ДЕНЬ ВОЙСК ПВО

Второе воскресенье апреля

(собачья кривая)

Самолёт не был заявлен по этому маршруту, и его неожиданное появление над пунктом «А» вызвало соответствующее внимание точек ПВО, которые просили меня дать по этому поводу срочное разъяснение.


С. Вишенков. Испытатели (1947)



Профессор быстро шёл по набережной. Встречные сказали бы, что он шёл медленно, еле волоча ноги, но на самом деле он был необычно взволнован и тороплив.

Он был невысок, и ему казалось, что он бежит по улице стремительно, будто локомотив по рельсам.

Прохожие проносились мимо, как верстовые столбы.

Дым от профессорской трубки отмечал путь, цепляясь за фонари и афишные тумбы.

Сходство с паровозом усиливалось тем, что верхняя часть профессорского туловища была неподвижна, и только ноги крутились как колёса — так всем казалось.

На несколько минут пришлось остановиться, потому что на набережную поворачивала колонна военных грузовиков. Пожилой орудовец махнул необычным жезлом и повернулся к Профессору спиной. Тот, не глядя в сторону милиционера, воткнул щепоть табака в трубку и прикурил.

Профессор шёл домой, погружённый в себя, не обращая внимания ни на что. Дым от трубки опять стелился за ним, как кильватерный след. Орудовец неодобрительно посмотрел на него, но ничего не сказал.

Профессор перевалил мост, слоистая мёрзлая Нева мелькнула внизу и исчезла.

Час назад его вызвали в комнату, пользовавшуюся дурной славой. Два года назад в ней арестовали его товарища, вполне безобидного биолога. А теперь эту дверь открыл он, и, как оказалось, совсем не по страшному поводу.

Несмотря на яркий день, в комнате горела лампа. Два человека с земляными лицами уставились на него.

Они, как сказочные тролли, не вылезавшие из подземных тоннелей, не выносили естественного света.

Один, тот, что постарше, был одет с некоторым щегольством и похож на европейского денди.

На втором, молодом татарине, штатская одежда висела неловко.

«Галстук он совсем не умеет завязывать», — заметил про себя Профессор.

Татарин кашлянул и произнёс:

— Вы знаете, что сейчас происходит на Востоке…

Восток в этой фразе, понятное дело, был с большой буквы.

На Востоке горел яркий костёр войны.

Профессор всё понял, — это было для него ясно, как одна из тех математических формул, которые он писал несколько тысяч раз на доске.

Воздух вокруг стал лёгок, и он подумал, что, даже открывая дверь сюда, в неприятную комнату, он не боялся.

Давным-давно всё происходило с лёгкостью, которой он сам побаивался. Его миновали предвоенные неприятности, кампании и чистки. А жена его умерла до войны. Она была нелюбима, и эта смерть, как цинично Профессор признавался себе, подготовила его к лишениям сороковых. Вместе с ней в доме умерли все цветы, хотя домработница клялась, что поливала их как следует.

Старуха пичкала горшки удобрениями, но домашняя трава засохла разом.

Цепочка несчастий этим закончилась — Профессор перестал бояться.

Внутри него образовалась пустота — за счёт пропажи страха.

И теперь, глядя в глаза стареющего денди, неуместного в победившей и разорённой войной стране, он не сказал «да».

Он сказал:

— Конечно.

Через десять минут стукнула заслонка казённого окошка, чуть не прищемив Профессору пальцы. Он собрал с лотка часть необходимых бумаг, и шестерёнки кадрового механизма, сцепившись, начали своё движение.

И вот он шёл домой, спокойно и весело обдумывая порядок сборов.

Быстро темнело. Тень от столба, как галстук при сильном ветре, промотнулась через плечо. Открыв дверь, он увидел, как кто-то, стремительный и юркий, перебежал ему дорогу.

— Кошка или крыса, — подумал Профессор. — Скорее, всё-таки крыса. Кошек у нас почти нет после Блокады. До сих пор у нас мало кошек.

Во время Блокады он был здесь — один раз его вывезли в Москву на маленьком самолёте, но потом пришлось вернуться.

Он всегда был нужен этому городу. Ну и стране, конечно.

Он не боялся и в Блокаду. Тогда к нему, и к теплу его печки-буржуйки, переехал единственный друг — востоковед Розенблюм.

Розенблюм принёс с собой рукопись своей книги и кастрюлю со сладкой землей пожарища Бадаевских складов. За ним приплёлся отощавший восточный пёс.

Два Профессора лежали по разные стороны буржуйки. Они не сожгли ни одной книги, но мебель вокруг них уменьшалась в размерах, стулья теряли ножки и спинки, потом тоже исчезали в печном алтаре. Сначала печка чадила, а потом начинала гудеть, как аэродинамическая труба.

Профессор, а он был профессор-физик, говорил, разглядывая дым, в который превращался чиппэндейловский стул:

— Даже если мы уберём трубу, градиент температуры вытянет весь дым.

Он занимался совсем другим — ему подчинялись радиоволны, он учил металлические конструкции слышать движение чужих самолётов и кораблей. Но сейчас было время тепла и Первого закона термодинамики.

Профессор рассказывал своему другу, как реактивный снаряд будет гоняться за немецкими самолётами, каждую секунду сам измеряя расстояние до цели, — точь-в-точь, как борзая за зайцем. Профессор чертил в воздухе эту собачью кривую, но понимал при этом, что никаких реактивных борзых нет, а есть ровный гул умирающей мебели в печке.

— Смотрите, как просто… — И копоть на стене покрывалась буквами, толщиной, разумеется, в палец.

Дроби кривились, члены уравнения валились к окну, как дети, что едут с горы на санках.

— Смотрите, — увлекался Профессор, — v — скорость зайца, w — скорость собаки, a вот этот параметр — расстояние от точки касания до начала системы координат. Да?

И востоковед молча соглашался, хоть у физика была своя тайна природы, а у востоковеда — своя. Внутренняя тайна не имела наследника, у неё не было права передачи...

Поэтому профессор Розенблюм съел свою собаку.

Но никакое знание восточной собачьей тайны не сохранило Розенблюма. Он слабел с каждым днём.

С потерей пса что-то произошло в нём, что-то стронулось, и он будто потерял своего ангела-хранителя.

Теперь он шептал будто на семинаре — «кэ-га чичжосо, накыл нэдапонда», будто объяснял деепричастие причины и искал рукой мелок.

Он не хотел умирать и завидовал своему другу, для которого смерть стала математической абстракцией.

— Это счастье, но счастье не твоё, оно заёмное. Это счастье того, кто рождён под телегой.

Профессор ничего не понял про заёмное счастье, и уж тем более про телегу. Он хотел было расспросить потом, но тем же вечером Розенблюм умер.

Мёртвая рука одного профессора держала руку другого, пока живого.

Они были одинаковой температуры. Теперь собаки не было, и духа собаки не было — осталось только одиночество.

Время он мерил стуком ножниц в магазине. Ножницы, кусая карточки, отделяли прошлое от будущего.

Но судьба была легка, и всё равно выбор делался другими, — его вывезли из города той же голодной зимой. Он клепал заумную технику и ковал оружие Победы, хотя ни разу не держал в руках заклёпок, и ковка лежала вне его научных интересов.

Счастье действительно следовало поэтическому определению — покой и воля. Пустое сердце, открытое логике.

А после войны он был по-прежнему нужен, на него посыпались звания и чины, утраты которых он тоже не боялся, — друзей не было, и даже тратить деньги было не на кого.

Решётки из металла давно научились слышать летающего врага, и вот теперь нужно было испробовать их слух вдали от дома.

Профессор собрался легко и стремительно и уже через день вылетел на Восток.

Он продвигался в этом направлении скачками, мёрз в самолётах, что садились часто, — и всё на военных аэродромах.

Наконец, ему прямо в лицо открылся океан, и ноздри наполнила свежесть неизвестных цветов.

Город, лежавший на полуострове, раньше принадлежал Империи. С севера в него втыкалась железная дорога, с юга его обнимала желтизна моря.

Город был свободным портом, раньше он был портом Империи, а теперь на тридцать лет его склады и пристани снова стали принадлежать родине Профессора,

Люди в русских погонах наводняли этот чужой город, как и полвека назад.

Они должны были уйти, но разгорелась новая восточная война, и, как туча за горы, армия и флот зацепились за сопки и гаолян.

Несколько дивизий вросли в землю, а Профессор вместе с подчинёнными, похожими на молчаливых исполнительных псов, развешивал по сопкам свои электрические уши.

Он развешивал электронную требуху, точь-в-точь как ёлочную мишуру, укоренял в зелени укрытия, как игрушки среди ёлочных ветвей. Профессор время от времени представлял, как в нужный час пробежит ток по скрытым цепям, и каждое звено его гирлянды заработает чётко и слаженно.

Дело было сделано, хоть и вчерне.

Но большие начальники не дали Профессору вернуться в прохладную пустоту его одинокой квартиры.

Его, как шахматную фигуру, решили передвинуть на одну клетку восточнее.

Профессора начали вызывать в военный штаб и готовить к новой командировке.

Через две недели он совершил путешествие с жёлтой клетки на розовую.

На прощание человек с земляным лицом — такой же, что и те, кого Профессор видел в маленькой комнатке на университетской набережной, повёл его в местный ресторан.

На стене было объявление на русском — со многими, правда, ошибками. Они сели за шаткий стол, и земляной человек, давая последние, избыточные инструкции, вдруг предложил съесть собаку.

— Ну, это же экзотика, профессор, попробуйте...

Профессор вдруг вспомнил умирающего Розенблюма и решительного отказался. Он промотнул головой даже чересчур решительно, и от этого в поле его зрения попал старик в китайском кафтане. Старик смотрел на него внимательно, как гончар смотрит на кусок глины на круге, — он уже взят в дело, но неизвестно, выйдет из него кувшин или нет. Старик держал в руках полосатый стек, похожий на палку орудовца.

Когда Профессор посмотрел в ту же сторону снова, там никого уже не было.

«Нет, собак есть не надо, — подумал он про себя, — теперь я знаю, от смерти это не спасает».

Оказалось, что он подумал это вслух, и оттого человек с земляным лицом дёрнулся, моргнул, и решил, что старый учёный чего-то боится.

И всё же Профессор приземлился на розовой клетке и начал отзываться на чужое имя.

Теперь, по неясной необходимости, в кармане у него было удостоверение корреспондента главной газеты его страны. Фальшивый корреспондент снова рассаживал свои искусственные уши — точь-в-точь, как цветы.

Как прилежный цветовод, он выбирал своим гигантским металлическим растениям места получше и поудобнее. Сигналы в наушниках таких же безликих, как и прежде, военнослужащих — только в чуть другом обмундировании — были похожи на жужжание насекомых над цветочным полем.

Повинуясь тонкому комариному писку, с аэродромов взлетали десятки тупорылых истребителей с его соотечественниками, у которых и вовсе не было никаких удостоверений.

Война шла успешно, но внезапно Восток перемешался с Западом. Вести были тревожные — фронт был прорван. Освободительная армия бежала на Север и теперь прижималась к границе, как прижимается к стене прохожий, которого теснят хулиганы.

Профессор в этот момент приехал на один из аэродромов и налаживал свою хитрую технику.

Противник окружил их, и аэродром спешно эвакуировали. Маленький самолёт, что вывозил их в безопасное место, был подбит на взлёте. Когда они сделали вынужденную посадку, Профессор обнаружил, что он, как всегда, остался цел и невредим, а летчик перевязывает раненую руку, зажав бинт зубами.

Международные военные силы за холмами убивали их товарищей, а они лежали под пустым танком из аэродромного охранения, ещё с Блокады знакомой всякому штатскому тридцатичетвёркой, и думали, как быть дальше.

— Глупо получилось, — сказал лётчик, — меня три раза сбивали и всё над нашими — два раза на Кубани, и один — в Белоруссии. Нам ведь в плен никак нельзя. В плен я не дамся.

— Интересно, что будет со мной? — задумчиво спросил-сказал Профессор.

— Я вас застрелю, а потом… — лётчик показал гранату.

— Обнадёживающе.

— А, что, не боитесь?

Профессор объяснил, что не боится и начал рассказывать про Блокаду. Оказалось, что лётчик — тоже ленинградец, и тут же, кирпичами собственной памяти, выстроил своё здание существования Профессора.

— Тогда, если что, — вы меня, а потом себя. Справитесь, теперь я вам доверяю, — подытожил он.

Ночью они медленно пошли на север.

Они двигались вслед недавнему бою, обнаруживая битую технику и мёртвых, изломанных взрывами людей.

Даже в самых красивых местах смерть оставила свой след. Профессор как-то хотел присесть в сумерках на бревно. Но это было не бревно.

Мертвец лежал на поляне, и трава росла ему в ухо.

Однажды Профессор, отправившись искать воду, услышал голоса на чужих языках. Он залёг в высокую траву на склоне сопки и пополз вперёд.

На краю котловины стояли несколько солдат и офицеров в светлых мешковатых куртках. Один из них держал у глаз кинокамеру и водил ей из стороны в сторону. Под ними, в грязи на коленях стояли несколько человек с раскосыми лицами и жалобно причитали, судя по всему, умоляя их не убивать. Это были добровольцы из соседней страны, которых Профессор ещё тут не видел.

Они тянули руки в камеру и ползли на коленях к краю обрыва. Главный из победителей, видимо, офицер — на мгновение повернулся к своим подчинённым, чтобы отдать какое-то указание.

Один из добровольцев тут же выдернул из рукава острый тонкий нож и всё с тем же заплаканным лицом, на котором слёзы прочертили борозды в толстом слое грязи, располосовал офицеру горло.

Другие кинулись на оставшихся — слаженно, с протяжными визгами, похожими на мартовский крик котов. Профессора удивило, как это победители умерли абсолютно молча, а бывшие пленные перерезали их как кроликов.

На всякий случай он решил не показываться, а через минуту в котловине уже никого не было, кроме нескольких полураздетых трупов.

Когда Профессор рассказал об этом лётчику, тот сильно огорчился, но, подумав, рассудил, что им вряд ли бы удалось угнаться за этими добровольцами.

— Я видел их в тайге, — сказал он. — У них свои мерки. Я видел, как они бегут с винтовкой по тайге, с запасом патронов и товарищем на плечах. Да так и пробегают километров пятьдесят.

И двое скитальцев продолжали идти по ночам, боясь и своих, и чужих.

Наконец, в очередной ложбине между холмов их остановил человек в кепке со звездой — маленький и толстый.

Сначала, испугавшись окрика, два путешественника спрятались за кустами, но, увидев знакомую форму, вышли на открытое пространство.

— Товарищ, там хва-чжон… То есть, огневая точка. Туда идти не надо, — крикнул ещё раз маленький и толстый, похожий на бульдога человек.

— Это наши! — выдохнул лётчик.

— Какие наши, — про себя подумал Профессор. И действительно, френчи освободительной армии сидели на них хуже, чем на чучелах. Но было поздно.

— Товарищ, товарищ, — залопотал человек-бульдог.

Вечером они сидели в доме у огня. Человек-бульдог и его помощник сидели у двери. Дом был — одно название. В хижине не хватало стены, но огонь в очаге был настоящий. Трубы не было, но интернациональная термодинамика вытягивала весь дым через узкое отверстие в крыше.

У огня, строго глядя на Профессора, устроился старик всё в той же зелёной форме. Судя по всему, он был главный.

— Самое время поговорить, — старик, кряхтя, вытянул ноги.

Профессор оглянулся — лётчик спал, а свита молчаливо сидела поодаль.

— Мы всё время думаем, что, настрадавшись, мы меняем наше страдание на счастье, а это всё не так. Авансов тут не бывает. Со страхом — то же самое. Нельзя набояться впрок. Завтра вы познакомитесь с вашим счастьем, потому что настоящее счастье — это предназначение.

Профессор не понял, о чём речь, но никакого ужаса в этом не было. Граната уютно пригрелась у него в кармане ватника — на всякий случай.

Горячий воздух пел в дырке потолка, а старик говорил дальше:

— Это неправильная война. Вы воюете на стороне котов, а против вас — собаки. Вам надо было воевать за собак. Говоря иначе, вы — люди Запада, воюете на стороне Востока. Проку не будет.

Профессор поёжился. А может, это всё-таки враги? Эмигранты. Вероятно, это плен, или — это просто сумасшедший. И неизвестно, что хуже.

Но старик смотрел в сторону. Он поправил палкой полено в очаге:

— Розенблюм вам рассказал о счастье?

Ничуть не удивившись, Профессор помотал головой.

— Нет. Розенблюм мне этого не рассказывал, — произнеся это, Профессор ощутил, что покривил душой, но не мог точно вспомнить, в чём. Что-то ускользало из памяти.

— Знаете, — старик вздохнул. — Есть старинная сказка о том, как человек взял счастье взаймы. На небе ему сказали, что он может занять счастья у человека Чапоги, что он и сделал. А потом он, разбогатев, услышал рядом с домом тонкий и долгий крик. Ему сказали, что это кричит Чапоги — этот человек понял, что пришёл конец его займу и выскочил из дома с мечом, чтобы защитить своё счастье или умереть в бою.

Ваше дело — найти своего Чапоги. А то, что вы счастливы чужим счастьем, вы уже давно сами знаете. Тогда вы станете человеком, а не пустым сосудом человеческого тела. В вас появится страх и боль, и вы много раз проклянёте свой выбор, но именно так и надо сделать. Если вы сделаете его правильно, я потом расскажу, чем закончилась эта сказка.

Утром Профессор и лётчик проснулись одни. Рядом лежал русский вещмешок с едой.

На недоумённые расспросы летчика Профессор отвечал, что это были партизаны, и им тоже не стоит оставаться здесь долго…

Они шли ещё день, и вот над их головами с рёвом, возвращаясь с юга, прошли тупорылые истребители.

— Наши, — летчик, задрав голову вверх, пристально смотрел на удаляющиеся машины, — Это наши, значит, всё правильно.

Они спустились в долину.

— Нужно искать по квадратам, — сказал профессор. Он мысленно расчертил долину на шестьдесят четыре шахматных квадрата, потом выбросил заведомо неподходящие.

И рассказал лётчику, по какой замысловатой кривой они пойдут. Тот не понимал, зачем это нужно, и ему пришлось соврать, что так лучше избежать минированных участков.

Двое спускались и поднимались по склонам, пока, наконец, на b6, они не увидели остатки повозки. Мёртвая мать лежала ничком, а в спине её угнездился кусок металла, сделанный не то в Денвере, не то в Харькове. Рядом с телом женщины сидел крохотный мальчик и спокойно смотрел на пришельцев немигающими глазами. Эти глаза, как два замёрзших озера, были полны холодного кристаллического ужаса.

Мальчик схватился за колесо и встал на кривых ножках — был он совершенно гол и только что обгадился.

Двое русских забросали женщину землёй, и накормили мальчика.

Надо было идти. Профессору не было жаль маленькое случайное существо, деталь природы, сорное, как трава. Он навидался смерти — и видел детей и взрослых в ужасе и страхе, видел людей в отчаянии и тех, кто должен умереть вот-вот.

Он просто удивился этому мальчику, как решению долгой и трудной задачи, доведённой до числа, вдруг давшей целый результат с тремя нулями после запятой.

Отчасти это было радостное удивление, но теперь приходилось тащить мальчика на себе. Мальчик сидел на плечах у Профессора, обхватив его голову, как ствол дерева.

— Я усыновлю его, — бормотал сзади лётчик. — Моих убили ещё в июне — в Лиепае. А малец бесхозный. Бесхозных нам нужно защищать — белых, чёрных и в крапинку.

— Знаете что, — сказал профессор, — он может воспитываться у меня. У меня большая квартира. Отчего бы вам и ему — у меня. И у меня домработница есть.

Домработница умерла в Блокаду, и Профессор не понимал, зачем он солгал.

Впрочем, лётчик, кажется, и сам не поверил в домработницу и строил какие-то свои планы.

Раненая рука мешала ему нести мальчика. Его тащил Профессор, время от времени скармливая ему жёванный хлеб с водой.

Ребёнок оказался хорошим талисманом — через два дня они вышли к своим.

Лётчика положили в госпиталь, а мальчик стал жить там же, у местной медсестры.

Потом мальчика повёз через границу на Север уже совсем другой офицер. Мальчик был молчалив, и пугался громкого звука, случайного крика, и даже резкого порыва ветра. Но постепенно это проходило — ужас вытаивал из глаз по мере удаления от войны.

Офицер вёз его с той же целью — усыновить, поскольку раненый лётчик уже не вспоминал о своём желании. Да и Профессору уже казалась странной мысль об усыновлении. Но ему нравилось думать, что он встретится с мальчиком через несколько лет, может быть, через двадцать, вероятно на экзамене. Ну-с, молодой человек, а изобразите кривую…

Впрочем, в Профессоре возникло необычное беспокойство и тревога.

Ему пришлось подробно описать свои приключения на ничейной земле, и его уже два раза допрашивали.

Прошло полгода, и Профессор, уже готовясь отбыть на родину, вдруг снова встретился с тем странным стариком, который нашёл его в безвестной долине.

Он приехал на машине на их аэродром, всё так же одетый в зелёный френч.

Накануне Профессор заболел — сначала ему казалось, что это сам организм сопротивляется ласковым беседам-допросам. Пока ещё ласковым. Но он был болен не дипломатической, а самой настоящей болезнью. В горле профессора стоял твёрдый ком, лоб поминутно покрывался испариной. Тело стало профессору чужим.

Профессор был непонятно и, видимо, смертно болен. Но увидев старика, он забыл о болезни.

Сперва он думал, что приехал очередной чекист — свой или местный, но это был именно тот старик из хижины между холмами. Профессор удивлялся, отчего его пропускают повсюду, — ведь явно форма была для него чужой.

Больше всего он был похож на старого генерала двенадцатого года, с морщинистой черепашьей шеей, болтавшейся в вырезе между петлиц.

Старик был взволнован, торопился, и Профессору приказали ехать с ним. Снова неудобство, почти страх, коснулось Профессора тонким лезвием.

Они двинулись по пыльной дороге к ближайшей цепочке холмов. Старик начал подниматься по склону самого высокого из них, притворившегося горой.

Профессор, отдуваясь, лез в гору вслед за стариком. Шофёр беззвучно, легкими шагами шёл сзади. Там на вершине, у зелёных кустов, сидели человек-бульдог и его товарищ. Они задумчиво глядели в ровную каменистую поляну перед собой.

— А вы что тут?.. — задыхаясь, спросил профессор.

— Ккочх-и ихиги-рыл кидаримнида, — ответил маленький и толстый.

— Что он говорит?

— Он говорит, что они ждут, когда расцветут цветы.

Профессор вспомнил своего друга Розенблюма и подумал, что никогда уже не узнает восточной тайны. Как можно ждать возникновения того, что не сеял и не растил? Как цветы решают — родиться им или умереть?

На плоской полянке рядом чья-то рука провела глубокую борозду, вычертив идеальный (Профессор сразу понял это) круг.

— У нас большие трудности, — грустно сказал старик. — И нам нужна помощь.

Я был не прав, я непростительно ошибался. Они всё-таки сделали это. Приказ отдан, и всё изменилось.

Но сейчас ещё можно что-то исправить — сейчас нужно делать выбор.

Сейчас нужны именно вы — человек с пустой головой, которая поросла формулами.

— Таких, как я — много.

— Нет, совсем нет. Вы дышали без страха, но не оттого, что разучились бояться. Вы не научились этому, и оттого ваша голова сильнее рук. В вас пробуждаются чувства, и они убьют силу разума, но сейчас, сейчас всё ещё по-прежнему.

— И что, что?

— Лёгкость вам казалась обманчивой, и это правда. Лёгкость кончилась, нужно было делать выбор.

— Что за выбор? Зачем?

— Вы сделаете выбор между тем, что умели раньше, и тем, что должно принадлежать Чапоги.

Это был странный разговор, потому что каждый знал наперёд реплику собеседника.

Профессор понимал, что сейчас получит в дар чувство страха и неуверенности, но ответ сделает что-то, что лишит ужаса и трепета мальчика, рождённого под телегой.

Тогда, повинуясь руке старика, он сел в круг, и садясь, услышал, как успокоенно выдохнули двое поодаль.

Старик покосился и сказал:

— Теперь я расскажу вам то, что не успел договорить Розенблюм. Человек из старинной сказки, услышав крик, понял, что пришёл конец его заёмному счастью и выскочил из дома с мечом, чтобы защитить свои деньги и семейство.

И тогда он увидел, что нищенка родила под телегой мальчика, и мальчик лежит там, маленький и жалкий, но уже имеющий имя Чапоги — потому что Чапоги значит «рождённый под телегой».

А теперь попробуйте поверить, что всё счастье — и ваше, и его — под угрозой.

Край мира остёр, и сейчас мир встал на это ребро.

Попробуйте понять это, и круг замкнётся.

Надо сосредоточиться и представить себе самое важное.

Профессор представил себе земной шар и начал оглядывать этот шар, будто огромную лабораторную колбу. Граница его обзора двигалась по поверхности, как линия терминатора, отсчитывала сотни километров и тысячи, бежала через меридианы и параллели, не останавливаясь нигде, и от этого появилось тоскливое уныние, морок вязкого сна, как вдруг нечто особенное прекратило это движение.

Совсем рядом — несколько градусов по счисленной столетия назад градусной сетке.

Он видел далекий самолёт, что раскручивал винты, — четыре радужных круга вспыхивали у крыльев, видение окружала тысяча деталей, он слышал, как скребёт ладонью небритый техник, сматывающий шланг, щелчок тумблера, шорохи и звуки в требухе огромной машины. Одно наслаивалось на другое, и детали мешали друг другу.

Потом он понял, что нужно читать это изображение как длинный ряд и выделить при этом главный его член. Снова потекли рекой подробности. Работающие моторы, движение топлива по трубкам, движение масла в гидравлике — что-то мешалось, что-то отсутствовало в этом ряду.

Стоп. Он прошёлся снова — длинная сигара самолёта начала разгоняться по бетонной полосе, выгибались крылья, увеличивалась высота. Стоп. В теле самолёта была странная пустота — там была пустота величиной в каплю.

И профессор сразу понял, что это за капля. Он понял, что пустой она кажется оттого, что это не просто бомба, и даже не оттого, что она пахла плутонием.

В бомбе была пустота, похожая на воронку, что втянет в себя весь мир.

Теперь было понятно, что через час эта воронка откроет свою пасть, и на этом месте видение профессора заканчивалось. Дальше просто ничего не было, дальше история обрывалась.

Старик тронул его за плечо.

— Не надо, не рассказывай. Теперь ты понимаешь — всегда можно выделить главное: всегда можно понять, какая песчинка вызовет обвал, смерть какого воина вызовет поражение армии. Постарайся представить себе самое дорогое, что у тебя есть, и у тебя получится всё исправить.

— Мне ничего не дорого, — ответил он и не покривил душой.

В нём не было идеалов, время прошло легко, оттого что он потерял всё давным-давно и не привязался ни к чему. Судьба была, будто пустой мешок. Но нет, подумал он, подумал он, что-то тут неверно. Значение не нулевое, нет, что-то есть ещё.

И он вспомнил о рождённом под телегой и своём заёмном счастье.

Тогда Профессор снова закрыл глаза.

Там, в белом океане воздуха снова летел бомбардировщик, а справа и слева от него шли истребители охранения.

За много километров от них заходил в вираж русский воздушный патруль.

Профессор представлял себе этот мир как совокупность десятка точек, как крупу, рассыпанную по столу.

Вдруг он понял, что он не может действовать на бомбардировщик, тот был слишком велик, и пустота внутри него была бездонна для чужой мысли.

По плоскости небесного стола, с востока к Профессору двигались две крупинки — одна, окружённая стаей защитников, а другая, всего с двумя помощниками, пробивала себе дорогу чуть севернее. Он понял, что именно эта, остающаяся незамеченной, движущаяся на севере, и несёт в себе пустоту разрушения.

Всё новые и новые волны тупорылых истребителей готовились вступить в схватку с воздушной армадой, но пустота, никем не замеченная, приближалась совсем с другой стороны.

Мальчик, родившийся под телегой, в этот момент заворочался во сне на окраине сибирского города, застонал, сбивая в ком одеяльце.

Профессор услышал его за многие сотни километров, вдруг понял, что это — главное. Но, использовав этот звук, как зажигание, потом отогнал его — как уже не нужный теперь параметр.

Итак, точки двигались перед ним в разных направлениях.

Всё было очень просто — выбрать правильную точку, или лучше — две, и начать сводить их с теми тремя, что двигаются на севере. Это простая собачья кривая, да.

Это очень простая математика.

Переменные сочетались в его голове, будто цифры, пробегающие в окошечке арифмометра.

И воображаемым пальцем он начал сдвигать крупинки.

Тут же он услышал ругань в эфире, потому что пара истребителей нарушила строй, это было необъяснимо для оставшихся, эфир накалялся, но ничто уже не могло помешать движению этих двух точек по незатейливой кривой.

Борзая бежала к зайцу.

И русский истребитель вполне подчинялся — он был свой, сочетание родного металла и родного электричества, родного пламени и даже горючего, привезённого сюда, за тридевять земель, при этом сделанного из бакинской нефти.

И человек, что сидел в нём, — был свой, с которым Профессор делил воду и хлеб во время их долго путешествия, этот человек хранил в голове ненужную сейчас память о мосте через Неву и дворцах на её берегах, об умерших и убитых из их общего города.

Поэтому связь между ним и Профессором была прочна, как кривая, прочерченная на диссертационном плакате, — толстая, жирная, среди шахматных квадратов плоскостных координат.

Самолёты сближались, и вот остроносые истребители открыли огонь, а тупорылые ушли вверх, вот они закружились в карусели, сузили в круг, вот задымил один, и тут же превратился в огненный шар остроносый, сразу же две точки были исключены из уравнения, но тупорылый всё же дорвался до длинного самолёта, и пустота вдруг начала уменьшаться.

Истребитель был обречён.

Снаряды рвали его обшивку. Пилот был убит, но мёртвые пальцы крепко сжимали ручку управления и жали на гашетку. Будто струя раскалённого воздуха из самодельной печки, самолёт двигался по заданному направлению, даже лишённый управления.

На мгновение перед Профессором мелькнуло залитое кровью лицо этого лётчика, с которым он брёл между холмов в поисках Чапоги, но оно тут же исчезло.

Бомбардировщик, словно человек, подвернувший ногу, вдруг подломил крыло.

И Профессор увидел, как в этот момент капля пустоты снова обратно превращается в электрическую начинку, плутониевые дольки, взрывчатку — и нормальное, счётное, измеряемое вещество. У бомбардировщика оторвался хвост, и, наконец, море приняло все его части.

Одинокий остроносый самолёт, потеряв цель своего существования, ещё рыскал из стороны в сторону, но он уже был неинтересен профессору.

Он был зёрнышком, бусиной, шариком — только точкой на кривой, что, как известно, включает в себя бесконечное количество точек.

Всё снова стало легко, потому что мир снова был гармоничен.

Профессор выполз из круга на четвереньках — старик и его свита сидели рядом. Посередине поляны, будто зелёная бабочка, шевелил лепестками непонятный росток.

Профессор сел рядом с толстым восточным человеком, поглядеть на обыденное чудо цветка.

И ещё до конца не устроившись на голой земле, он осознал страх и тревогу за своё будущее.

Череда смятённых мыслей пронеслась в его голове — о неустойчивости его положения, и уязвимости его слабого тела. Снова испарина покрыла его лоб, он ощутил себя пустой скорлупой — орех был выеден, всё совершено, поле перейдено, а век кончен.

Но уравнение сошлось, и это было важнее хрупкости скорлупы.

 


    посещений 304