ДЕНЬ ПОЖИЛЫХ ЛЮДЕЙ
И мы не иное что есмы, разве мечта, сон, смерть и суета?
Григорий Сковорода. «Наркисс»
Они пошли по насыпи, неверно ступая по разъезжающемуся щебню. Озеро открылось им сразу, как открывается семейная новость.
— Туристы твои разбрелись, — сказал Раевский, оглядывая пустынный берег.
— Ничего, голод соберёт, — Зон был рад, что избавился на время от своих подопечных.
Впрочем, одна австралийская старуха всё же осталась у полуразрушенной фермы. Она фотографировала старинный плакат по технике безопасности — на нём несчастный человечек попал под трактор и вещал оттуда что-то, теперь уже стёртое временем. Наверное, «Не падайте под трактор! Не давите и не давимы будете».
«Так и возникает каргокульт, — подумал Раевский. — Эти снимки переместятся на оборотную сторону земного шара и будут восприниматься как религиозные фрески. Вот злой колёсный дух пожирает грешника, а вот другой горит адским пламенем, не потушив окурок на складе гээсэм».
Впрочем, когда они подошли, стало понятно, что старуха вовсе не старуха, ей не больше пятидесяти. Раевский видел много таких в инвестиционных компаниях, с которыми работал вот уже пять лет. Одинокие, но вполне обеспеченные женщины, пустившиеся в странствия за экзотикой. Теперь и у нас много таких. В принципе, мужчину можно купить, это не проблема.
Женщина из страны кенгуру при этом уже фотографировала тракториста, Тракторист был не из местных, высокий и красивый русский парень, налитый молодой силой, он потягивался на солнце, как кот. Парень подмигивал австралийке и охотно позировал. Он был похож на красивое животное, но только вот на какое…
Но Раевский отогнал эти мысли и стал дальше слушать Зона, а тот говорил как бы про себя:
— Вера причудлива, но взгляд чужака выхватывает из твоей жизни ещё более причудливые картины.
— Ты знаешь, я всё чаще думаю о старости.
— Ты говорил, что думаешь о смерти.
— Это практически одно и то же.
— Не все разделили бы это мнение.
— Это пусть. Вовремя умереть — большое искусство. Мучительное умирание, болезни, старческая паника, попискивание хитроумных аппаратов, продлевающих существование уже никому не нужного овоща на больничной койке. Или пуще того — безумие, муки близких. Это мы смотрим сейчас на пожилых туристов и думаем, что это старость. А старость — это живые мертвецы, продукт современной цивилизации. Человек, сдаётся мне, биологически хорош до сорока лет. Эволюция у нас кончилась, и мертвецы хватаются за жизнь.
— Тут наперёд ничего непонятно. Разные продукты бывают. И мертвецы. Вон, лама Ивонтилов, тоже почти мертвец, не дышит, не ест и не пьёт. А мне он вполне симпатичен. Сидит себе, думает о чём-то.
Лама Ивонтилов действительно был местной достопримечательностью. Много лет назад к нему в дацан приехал народный комиссар внутренних дел этой автономной республики. О чём комиссар говорил с ламой Ивонтиловым, было неизвестно, но покинул он дацан спешно, ругаясь и грозя кулаком в окна.
После этого разговора лама Ивонтилов собрал своих учеников.
Они расселись в зале дацана в неурочное ночное время, и ночные птицы смотрели, нахохлившись, на это собрание, как на помеху собственной охоте на мышей.
Лама Ивонтилов сказал ученикам, что мягкое время кончилось и началось время твёрдое. Остальные люди это заметят не сразу, но его ученики должны узнать об этом первыми. У них есть, как всегда, три пути. Для начала они могут стать обычными людьми, скрыв свои знания. Ещё они могут бежать через южную границу и уйти в странствия по свету, пока не пресечётся их жизнь, и они не превратятся в птиц, мышей или иную живность. Но они должны знать, что если останутся на месте, то их ждут несчастья, а, может, даже смерть. Ученики задумались, и на следующий день несколько из них ушли из монастыря. Другие остались, чтобы за оставшиеся годы приготовиться к смерти. Один же стал пастухом, и его следы потерялись навсегда.
Потом лама Ивонтилов перестал пить и есть, а затем перестал дышать. Его похоронили в сопках, засыпав тело кварцевым песком и солью со дна озера. Лама Ивонтилов пролежал в своей могиле довольно долго, пока его не вынули оставшиеся в живых ученики, что вернулись из тюрем постаревшими, с выбитыми зубами. Ученики изумились тому, что лама Ивонтилов совершенно не изменился. Он лежал, высунув нос из кучи соли и песка, и, кажется, его губы шевелились. Лама Ивонтилов бормотал какие-то молитвы, смысла которых никто не понимал. Ученики смутились и зарыли его снова.
Только когда власть переменилась, ламу Ивонтилова отнесли в дацан. С тех пор лама Ивонтилов сидел в своём закутке за стеклом и продолжал о чём-то думать.
Зон печально сказал:
— Я совершенно не представляю, рад ли он этому. Я понимаю, что при определённом просветлении становится наплевать на толпы туристов, что тут слоняются. Я, который год привозя иностранцев сюда, всё-таки чувствую неловкость. Хорошо ли ему? Хорош ли он сам? Хорошо ли это всё?
Или вот те же иностранцы. Им нравится, что у меня азиатская внешность, им нравится, что я им рассказываю. А ведь я настоящий музейный работник, я всю жизнь работал в музеях, я люблю описи фондов и музейные залы — особенно, когда мы их опечатывали на ночь, когда они пусты и гулки. Музеи люблю, а посетителей — нет. И иностранцев не люблю, и вообще туристов, с их религией prêt à porter…
В голосе Зона сквозила обида. Он мог часами говорить о «квадратном письме», что ввёл император Хубилай. Его занимало то, как и почему Пагби-лама создал письмо на основе букв тибетского алфавита, приспособив их к монгольскому языку. Он мог рассказать, как и зачем лама выбрал вертикальное расположение текста, в отличие от тибетского горизонтального. Он держал в руках сотни книг на пальмовых листьях и готов был рассуждать о ясном письме тод-бичиг и судьбе алфавита соёмбо.
Но туристам было не интересно про алфавит соёмбо. Им интересно, правда ли труба ганлин делается из берцовой человеческой кости, и, если да, то где тогда купить ганлин.
И Зон говорил, что да, правда. И пытался рассказывать о том, что были разные воззрения на то, из чего делать ганлин — из кости праведного монаха, кости девственницы или костей казнённых, про связанный с ганлином культ коня. Но про коня было не надо, не надо было и про разные воззрения. Надо было проще.
И он закончил проще:
— Тут, кстати, вся местность — музей. Геологический, в том числе.
В этот момент они подошли к гостинице и, поклонившись поклонившемуся монаху на входе, прошли в бар.
Раевский сидел за столиком, задумчиво разглядывая календарь. Такие календари были тут повсюду — в кухнях панельных пятиэтажек большого города неподалёку, в офисах международных компаний и в гостиницах. Дни в календаре были раскрашены согласно назначению: просто дни; дни для лечения и дни для праздников; дни для начала путешествия и дни для стрижки волос; дни для начала строительства и дни для обильной еды... Местные жители, как он заметил, очень трепетно относились к этому календарю. Парикмахерская в день, благоприятный для стрижки, ломилась от клиентов, а вот в день, негодный для этого занятия, все три парикмахера задумчиво курили на крыльце с утра до самого вечера.
Было, правда, ещё небольшое количество дней, что в календаре были обозначены крестиком — это были «чёрные или противоположные дни», что попадались примерно раз в месяц.
Хозяйка заведения как-то сказала ему, что землетрясения и войны случаются как раз в такие дни.
Завтра был как раз именно противоположный день.
— Тут другая вера, — продолжал Зон. — Это же даже не буддизм. Это буддизм плюс Советская власть, плюс электрификация… Адская смесь. Я видел прошение о дожде — не в местном музее, а в канцелярии губернатора — нормальное прошение, за тремя подписями, два доктора наук и один профессор местного университета. Только прошение, понятное дело, не губернатору, а на небо. Так и так, за отчётный период молились так и так, вели себя хорошо, просим дождя, имеем основания.
Есть хорошая история, которую всякий раз рассказывают по-разному. Там речь идёт о нашем туристе, что поехал в Тибет, а тёща его попросила привести амулет «от Будды». Тот, конечно, всё забыл, а когда вспомнил, то, возвращаясь, просто подобрал камешек у подъезда. Он долго веселился, когда тёща говорила, что камень вылечил её ревматизм, и когда его действие нахваливали другие старухи. Они камлали вокруг него и камлали. А через два года камень стал светиться в темноте.
Кому лама Ивонтилов — святой, а кому — просто пожилой человек. Интересно, кстати, если бы он проснулся — как бы ему выписали пенсию и какие оформили документы. Я бы на его месте не просыпался: откроешь глаза, а вместо комиссаров в пыльных шлемах вокруг тебя стоят комиссары из Книги рекордов Гиннеса. Ты что-то купить хочешь?
— Не знаю, — рассеяно ответил Раевский. — А что ты посоветуешь?
— Купи колокольчик хонхо. Будешь звонить в него и распугивать злых духов во время совещаний. Их к нам везут из Китая, штампованные. Но если ты будешь вести себя правильно, к следующим выборам в совет директоров он будет светиться в темноте.
— Тогда я лучше куплю нож для ритуальных жертвоприношений, — улыбнулся Раевский. Назавтра у него был противоположный день, и он ожидал какого-нибудь землетрясения.
Землетрясения не было. Но весь следующий день пошёл насмарку, потому что в посёлке вырубили электричество, и Раевский не смог зарядить севший аккумулятор ноутбука и дописать отчёт. Вместо землетрясения были австралийские туристы, что веселились перед отъездом. Ухала своими утробными звуками дискотека, где австралийские старики и старухи вели свои данс макабры.
Раевский глядел на огоньки большого города, которые переменчиво мигали с той стороны озера — точь-в-точь как звёзды, и думал — что же всё-таки громче: музыка или дизель-генератор, благодаря которому она звучит?
Пройдя мимо него, австралийка залезла в трактор и теперь целовалась с трактористом. Раевский восхитился тому, каков отечественный асимметричный ответ на архетип европейского жиголо.
Жизнь была прекрасна, хотя он думал о том, что его карму ничего не исправит. Не сегодня, так завтра он подпишет и отошлёт отчёт. Сдвинется с места маленький камешек, который, подталкивая другие, вызовет лавину. Вслед за его отчётами напишут ещё сотни и тысячи бумаг, и через год-два на берег озера придут бульдозеры и экскаваторы, а лет через пять здесь будет стоять город. Сначала он будет небольшим, но потом разрастётся… Туристы будут до обеда посещать дацан и пялиться на медитирующего ламу. А после обеда они будут кататься по озеру, даря остатки обеда рыбам. И скоро он, Раевский, будет одним из немногих, кто помнит это место в первозданном виде.
Трактор зарычал, и интернациональная пара поехала кататься.
Лама Ивонтилов в это время думал. Процесс размышления был похож на движение лодки в медленном, но неостановимом течении реки. Но сегодня был особый день — кончался шестидесятилетний цикл и, значит, он проснётся и пойдёт в то место, которое европейцы зовут глупым словом «Шамбала». Он не знал точно, зачем это надо мирозданию, но это было очень интересно. Про это можно было много думать, а потом думать про то, что он там увидит.
Он проснулся, не затратив на это никаких усилий, и некоторое время привыкал к свету.
Впрочем, солнце заходило, и на дацан стремительно наваливалась тьма.
Издалека звучала дурная музыка, лишённая гармонии.
Он с трудом отодвинул стеклянную раму и слез на пол со своего насеста. Ноги гнулись плохо, и сначала он шёл, держась за стену дацана.
Мир был точно таким, каким он представлял его. Все изменения были им давно предугаданы и обдуманы. Даже большой город на противоположном берегу не стал для него неожиданностью. И даже звук работающего дизеля.
По берегу кругами ездил трактор, в кабине которого сидели двое — мужчина и женщина. Лама смотрел не на них, а на звёзды.
Звёзд лама Ивонтилов не видел очень давно и отметил, что они чуть сместились в сторону. Конфигурация созвездий изменилась, и хоть он был готов к этому, всё равно удивился.
Надо было собираться в путь, и он встал, оправил халат и в последний раз взглянул на озеро.
В этот момент трактор подъехал к самой кромке берега, завис на мгновение и ухнул в воду.
Лама Ивонтилов посмотрел на всплеск с интересом. Так он в детстве смотрел на скачущие по воде плоские камешки, которые он и его друзья швыряли с берега.
Он подошёл ближе и увидел среди медленно расходящихся волн одну голову. Второй человек не показывался на поверхности. Да и тот, что сейчас жадно ловил ртом воздух, явно был не жилец — утопающий много пил, и лама чувствовал этот запах издалека, так же как чувствовал издалека запах снега на горных вершинах за горизонтом и запах трав у южной границы.
Лама Ивонтилов относился к смерти спокойно — он сам раньше часто рассказывал историю про молодую мать, у которой умер маленький сын. Она пришла к Будде, чтобы тот вернул мальчика к жизни. Тот согласился, но просил женщину принести горчичных семян из того дома, что ни разу не посещала смерть. Женщина вернулась без семян, но с пониманием того, что смерть — непременный спутник жизни.
Лама Ивонтилов не боялся ни своей смерти, ни чужой. Когда он лежал под землёй, он узнавал из движения ветров и колебания почвы то, что учеников его расстреливают, но это было частью жестокости мира. Сейчас он смотрел, как умирают два человека, которым никогда не достичь просветления.
Но всё же задумался.
И, подумав ещё немного, он спустился к воде и скинул халат. Первой он вытащил женщину — она была без сознания, и тащить её было легко. Когда он принялся за мужчину, то тот очнулся на мгновение и сильно ударил его по голове. Лама Ивонтилов погрузился в воду и почувствовал, как смертный холод пробирает его до костей.
«Кажется, жизнь не так бесконечна, как я думал, — с интересом обнаружил он. — Я, кажется, могу умереть прямо сейчас». Он висел под водой, как большая сонная рыба, а рядом медленно опускалось вниз, к мёртвому трактору, тело мужчины. Но всё же лама Ивонтилов, выйдя из оцепенения, схватил утопающего за ремень и потянул к себе.
Когда лама Ивонтилов положил мужчину и женщину рядом на береговой песок, то сразу понял, что они выживут. Однако с этими несостоявшимися утопленниками случилось странное превращение — немолодая женщина теперь выглядела как девочка, и выражение, свойственное девочкам, теперь проявилось на её лице, как тонкий узор на очищенном от грязи блюде. Молодой мужчина, наоборот, теперь казался дряхлым стариком, из тех, что бессмысленно бродят по базарам, пугая детей.
Но ноги ламы Ивонтилова подкашивались, и он почувствовал, что протянет ещё немного — и, вздохнув, пошёл обратно к дацану. Халат не согревал мокрое тело, и ламу Ивонтилова била крупная дрожь. Он с трудом забрался на свой насест и из последних сил задвинул стеклянное окно.
Никуда он не уйдёт, и придётся превратиться во что-то иное прямо здесь. Это даже ещё забавнее. На окно села ночная птица — лама Ивонтилов посмотрел ей в глаза, и птица развела крыльями: «Да, время умирать, ты угадал. Ничего не поделаешь». Пришла мышь, она как-то приходила к нему в земляную нору — лет шестьдесят назад, и тоже пискнула: «Ты прав, никуда идти не надо».
Мысли путались, и ему показалось, что он засыпает.
Через день Зон и Раевский прощались. Оба должны были улетать, но в разные стороны. А пока они сидели на берегу, наблюдая, как за ограду дацана заходят монахи с носилками.
— Наш старик, кажется, завонял. Вчера он как-то осел на своей скамеечке и протёк. Кажется, он совсем мёртвый.
— А откуда столько воды?
— Мы все состоим из воды, даже когда не пьём.
— Как ободняет, так и завоняет, — задумчиво сказал Раевский.
— Откуда это?
— Это из Достоевского. Знаешь, там умирает старец, которого все считают святым. А потом он начинает пахнуть, как пахнут все мертвецы, и над ним смеются — какая же святость, когда воняет. А потом оказывается, что дело не в этом. В общем, вопрос веры. Но тут всё другое.
Они смотрели, как ламу Ивонтилова выносят из монастыря, и процессия медленно поднимается в гору. Она была уже довольно далеко, но звон колокольчика, распугивающего злых духов, был явственно слышен.