ПОИСКИ СМЫСЛА
Давным-давно великий филолог Михаил Гаспаров делал какой-то доклад, и его спросили, как он относится к деконструкции текста и другим появившимся тогда методикам.
Гаспаров ответил, что такие идеи чрезвычайно характерны для ХХ века, потому что происходят из практики допроса. То есть предполагается, что испытуемый лжёт, но при применении верной методики может сознаться1.
Это хорошее напутствие для человека, который занимается медленным чтением русской классики.
И вот с чем это связано? Мы по-прежнему живём в «обществе спектакля», и информационная среда вокруг читателя такова, что в уши ему постоянно летят новые и новые трактовки классических произведений. Читателя убеждают, что от него что-то скрывали, что некие силы не давали доступа к тому знанию, которое принадлежало ему по праву. И, более того, это знание лежало у читателя под ногами, а он его не замечал. И вот благодаря трактователю тайна сейчас откроется.
Рональд А. Нокс в «Обзоре литературы о Шерлоке Холмсе» (1911) пишет: «Если в жизни есть удовольствия, то одно из них — заниматься недолжным. Если есть что-то отрадное в литературоведении, то это — поиски ненужного. Согласно этой методе мы полагаем важным то, чему сам автор значения не предавал, и существенным то, что автор расценивал, как второстепенное. Таким образом, рецензируя книгу о турнепсе, современный филолог пытается уяснить из текста, находился ли автор в добрых отношениях с супругой; а если поэт пишет о лютиках, каждое сказанное им слово можно обратить против него, расследуя воззрения на посмертное бытие. Благодаря этому увлекательному принципу мы торжественно извлекаем экономические сведения из комедий Аристофана, поскольку Аристофан понятия не имел об экономике. Мы тщимся выявить тайнопись в пьесах Шекспира, поскольку внутренне убеждены, что Шекспир о ней не помышлял. Мы просеиваем Евангелие от Луки с целью вскрыть синоптическую проблему, ибо святой Лука, бедняга, о таковой и не подозревал»2.
Но в этом и есть разница между частным чтением и публичным литературоведением, которое похоже на мифологическую машину.
Это очень важный ход. Наиболее успешные мифологические конструкции состоят из двух частей: обыденной и привычной (в качестве гарнира или оболочки) и тайны — в качестве начинки и главного блюда.
К этому относятся расшифровки прототипов героев знаменитого булгаковского романа. И вот уже оказывается, что прототипом Воланда был, разумеется, авиаконструктор Бартини, потому что Бартини был итальянец, а итальянский инженер, это, конечно, «иностранный консультант». Причём с поиском прототипов происходит точно то же самое. Современный читатель сравнивает образы в знаменитых книгах с набором своих личных знаний о минувшем.
Надо сказать, что в художественные тексты прошлого иногда специально вводились персонажи из жизни — и есть много примеров, когда писатель, сочиняя роман, брал черты своих родственников, знакомых или заимствовал поворот сюжета из реальной истории.
Но часто это именно несколько черт, а не точная картина, не просто событие, а переосмысленная история. Литератор не журналист, и в его обязанности не входило описать действительность как она есть.
В других случаях, когда писатель сочинял памфлет или роман с ключом, он действительно хотел, чтобы персонажи были отгаданы, и такие примеры тоже есть.
Но часто толкователь классики выдаёт конструкцию «персонаж вызывает у меня ассоциацию с N» за доказанное утверждение «автор имел в виду N».
И я, будучи и по ту, и по эту сторону зеркального стекла литературы, вижу эту разницу.
Но именно на этом построено множество прочих открытий популярного литературоведения.
Во мне нет осуждения такого способа заработка.
Кроме поиска прототипов есть не менее популярная игра «продолжи произведение». Валяется ли Онегин на кровавом снегу Сенатской площади? Что случилось с Вронским на войне? Сидел ли в лагере Григорий Мелехов? Ну и тому подобное далее.
Очень показателен в этом смысле пример «Повестей Белкина». Те методы, о которых говорил Михаил Гаспаров, применяются к этим пушкинским текстам не то что полностью, но удивительным образом.
Повести Белкина на самом деле одно удивительно сложное произведение: внешне они кажутся очень лёгкими, стремительными, почти комическими, но в них работает множество смыслов. И до сих пор происходят споры о том, что означает то или иное событие. И уже сами эти споры показывают насколько далеко ушло современное общество от тех обрядов, условностей и правил жизни, которые существовали при Пушкине.
Современные школьники вполне серьёзно советуют полковнику с интересной бледностью попросту перевенчаться на Марье Гавриловне, а читательницы постарше рассуждают, вышла всё-таки дочь станционного смотрителя за своего гусара или нет. Например, говорится о том, что барыня в конце повести о станционном смотрителе приезжает на станцию в повозке, запряжённой шестёркою лошадей, а это должно означать, что муж её генерал. Неполное знание о мире хрустящей французской булки и упоительных русских вечеров составлено из классической литературы, популярного кино и быстрой справки в Википедии.
Но лучше всего об этом пишет Юрий Лотман в знаменитых комментариях к «Евгению Онегину»:
«Одно дело, когда художественный образ содержит намёк на некоторое реальное лицо и автор рассчитывает на то, что намёк этот будет понят читателем. В этом случае такая отсылка составляет предмет изучения истории литературы. Другое дело, когда речь идет о бессознательном импульсе или скрытом творческом процессе, не адресованном читателю. Здесь мы вступаем в область психологии творчества. Природа этих явлений различна, однако оба они связаны со спецификой творческого мышления того или иного писателя. Поэтому, прежде чем искать прототипы, следует выяснить, во-первых, входило ли в художественный план писателя связывать своего героя в сознании читательской аудитории с какими-либо реальными лицами, хотел ли он, чтобы в его герое узнавали того или иного человека. Во-вторых, необходимо установить, в какой мере для данного писателя характерно исходить в своем творчестве из конкретных лиц. Таким образом, анализ принципов построения художественного текста должен доминировать над проблемой прототипов.
Это решительно противоречит наивному (а иногда и мещанскому) представлению о писателе как соглядатае, который “пропечатывает” своих знакомых. К сожалению, именно такой взгляд на творческий процесс отражается в огромном количестве мемуарных свидетельств. Приведем типичный пример отрывок из воспоминаний М. И. Осиповой: “Как вы думаете, чем мы нередко его угощали? Мочеными яблоками, да они ведь и попали в «Онегина»; жила у нас в то время ключницей Акулина Памфиловна — ворчунья ужасная. Бывало, беседуем мы все до поздней ночи — Пушкину и захочется яблок; вот и пойдем мы просить Акулину Памфиловну: ‘принеси, да принеси моченых яблок’, — а та и разворчится. Вот Пушкин раз и говорит ей шутя: ‘Акулина Памфиловна, полноте, не сердитесь! завтра же вас произведу в попадьи’. И точно, под именем её — чуть ли не в “Капитанской дочке” — и вывел попадью; а в мою честь, если хотите знать, названа сама героиня этой повести… Был у нас буфетчик Пимен Ильич — и тот попал в повесть” (Пушкин в воспоминаниях современников, т. 1, с. 424). А. Н. Вульф записал в дневнике в 1833 г.: “…я даже был действующим лицом в описаниях деревенской жизни Онегина, ибо она вся взята из пребывания Пушкина у нас, “в губернии Псковской”. Так я, дерптский студент, явился в виде геттингенского под названием Ленского; любезные мои сестрицы суть образцы его деревенских барышень, и чуть не Татьяна ли одна из них” (там же, с. 421). Из воспоминаний E. E. Синициной: “Чрез несколько лет встретила я в Торжке у Львова А. П. Керн, уже пожилою женщиною. Тогда мне и сказали, что это героиня Пушкина — Татьяна.
|
Эти стихи, говорили мне при этом, написаны про её мужа, Керн, который был пожилой, когда женился на ней” (там же, т. 2, с. 83).
Высказывания эти столь же легко умножить, как и показать их необоснованность, преувеличенность или хронологическую невозможность. Однако сущность вопроса не в опровержении той или иной из многочисленных версий, потом многократно умножавшихся в околонаучной литературе, а в самой потребности дать образам «Eвгения Oнегина» плоско-биографическое истолкование, объяснив их как простые портреты реальных знакомых автора. При этом вопрос о творческой психологии Пушкина, о художественных законах его текста и путях формирования образов полностью игнорируется. Такое неквалифицированное, но весьма устойчивое представление, питающее мещанский интерес к деталям биографии и заставляющее видеть в творчестве лишь цепь не лишенных пикантности интимных подробностей, заставляет вспомнить слова самого Пушкина, писавшего Вяземскому в связи с утратой записок Байрона: “Мы знаем Байрона довольно. Видели его на троне славы, видели в мучениях великой души, видели в гробе посреди воскресающей Греции. — Охота тебе видеть его на судне. Толпа жадно читает исповеди, записки etc., потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости, она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врёте, подлецы: он и мал и мерзок — не так, как вы — иначе”»3.
Я долго работал в школе и, хорошо помня собственное школьное детство, старался быть очень осторожным в словах. Фразы учителя запоминаются надолго. Так, нам часто советовали брать пример, «сделать жизнь» с тех или иных литературных героев. Это довольно интересная тема: чему можно научиться у персонажей великих книг?
Принято издеваться над теми школьниками, что недоумевали: зачем Анна Каренина бросилась под поезд, а не пошла работать на фабрику? Таких школьников, впрочем, мало, потому что роман «Анна Каренина» не входил в школьную программу.
А вот «Евгений Онегин» туда входил, и школьные учительницы призывали девочек брать пример с Татьяны. Ведь у неё гордость, и она может отказать этому пустому и, очевидно, лишнему человеку. «Берегите честь, — говорили эти учительницы. — Берегите себя, как она, для настоящего чувства». Меж тем из пушкинского текста вовсе не следовало, что Татьяну ожидает ещё какое-нибудь чувство, кроме имеющегося. Как раз наоборот. Но дело не в этом: довольно сложно брать пример с человека, который жил в начале теперь уже позапрошлого века и неотделим от обычаев своего времени. Я, конечно, уже видел школьниц, которые обросли некоторым количеством слуг и которых готовили на ярмарку невест. Но это всё немного не то…
Характер — вещь цельная, формируется обстоятельствами, и вне их не живёт. Спору нет, «Как закалялась сталь» — великая книга. Но для того, чтобы «быть» Корчагиным, нужна смертельная болезнь, отчаянная вера в победу коммунизма, ненависть к бывшим товарищам-троцкистам, Рабоче-крестьянская Красная армия, паёк и карточки, партийные чистки, СССР из семи республик, граница у Сестрорецка и ожидание войны с Польшей. В общем, всё то, что составляло сознание Павла Корчагина и определяло его мысли. И если вынуть кирпич из этой стены, то она начинает осыпаться. Надо брать всё.
То есть нужен целый мир, ныне исчезнувший, а повторить его нельзя. Это как военная форма деда: надеть можно, а стать красным командиром уже не получится. Можно найти будёновку в шкафу, примерить, подумать, с чего начинается Родина, испытать любовь и уважение, но невозможно стать человеком прошлого. Нет, если нельзя, но очень хочется, то всё можно. Только это будет называться обидным словом «косплей», которое приклеилось к костюмным вечеринкам в нарядах японских школьниц и имперских штурмовиков. Косплей — получится, а остальное — нет.
Но это ещё что: великая русская литература девятнадцатого века была написана в религиозной стране, и сколько бы Белинский ни сообщал Гоголю о том, что чешет русский мужик, говоря о Боге, общество и государство от этого были неотделимы. Сейчас мы живём в государстве, от которого религия отделена согласно Конституции, и в ней же говорится о равенстве людей; сословия отменены и нации равноправны. А в девятнадцатом веке и женщина была не вполне человеком. И часто читатель либерального толка сталкивается с тем, что N — вроде бы гениальный писатель, но что с ним делать, ведь он — мужская шовинистическая свинья? Не запретить же? Но, кажется, радикальные люди в заокеанских университетах в этом уже преодолели стеснительность.
Мораль и эмоциональные решения героев не экспортируются из прошлых веков напрямую, всё это только снимки, сделанные литературным фотографическим аппаратом и сохранённые для нас книгами.
В мире со средней продолжительностью жизни в тридцать лет — одни эмоции, а ныне — другие. Дворянские правила не лезут в настоящее и выглядят неловко, как нынешние дворянские собрания. Комсомольская жизнь не вырывается из контекста времени, как страница из производственного романа семидесятых.
Уклад жизни прежних цивилизаций не наследуется, простое подражание бессмысленно. Стараться понять пушкинскую Татьяну можно.
А вот сделать с неё жизнь — нет.
Но знание, полученное путём медленного чтения, прекрасно. Человек узнаёт о лёгкой разнице между личным дворянством и потомственным. И теми перспективами, что ожидают гвардейского офицера после брака с дочерью Самсона Вырина, о требованиях офицерского собрания и родительских благословениях. Он узнаёт о традиции иметь содержанку, обрастающую детьми, изучает Табель о рангах и обряд похорон. Возможно, такой читатель затем обращается к мемуарам и биографиям, а также к специальной литературе. Прекрасно, если он не претендует на абсолютное знание, но его информированность растёт, как пятно на промокательной бумаге.
Это делает его квалифицированным читателем. Конечно, нужно соблюсти ещё много условий, быть аккуратным, понимать, что «после — не значит вследствие того», не зазнаваться и не задирать тех собеседников, которые, может быть, ещё не успели почитать Википедию.
Но, кстати, скажу в сторону: тут интересен сам предмет разговора. «Повести Белкина» так устроены, что там всё фантастично. Священник не узнаёт (вернее, принимает одного за другого) жениха в церкви, хотя тот только что с ним сговаривался. Барышня-косплейщица не узнана, Сильвио безумен. Про гробовщика и речи нет. Это фантастический мир, и в нём не работает современный подход: «Смотрите, мы прочитали в Википедии про важную деталь, и она означает, что у Пушкина имеется в виду то-то, и мы можем сделать вывод, что». Нет, мы не можем сделать означенный вывод. Нет, не имеется.
Это ошибка того же рода: почитав Хармса, считать, что в СССР тридцатых годов все регулярно убивали друг друга большими огурцами, продававшимися тогда в магазинах.
Быт советского научно-исследовательского института отражён, конечно, в повести братьев Стругацких «Понедельник начинается в субботу», но горе тому, кто решит, что именно так и жили молодые и немолодые советские учёные.
Так что никакие шестёрки лошадей не говорят ровно ничего — вернее, говорят столько же, сколько интересная бледность Бурмина. Там один ненадёжный рассказчик на другом ненадёжном рассказчике и третьим погоняют — текст, мало того, что напечатан не под именем автора, предваряется уведомлением: «В самом деле, в рукописи г. Белкина над каждой повестию рукою автора надписано: слышано мною от такой-то особы (чин или звание и заглавные буквы имени и фамилии). Выписываем для любопытных изыскателей: „Смотритель“ рассказан был ему титулярным советником А. Г. Н., „Выстрел“ подполковником И. Л. П., „Гробовщик“ приказчиком Б. В., „Метель“ и „Барышня“ девицею К. И. Т.»4).
И то, что эта причудливая конструкция взлетает, заставляя нас задирать головы и ронять шляпы, доказывает величие пушкинского текста.
Есть, кстати, знаменитое письмо автора от 9 декабря 1830 года, написанное сразу после возвращения в Москву, где Пушкин сперва просит денег: «сколько можно более. Здесь ломбард закрыт, и я на мели». Дальше он перечисляет написанное в карантине и добавляет: «Написал я прозою 5 повестей, от которых Баратынский ржёт и бьётся — и которые напечатаем также Anonyme. Под моим именем нельзя будет, ибо Булгарин заругает»5. Потом говорится о Булгарине и Грече, издательских делах, но это уже не так интересно в контексте нашего рассуждения. Ведь, наконец, есть другая — куда более интересная проблема: проблема авторского замысла.
Мы часто говорим: авторский замысел заключался в том, что... Но это наследие рационалистической критики полуторавековой давности. Мы далеко не всегда можем знать, в чём авторский замысел, — разве что если он прямо и недвусмысленно явлен в дневниках, черновиках и переписке. Да и то это повод посомневаться.
В остальном мы пытаемся угадать таинственный замысел — с разным исходом этого угадывания.
Квалифицированный читатель всматривается в литературу доброжелательно, а не допрашивает её согласно модной французской философии.
Литература — одно из немногих искусств, что построено на нашем непосредственном восприятии. В современной живописи уже нужен галерист или другой толкователь, который бы сказал, что это искусство, и должно возбуждать у нас те или иные эмоции. Фестивальный кинематограф уже приближается к этой черте, про музыку и говорить не приходится.
Литература прошлого пока построена на историях, подвластных пересказу, а не вере в куратора-толкователя. В случае квалифицированного чтения мы можем вполне понять то послание, которое в них заключено.
И не в застенке, а на дачной веранде, в вагоне поезда, в кресле самолёта или на кухне, забыв про выкипающий суп.