так подлецом почёл бы себя Гоголь, если бы рассказал нам о нем другим тоном“. „Но Акакий Акакиевич имел множество недостатков... Он был круглый невежда и совершенный идиот, ни к чему неспособный. Это видно из рассказа о нем, хотя рассказ написан не с той целью. Зачем же Гоголь прямо не налегает на эту часть правды об Акакии Акакиевиче?.. Мы знаем, отчего. Говорить всю правду об Акакие Акакиевиче бесполезно и бессовестно, если не может эта правда принести пользы ему, заслуживающему сострадания по своей убогости. Можно говорить об нем только то, что нужно для возбуждения симпатии к нему. Будем же молчать о его недостатках... Таково было отношение прежних наших писателей к народу. Он являлся перед нами в виде Акакия Акакиевича, о котором можно только сожалеть, который может получать себе пользу только от нашего сострадания... Читайте повести из народного быта г. Григоровича и г. Тургенева со всеми их подражателями — всё это насквозь пропитано запахом „шинели Акакия Акакиевича“»15.
Нам часто кажется, если маленького человека накормить хорошенько, поселить в чистую комнату и одеть в новую шинель, то он станет прекрасным и гармоничным. Но нет, это не так и как раз это нам вполне показала русская революция. А меньше, чем за сто лет до неё, Гоголь доказал, что обиженному маленькому человеку мало одной шинели. Призрак Башмачкина отбирает их в товарном количестве. Те, кто читал гоголевские предсказания невнимательно, были обескуражены тем, что в семнадцатом году всё пошло не так и история не ограничилась радостью февраля и красными бантами на шинелях.
Титулярные советники, будто союз галантерейщика и кардинала, оказались страшной силой. Ещё Салтыков-Щедрин в 1864 году писал, что нигилисты «суть не что иное, как титулярные советники в нераскаянном виде, а титулярные советники суть раскаявшиеся нигилисты»16.
В действительности всё оказалось куда серьёзнее, чем любые глупости нигилистов. И дело не только в революциях, потому что культ маленького человека становится чрезвычайно разрушительным, когда накатывает вал спроса на новую чувственность и новую искренность, равно как и новую сентиментальность. Оказывается, что любой буржуа обладает тонкой и чувствительной натурой, поэтому искусство поставляет на рынок слёзы, фасованные в самую разную тару. Они множатся и множатся, и вдруг оказывается, что самый редкий товар на рынке — осознанное сопереживание.
Гоголь начинает свою «Шинель» со знаменитого пассажа об обиженных «Теперь уже всякой частный человек считает в лице своем оскорбленным всё общество»17. Теперь сила обиженных разного рода оказалась такой, что всякий её опасается.
В те времена, когда часты социальные эксперименты, писк маленького человека не слышен. Это то, о чём пишет Мандельштам: «Бывают эпохи, которые говорят, что им нет дела до человека, что его нужно использовать, как кирпич, как цемент, что из него нужно строить, а не для него. Социальная архитектура измеряется масштабом человека. Иногда она становится враждебной человеку и питает свое величие его унижением и ничтожеством»18. Но потом, в безопасные времена, маленького человека начинают жалеть, и горе тому, кто встанет на пути этой жалости с несвоевременными мыслями.
Русская литература создала внутри себя особый заповедник сентиментальности. Это бесконечный роман «Пьяненькие»19, который сочинялся Гоголем и Достоевским, Григоровичем, Довлатовым, Венедиктом Ерофеевым, Дмитрием Горчевым и десятком других писателей.
Суть этого романа чрезвычайно живуча, потому что чувственна, близка к сентиментальному.
А мужчина средних лет ужасно сентиментален. В нём клокочут чувства, когда он успешен, и вдвойне они бурлят, когда жизнь ему кажется неудачной.
Алкоголь — самый лёгкий в применении анестетик, и оттого, чуть выпив, титулярные советники начинают говорить. Их невозможно остановить, как невозможно остановить рассказывающего свою жизнь Мармеладова.
Писателю нового времени нужно пройти между двух огней: первый — это песня во славу маленького человека в эпоху кирпича и цемента, а второй — ода новому либертарианству.
Атлант, расправляющий плечи, нехорош, но и вечно пьяненький маленький человек тоже не идеальный герой.
Более того, сострадание к нему имеет человеческие границы.
Христианину надобно возлюбить всех, а писателю положено призывать милость к падшим.
Да только непонятно — распространяется ли милость к падшим на их жертв.
Всё усугубляется тем, что нет эмоции более захватывающей и более успешно продающейся, чем жалость человека к самому себе.
И у нас нет никакого инструмента, что позволяет отделить несчастного пьяненького от алкоголика-паразита.
Итак, Мармеладов выходит из шинели Башмачкина и бормочет о том, что бедность не порок, что и пьянство не добродетель. Вместо «оставьте меня, зачем вы меня обижаете» он заводит речь «послушайте меня, как вы меня обижаете». Новый Башмачкин бормочет, что в бедности люди ещё сохраняют благородство врожденных чувств, а в нищете же никогда и никто. Он говорит, что за нищету даже и не палкой выгоняют, а метлой выметают из компании человеческой, чтобы тем оскорбительнее было; и справедливо, ибо в нищете всякий сам готов оскорблять себя. И вот тут начинается полёт русского пьянства — когда ночуют на Неве, на сенных барках.
У Мармеладова в волосах былинки, он пятый день не мыт и нечёсан, над ним уже смеются случайные свидетели. Достоевский развивает тот метод, о котором писал Эйхенбаум в своей статье о «Шинели»: «В окончательном виде Гоголь несколько сгладил такого рода приемы, уснастил повесть каламбурами и анекдотами, но зато ввёл декламацию, осложнив этим первоначальный композиционный слой. Получился гротеск, в котором мимика смеха сменяется мимикой скорби — и то и другое имеет вид игры, с условным чередованием жестов и интонаций»20.
Мармеладов, не замечая ничего, говорит со случайным человеком, потому что люди знакомые говорить с ним не хотят. Знакомые упрекают его тем, что он не служит. «А разве сердце у меня не болит о том, что я пресмыкаюсь втуне?» — отвечает им Мармеладов заочно, и продолжает рассказывать, как тяжело просить деньги. И вот уже появляется в этих речах единородна дочь его, что по жёлтому билету живёт: «Сим окиванием глав не смущаюсь, ибо уже всем все известно и все тайное становиться явным; и не с презрением, а со смирением к сему отношусь. Пусть! Пусть! “Сё человек!” Позвольте, молодой человек: можете ли вы... Но нет, изъяснить сильнее и изобразительнее: не можете ли вы, а осмелитесь ли вы, взирая в сей час на меня, сказать утвердительно, что я не свинья?»21…
Мармеладов говорит витиевато, так же, как человек, едущий в электричке «Москва — Петушки», потому что если не играть голосом и словами, то никто тебя, пьяного, и слушать не будет — все просто отвернутся к окну от твоего мычания.
Но это обратная перспектива — именно из шинели титулярного советника Семёна Захаровича Мармеладова, которую передал ему титулярный советник Башмачкин, вышли многочисленные авторы огромного романа «Пьяненькие», в котором были удачные главы, а бывали не очень.
Более того, его потомки в электричке научились играть речью — то убыстряя её, то ускоряя, и душа то летит в омут, то рвётся к небесам, особенно после известного рюмочного присловья «И понеслась душа в рай».
Русская литература эволюционировала очень сильно — видно, что Мармеладов это вовсе не бывший сиделец и стоялец на Семёновском плацу, а вот в электричке уже едет сам Ерофеев, сам Довлатов пьёт среди пушкинских ёлок, а короткая проза Горчева, что уж вовсе рассказчик, слилась с трагедией.
А внутренний Мармеладов всё продолжает бить на жалость и повторяет: «И бывало желаемое, и не один уже раз жалели меня, но... такова уже черта моя, а я прирожденный скот! И чем более пью, тем более и чувствую. Для того и пью, что в питии сем сострадания и чувства ищу. Не веселья, а единой скорби ищу... Пью, ибо сугубо страдать хочу»!22.
Приплывают в этой речи, на манер Симоны де Бовуар в электрическом поезде, разные романы, жизнеописание Кира, царя Персидского, и «Физиология» Льюиса, а потом всё снова возвращается к проповеди: «Меня распять надо, распять на кресте, а не жалеть! Но распни, судия, распни и, распяв, пожалей его! И тогда я сам к тебе пойду на пропятие, ибо не веселья жажду, а скорби и слез!.. Думаешь ли ты, продавец, что этот полуштоф твой мне в сласть пошел? Скорби, скорби искал я на дне его, скорби и слез, и вкусил, и обрёл; а пожалеет нас тот, кто всех пожалел и кто всех и вся понимал, он единый, он и судия. Приидёт в тот день и спросит: “А где дщерь, что мачехе злой и чахоточной, что детям чужим и малолетним себя предала? Где дщерь, что отца своего земного, пьяницу непотребного, не ужасаясь зверства его, пожалела?» И скажет: “Прииди! Я уже простил тебя раз... Простил тебя раз... Прощаются же и теперь грехи твои мнози, за то, что возлюбила много...” И простит мою Соню, простит, я уж знаю, что простит... Я это давеча, как у ней был, в моём сердце почувствовал!.. И всех рассудит и простит, и добрых и злых, и премудрых и смирных... И когда уже кончит над всеми, тогда возглаголет и нам: “Выходите, скажет, и вы! Выходите пьяненькие, выходите слабенькие, выходите соромники!” И мы выйдем все, не стыдясь, и станем. И скажет: “Свиньи вы! образа звериного и печати его; но приидите и вы!” И возглаголят премудрые, возглаголят разумные: “Господи! почто сих приемлеши?” И скажет: “Потому их приемлю, премудрые, потому приемлю, разумные, что ни единый из сих сам не считал себя достойным сего...” И прострёт к нам руце свои, и мы припадем... и заплачем... и всё поймем! Тогда всё поймем!.. и все поймут... Господи, да приидет царствие твоё!»23.
Герой Ерофеева — это тот самый человек, «которому некуда пойти» — дома он не достигает, как и Кремля, дом его — электричка или привокзальный буфет.
И вот, на перегоне Карачарово — Чухлинка, он сообщает: «А выпив — сами видите, как долго я морщился и сдерживал тошноту, как долго я чертыхался и сквернословил. Не то пять минут, не то семь минут, не то целую вечность — так и метался в четырех стенах, ухватив себя за горло, и умолял Бога моего не обижать меня. Тогда значит ли это, что я огрубел душою за десять лет? И ожесточился сердцем? Тоже — не значит. Скорее даже наоборот; но заплакать всё-таки не заплакал…» «Мой Бог не мог расслышать мою мольбу <…> И я страдал и молился»24.
А на 65-ом километре своего путешествия думает: «А я сидел и понимал старого Митрича, понимал его слёзы: ему просто все и всех было жалко: жалко председателя за то, что ему дали такую позорную кличку, и стенку, которую он обмочил, и лодку, и чирьи — все жалко.
Первая любовь или последняя жалость — какая разница? Бог, умирая на кресте, заповедовал нам жалость, а зубоскальство он нам не заповедовал. Жалость и любовь к миру — едины. Любовь ко всякой персти, ко всякому чреву. И ко плоду всякого чрева — жалость»25.
И под конец своего путешествия обнаруживает: «Вот так и теперь небесные ангелы надо мной смеялись. Они смеялись, а Бог молчал…»26.
Бредут по России пьяненькие титулярные советники и бригадиры монтажников в отставке, а Бог смотрит на них сверху и находится в недоумении. Нужно что-то с ними сделать, но непонятно — что, куда-то пристроить — но куда? Может, их предназначение именно в том, чтобы вызывать ужас и жалость, а ни к чему другому они не годны.