ПРОСТО ТРЕТИЙ РИМ

Если вам скажут: «Вы написали с ошибкой», — отвечайте: «Так всегда выглядит в моём написании».


Даниил Хармс



В Третьем Риме во всякое общественное обсуждение надо ввязываться, когда оно уже закончилось.

Это как ввалиться на свадьбу в ресторан под утро, когда официанты составляют столы, переворачивают стулья и щётками сгребают битое стекло. И тут ты вбегаешь в опустевшее пространство, спотыкаясь о пьяного, забытого с предыдущего юбилея.

Однажды, уже в забытые времена, накануне зимнего праздника, когда жители нашего Отечества тащили домой мешки с мандаринами и колючие ёлки, готовили салат Оливье и селёдку под шубой; стоя, выпивали под бой курантов; и, наконец, уже потом осоловело смотрели на короткий зимний день в окно, толпа других моих сограждан схватились в смертельной схватке ёкодзун по поводу высокой духовности.

Такое хорошо описано у Хармса: «Слово за слово, и начинается распря. Толпа принимает сторону человека среднего роста, и Петров, спасая свою жизнь, погоняет коня и скрывается за поворотом. Толпа волнуется и, за неимением другой жертвы, хватает человека среднего роста и отрывает ему голову. Оторванная голова катится по мостовой и застревает в люке для водостока. Толпа, удовлетворив свои страсти, расходится»1. Обычно люди устают через две недели, но я на всякий случай выждал месяц и пошёл посмотреть, чем кончилось дело.

И действительно приключилась очень примечательная и чрезвычайно полезная (разумеется, для стороннего наблюдателя) история. Для всякого Паганеля это зрелище было более продуктивное, чем наблюдение Бородинского поля через подзорную трубу.

Тогда спорили о книге (вегетарианские времена, не чета нынешним), которая рассказывала про вечный город Рим номер один и её обсуждение жителями Третьего Рима.

Имена спорщиков тут не важны, честному человеку, живущему вне обеих столиц, они не всегда что-то скажут. Да и некоторое количество участников с того момента уже умерли. Такую ситуацию хорошо описывал герой советского фильма: «Не в тебя я стреляю, а во вредное нашему делу донесение».

Итак, вышла книга. Сперва её анонсировали как путеводитель (потом это определение выпало из анонсов), затем появилась рецензия, в которой прямо говорилось, что книга полна исторических ошибок, анахронизмов и несостыковок (на рецензию тут же появилась антирецензия, а на антирецензию — антиантирецензия), и, наконец, произошло бурление.

Русская интеллигенция пошла стенка на стенку.

Редко какая книга (особенно посвящённая культуре чужого города) заслуживает такого общественного интереса. А тут были фонтаны остроумия, и раздавались крики, описанные Набоковым в замечательном романе «Дар»: «Летали такие выражения, как “спекулянт”, “вы не дуэлеспособны”, “вас уже били”…»2.

Но чем эта история из прошлой жизни может быть интересна стороннему человеку, не знакомому с её фигурантами?

А вот чем: вдумавшись в неё, можно лучше понять, как устроено современное общество, как функционирует «культура повышенной духовности» и что такое та самая отечественная интеллигенция.

Во-первых, мы обнаруживаем, что именно Рим является точкой повышенной духовности. Не Париж или Лондон, не Греция или Византия, именно в Рим ехали globalrussians, чтобы припасть к смыслам культуры. В давние времена, когда заграничная жизнь казалась выдумкой, такими местами были Мещерская сторона (после книг Паустовского) и город Ленинград. И какой-нибудь седой человек из нагибинского рассказа шёл с девушкой по набережным, беседуя так:

«…Наверное, мне надо быть вашим гидом, — сказала Наташа, Ну, это вы, конечно, знаете, памятник Суворову знаменитого скульптора Козловского. Слева дом, построенный Деламотом...

— Нет, — очнувшись от своих дум, сказал Гущин. — Вы ошибаетесь. — Это не Деламот, а Кваренги.

— Я коренная ленинградка, — обидчиво сказала Наташа. — Неужели я не знаю? Это ранняя работа Вален-Деламота.

— Зачем вы спорите? На доме есть мемориальная доска со стороны площади. Там ясно сказано, что дом построен Кваренги. Это одна из первых его работ в Петербурге. Хотите сами убедиться? <…> Хотите, я назову вам все известные постройки Кваренги и Деламота, сохранившиеся, сгоревшие, снесенные, уничтоженные временем или перестроенные до неузнаваемости? Лучше начать с Деламота, он меньше строил: Академия художеств совместно с Кокориновым, Малый Эрмитаж, дворец графа Чернышёва, позднее перестроенный, Гостиный двор, “Новая Голландия”...

— Можно не переходить улицу, — поспешно сказала Наташа. — Ничего не понимаю. Эти познания распространяются и на других зодчих или у вас узкая специальность: Кваренги — Деламот?

— На всех, кто строил Петербург, — с наивной гордостью сказал Гущин, будь то Квасов или Руска, Растрелли или Росси, Фельтен или Соколов, Старов или Стасов, но Кваренги мой любимый зодчий.

— Почему? Разве он лучше Воронихина или Росси?

— Я же не говорю, что он лучше. Просто я его больше люблю.

— Так кто же вы такой? Катапультист, архитектор, искусствовед, гид или автор путеводителя по Ленинграду?»3.

Раньше символом была русская Венеция, а теперь таким городом повышенной духовности стал Рим.

Хороший, конечно, вопрос, можно ли делиться субстанцией духовности, надышавшись ей там, в заповеднике, а потом вернувшись? И девальвируется ли она, если ей надышится много других путешественников, и не станет ли обидно за то, что мы этакие деньги платили, получали визу, а мазутная простонародная толпа хочет туда же. Но это во-первых.

Во-вторых, оказывается, что спор по поводу непрочитанной книги может охватить огромное количество людей. Люди пожившие видели такое на примере книг Резуна-Суворова и какой-нибудь тайной жизни вождей, но то были споры с чёткой политической окраской.

Новые западники тогда бились с новыми славянофилами, быстро переходя на аргументы: «Ватник!», «Либераст!», «Родину продал!», «У Путина на окладе!», «Получаете деньги от Госдепа!», — и тому подобное.

А в том бурлении политический мотив не работал, потому что на бескрайнее сетевое татами вышли люди примерно одних взглядов на власть. Но оказалось, что речи, лишённые этой составляющей, всё равно, как фрактал, повторяют типовые споры об устройстве России и её непростой истории. Ругань производилась точно по тем же лекалам, с переходом на личности, со всем этим: «Да запретите им!», «Как смеет это ничтожество?!»... То есть отечественная интеллигенция, собравшись в толпу, никаких новых способов общения с оппонентом не знала, не знает, и это стало особенно видно, когда началась война.

Поодиночке человек ещё может спокойно говорить, а вот если больше трёх в одном месте — то никак. Вопли эти происходят и должны произойти оттого, что так устроены дробные человеческие сообщества, а не оттого, что найдены какие-то ошибки в некоей книге. И этот второй (несложный) вывод в том, что отношение одних людей к другим не зависит от политической погоды на дворе.

Нет, в этом споре конечно появлялась отдельная группа людей, которая всплёскивала руками и призывала всех помириться. Эти восклицания были похожи на «Дали бы мне поговорить с Имярек, то он бы не попал в Редингскую тюрьму и вообще прожил бы праведную жизнь. Если бы у бабушки было что-то, ей не свойственное, то она была бы не бабушкой, а неизвестно кем». Но что толку выбегать на ринг и уговаривать боксёров помириться? Они пришли туда драться, а сетевые жители приходят в Сеть, чтобы произвести акт психотерапевтического выговаривания.

Мне милее были меланхоличные специалисты, что стали медленно подтягиваться на крики и шум борьбы. Они, как Митьки, никого не хотели победить, — зато их было интересно слушать.

В-третьих, сама эта борьба была странной. Довольно быстро все согласились, что книга о Риме действительно полна ошибок и неточностей. Как писал Пастернак в «Докторе Живаго»: «Она дала гардеробу прозвище „Аскольдовой могилы“. Под этим названием Анна Ивановна разумела Олегова коня, вещь, приносящую смерть своему хозяину. Как женщина беспорядочно начитанная, Анна Ивановна путала смежные понятия»4.

Но есть приём, хорошо известный музыкантам: «Фальшивых нот не бывает, если вовремя крикнуть, что играешь авангард». Оппонента можно вывести из спора тем, что «он просто не дорос», «недостаточно понимает», и вывести тему из области рационального высказывания. Тогда художественное высказывание переходит в зону Откровения, — и если оно кому-то не нравится или непонятно, значит, у него просто не хватает веры или чистоты помыслов. Поэтому адепты говорили, что книга написана для нерядового читателя, который может душой принять стиль автора. Оттого ошибки позволительны.

Тем более, что и Стендаль, и Бродский и Вайль были неточны в своих страноведческих наблюдениях. У общественного восприятия есть такое свойство: если медведь уничтожает не одного, а множество чижиков, то это только усугубляет ситуацию. Вот если он производит два-три решительных исторических злодейства против логики и науки вообще, то это может исправить ситуацию в его пользу. Примером второго подхода может служить Гумилёв-младший. Его неагажированные читатели тоже обнаруживали трупы чижиков-неточностей, но его главные новации в историческом процессе были такие, что все, наконец, согласились: «Это наследный поэт, ему всё можно».

Люди более скептические, возражают, говоря, что свой читатель есть и у «Справочника лекарственных растений», про который в аннотации написано, что — он хороший, только в двадцати местах яды перепутаны с лекарствами. И вдруг читатель что-то неправильно запомнил. Может, лучше почитать справочник поскучнее?

Мне, честно говоря, близок феномен «недемократичной литературы». Был старый тезис, что «каждая книга имеет своего читателя». А тут перед публикой оказалась книга по-настоящему снобистская. Мне, правда, этот тон некоторого панибратства с другой культурой не понравился, но только об этом я могу сказать с уверенностью — не о латинских именах же мне говорить. Неспециалист ориентируется именно на интонацию, а для оценки точности лучше прибегнуть к услугам референта, которому ты доверяешь.

Ведь часто смысл подменяется обаянием. В таких случаях я всегда вспоминаю Пеперкорна из манновской «Волшебной горы», про которого говорится (сейчас снова будет длинная цитата):

«...Вы отрицаете, что охотитесь за парадоксами, а ведь вы отлично знаете, что мне в той же мере претит и ваша охота за тайнами. Делая из индивидуальности нечто таинственное, вы рискуете впасть в идолопоклонство. И тут вы поклоняетесь маске, видите мистику там, где на самом деле лишь мистификация, одна из тех обманчивых и пустых форм, с помощью которых демон физиогномики и телесности иногда надувает нас. Вам не приходилось вращаться в кругу актеров? Вы не видели эти головы мимов, в которых узнаешь черты Юлия Цезаря, Бетховена, Гёте, а едва их счастливые обладатели откроют рот, — они оказываются самыми последними простаками...

— Хорошо, пусть это игра природы, — продолжал Ганс Касторп. — Но и не только игра природы, не только надувательство. Ведь если эти люди — актеры, у них же должен быть талант, а талант выше глупости и разумности, он сам — жизненная ценность. У мингера Пеперкорна, что ни говорите, талант есть, поэтому-то он и заткнул нас за пояс. Посадите в один угол господина Нафту, пусть прочтет лекцию о Григории Великом и о граде божьем, это будет очень поучительно, и пусть в другом углу стоит Пеперкорн, со своим необычайным ртом и своими поднятыми складками на лбу, и пусть он говорит только своё „Бесспорно! Разрешите мне — кончено!“ (Durchaus! Erlauben Sie mir — Erledigt!) — и вы увидите, что люди соберутся вокруг Пеперкорна, а Нафта останется в полном одиночестве со всей своей разумностью и градом божьим, хотя он выражается с такой определенностью, что человека до костей пробирает, как говорит Беренс»5.

Человек часто влюбляется не в смысл книги, а в её звучание. Множество иностранных слов, имён и топонимов приводят его в экстаз. Он, подобно Шуре Балаганову, который не знал значения слов «статус кво», ориентируется на интонацию. Лёгкость перемещения по миру, как и лёгкость суждения — вещи очень привлекательные и действуют они помимо рационального начала.

При некоторой сноровке такие наблюдения за реальностью можно производить, как сосиски на конвейере (Это фраза Хрущёва, который говорил в тот момент про советские ракеты, но неизвестно, что убийственнее).

В-четвёртых, вся эта история напоминает нам очень интересную проблему границы художественного и фактического. Этот вопрос ярко проявился ещё при обсуждении «Архипелага ГУЛАГ» и вернулся в момент присуждения Алексиевич Нобелевской премии.

Оказывается, что художественная составляющая дерётся с научной повсюду — и в искусствознании тоже. Нигде нет консенсуса, даже в журналистике, где придумана масса правил по этому поводу.

То людям нужна точность, то они кричат, что автор так обаятелен, что точности не надо.

Хороший пример тут — Виктор Шкловский. Ошибок в его текстах множество, но его биография, где сахар в жиклёрах броневиков, побег по льду Финского залива и всегдашнее остроумие как бы искупали это. Есть, конечно, и современные примеры, но этот более яркий. А вот когда в 1928 году в журнале «Новый ЛЕФ» Шкловский опубликовал статью «Матерьял и стиль в романе Льва Толстого „Война и мир“», то Осип Брик писал об этой работе так: «Какая культурная значимость этой работы? Она заключается в том, что если ты хочешь читать войну и мир двенадцатого года, то читай документы, а не читай „Войну и мир“ Толстого: а если хочешь получить эмоциональную зарядку от Наташи Ростовой, то читай „Войну и мир“»6.

Эта формула применима не только ко Льву Толстому (и самому Шкловскому), но и ко множеству современных писателей non-fiction. Тут главное — понять, что нам нужно — читать историю или получать эмоциональную зарядку.

В-пятых, есть некоторое количество людей, уповающих на редактуру. Для них редактор — литературный или научный — что-то вроде волшебника или доброй феи, которая одним движением волшебной палочки превратит тыкву в карету, а мышей — в коней. Да, советская литература знала некоторое количество писателей национального толка, которые были приведены в состояние годное для чтения углублённым переводом на русский и многослойной работой редакторов. Но тут не тот случай: мне показалось, что неточности, небрежности и выдуманная история внутри книги о Риме, будто стальная арматура внутри железобетона, — можно её теоретически выковыривать, заливать полости жидким цементом, но человечество к этому пока не готово. А редактура не всесильна.

Это уже спор о том, как ведёт себя ложка дёгтя в бочке с мёдом (если даже предположить, что перед нами бочка именно с мёдом). Но это и важная проблема научной (и просто) редактуры в книгах (которую все обсуждают яростно и отчаянно, потому что уже ничего не исправишь).

В-шестых, интересно, как сейчас поглощается и переваривается искусство. Есть такое сложное понятие «эпистемологическая неуверенность»7 — ну а что делать? Тема такая, что спорщики о Риме, Диоскурах, экскурсоводах и прочем, то и дело произносили слова типа «онтологично» и не стеснялись выражений вроде «имплицитные свойства».

Мне было в этом случае интересно, как люди определяют, нравится им книга или нет. И такое впечатление, что они ориентируются не на себя, а на внешние поля: на княгиню Марию Алексеевну, общее дыхание времени, на то, был ли в тексте Путин или Донбасс, на слово «имплицитный», наконец. Причём в какой-то момент желание определиться напоминает переохлаждённую воду — раз и пошло ураганное образование льда-признания. Пример книги про Рим очень поучителен, потому что любители её и её автора совершенно искренни, и я первый брошу камень в того, кто станет говорить, что они проплачены.

В-седьмых, и в последних, эта история — назидание. И я, помимо прочих, написал несколько книг на грани художественного вымысла и культурологических идей. Такие книги — как стеклянные дома: страшно швыряться камнями в кого-то, ведь все всё равно путают детали и имена.

Вопрос количества этих ошибок и того, насколько они встроены в текст. Что, я не путал? Путал и стыдился потом. Но тут начинает действовать главный принцип работы над ошибками.

Не «так это выглядит в моём написании», а стремление к недостижимому совершенству. Идеальный текст невозможен, но пробовать-то надо. А так-то ничего необычного в этой полезной истории нет — традиционные для Третьего Рима споры, но отчего ж не извлечь из них пользу?

Спокойно и без волнения… Хотя где вы теперь видели спокойных людей.

 


    посещений 160