СЛОВО О МАЛЕНЬКОМ ЧЕЛОВЕКЕ



(памяти плейшнера)


В Берне нет Цветочной улицы.

Эту улицу построил в этом швейцарском городе писатель Юлиан Семёнов. Цветочной улицы нет, но для всякого русского человека, смотревшего знаменитый фильм, она есть. С этих слов я всегда начинал рассказ о маленьком, почти комичном персонаже знаменитого романа и фильма. Я прошёл от вокзала вниз, через весь город, и, наконец, свернул к зоопарку.

Мне давно было известно, где снимали знаменитый фильм про разведчика с усталыми глазами — что это был вовсе не Берн. Но я совершал символическое путешествие. Тогда, много лет назад, я жил неподалеку — в соседней стране, откуда сюда приезжали герои.

В этот раз тоже приехал с севера.

В моём сознании, будто в магическом пространстве, существовал параллельный мир — остров во время войны, где вокруг ходят люди в мягких шляпах и длинных пальто, где уже весна и заезжий профессор идёт кормить медведей в зоопарк.

Так и нужно начать этот реквием по маленькому человеку в очках.

Или просто по маленькому человеку, которого привёл за руку в нашу жизнь Юлиан Семёнов.

Я шёл мимо клеток и думал, что Плейшнер не просто самый трагический герой известного романа и фильма. Плейшнер — это маленький человек, один из нас.

Юлиан Семёнов создал особый вид театра политической истории.

Нет, потом он создал и настоящий детективный театр, хоть он и просуществовал недолго. Но всё своё детство и юность я сидел в зале именно политического театра имени Юлиана Семёнова.

Там, помимо выдуманных персонажей, по сцене перемещались Ленин, Дзержинский, Гитлер, Франко, Трумэн и десятки других реальных политиков.

А выдуманные герои были моими товарищами, хоть и старшими.

Уже тогда было понятно, что автор — вовсе не Семёнов. С псевдонимами была в те времена маленькая тайна. Тайна, но — не секрет.

Псевдонимы были делом понятным и особенно понятным в России. Тема евреев, что берут себе псевдонимы, сейчас может быть скучнее только темы о том, кто выпил воду из крана или как приготовить христианского младенца.

По романам Семёнова раскиданы положительные герои, фамилии которых образованы от имён. Все эти Владимировы, Константиновы, Степановы, Славины, люди с хорошими добрыми лицами, чьи лица были пресловутым человеческим лицом социализма.

Гораздо интереснее другое — жизнь писателя Семёнова и его феномен как явления культуры.

Биография у писателя была что надо: он сидел на коленях у Сталина, по крайней мере, по семейной легенде.

Я как раз хорошо представлял это — вот Ляндрес-старший привозит Сталину на дачу верстку «Известий», и вождь правит ее, а потом подзывает мальчика, жмущегося к машине, и вот он уже на коленях у Сталина.

Это инициация.

А ведь известно — возьмет Сталин ребенка на руки, жди в семье беды.

Отец его был арестован не с Бухариным, его начальником, что подчинялось некоей логике, а после войны, и молодого тогда ещё Ляндреса выгнали из университета. Между прочим, он учился вместе с Евгением Примаковым — этот слой общества всегда живет на расстоянии вытянутой руки.

В 1956 году будущий знаменитый писатель женился на падчерице Сергея Михалкова — автора пока только одной версии гимна, а не трёх, как потом вышло.

Судя по воспоминаниям, в начале своей жизни Семёнов был частью самой настоящей «золотой молодежи» — похожим на персонажей аксеновских романов с их бешеным темпом гулянок. Вот он пробирается по улице, и на него, начинающего боксера, нападают хулиганы. Ему помогает незнакомец. Это будущий актер Василий Ливанов.

Но в отличие от «золотой молодежи», какой её представляет обыватель, Юлиан Ляндрес, пока ещё не Семёнов, с самого начала был неленив.

Скажем прямо, он был удивительно, фантастически работоспособен — поэтому и стал знаменитым писателем и журналистом.

А культурный феномен Юлиана Семёнова в том, что он был политическим путешественником, оказывался то во Вьетнаме, то в Чили. Только что был в Нью-Йорке, и вот уже искал Янтарный кабинет в Калининграде.

Да, он придумал Штирлица, вошедшего в анекдоты. Анекдот у нас — это сертификат народного признания — не автора, так героя. Но меня было впечатление: под конец жизни Семёнова раздражало, что он намертво приклеен к Штирлицу.

Даже на обложке своей биографии, Семёнов изображён вместе с актером Тихоновым (в чёрном эсэсовском плаще). Ещё там наличествует здание на Лубянской площади — со пока стоящим перед ним Железным Феликсом.

В свое время Казанова оправдывался: он, мол, на самом деле изобрел лотереи и много что сделал полезного людям, а слава его крива и не соответствует направлению деятельности. Казанова действительно разработал и организовал в 1758 лотерею, чтобы финансировать военные расходы французского короля.

Юлиан Семёнов написал огромное количество текстов, кроме многотомной саги о Штирлице: отчеты о путешествиях, милицейские романы, биографические расследования и прочее. Ах, как звучало только одно название: «Он убил меня под Луанг-Парабангом»! Оно приводило настоящего советского романтика в дрожь. Мне чудились в этом какие-то экзотические восточные барабаны.

Семёнов был убежденным советским человеком и при этом очень образованным — недаром он был востоковедом хорошей выучки.

Был бы он туповатым функционером, то я не оказался бы на этой швейцарской улице.

Но Семёнов и его книги при этом были образцом веры в хорошую Советскую власть — такой социализм с человеческим лицом и бородой Хемингуэя.

Эта вера жила между властью и интеллигенцией, и идеология этой части общества изучена мало. Всегда интересны крайности — мотивы нонконформистов и жизнь функционеров.

Семёнов появлялся совершенно в неожиданных местах — к примеру, снялся в «Солярисе» Тарковского в роли практически самого себя — там он задает какой-то вопрос на пресс-конференции. Кстати, Юлиана Семёнова представить без бороды, этого многолетнего элемента тогдашней фронды, нельзя.

Сама биография автора Штирлица заслоняет разговор о литературе — о том, как сделана эта литература, как пристроены слова к словам. Как сделано предложение у Юлиана Семёнова, как устроена его интонация перечисления объектов — всё то, что когда-то было важно.

Биографы до хрипоты спорят, он ли застрелил егеря на охоте, а то, как устроена система образов в массовой культуре — вещь скучная.

При этом сейчас мало понятен феномен советского писателя, устроителя всего.

Он был ходатай и устроитель дел в обществе, где деньги ограничены в своих возможностях. Так было со многими людьми искусства, и Семёнов до конца жизни играл эту роль.

В воспоминаниях дочери есть эпизод с уже больным Семёновым, что лежит в немецкой клинике: «Вскоре приехал некоронованный король мюнхенской мафии — Фима Ласкин. Маленький, широченный, как шкаф, хриплоголосый. Отец, узнав его за год до этого в Германии и пожалев (Фима рвался в Россию, а его не пускали), сделал невозможное: Фиме разрешили приехать на несколько дней на родину. Он тогда ликовал: “Все обещали, а не получалось! Даже Иося Кобзон не смог, а Юлик сделал! Разрешили приехать, через шестнадцать лет, а разрешили!”

Вскоре Фиму зарежут в центре чистенького Мюнхена возле его красной гоночной машины, которой он так гордился. Полиция насчитает 14 ножевых ударов, почти все смертельные…»1

Я подозреваю, что таких людей в жизни Семёнова были тысячи — не жуликов, конечно, а совершенно разных людей. Сравнение с Кобзоном вполне уместно — все просят всех, и всё решается благодаря помощи публичной персоны.

Удивительный мотор был внутри этого человека.

Когда началась perestroika и glastnost, Семёнов основал Международную Ассоциацию Детективного и Приключенческого Романа — до сих пор по полкам стоят книжки с загадочной аббревиатурой МШК МАДПР.

Они рассыпались в руках по мере чтения, потому что это были книги прямого действия.

Детективы издавались одноразовыми, как бутылки с зажигательной смесью, зато тиражи их были чуть ли не в миллион. Издатели ввели в оборот десятки новых авторов (и часто давали доступ книгам вовсе не детективным). Куда подевалась эта МАДПР? Потихоньку сошла на нет или функционирует как-то? Кто знает? Кто скажет? Непонятно.

После смерти Юлиана Семёнова его империю делили, бродили неясные слухи о быстрых и непонятных смертях, о том, что кто-то прикоснулся к золоту партии, а оно, это золото, будто Мидас-наоборот, превращает все прикоснувшееся к нему в прах и тлен.

Ещё Семёнов организовал газету «Совершенно секретно». Я её давно не видел, и у меня было впечатление, что это вполне нормальная желтая пресса. Но газеты тогда вдруг стали рождаться и умирать стремительно. Иногда они просто перерождались так, что через неделю, раскрыв пахнущие краской полосы, я узнавал только логотип.

Сейчас я понятия не имею, как обстоят дела с этой совершенной в своем роде секретностью. Почему-то раньше казалось, что это наша первая толстая бульварная газета — говорю это без тени осуждения.


(маленький человек)


Но всё же от автора я хочу перейти к герою.

Причём не к герою анекдотов, а к настоящему герою Юлиана Семёнова — и это не Штирлиц, а Плейшнер.

«Темно и загадочно происхождение нашего героя», — так бы надо было начать вслед Гоголю. Но Чичикова сравнивали с Наполеоном, а Плейшнера невозможно сравнить ни с кем. Разве что с какой-то древностью из музея, где он служил. Но на древностях всегда стоят бирки с датами, а точные даты жизни Плейшнера неизвестны. Впрочем, мы знаем одну дату — смерть его наступила 13 марта 1945 года. Каков его точный возраст — непонятно.

Сначала Штирлиц имеет дело с его младшим братом. Младший брат настоящий подпольщик, он убеждённый боец Сопротивления и работает на Штирлица. Но этот младший, прекрасный врач в обыденной жизни, специалист по болезням почек, уже лежит в гробу, он — покинувшая сцену фигура. Сброшенная с доски — хотя он-то как раз и есть и настоящий разведчик.

Старший брат пока находится на периферии повествования. Автор сообщает, что он был проректором Кильского университета. При гитлеровском режиме попал в концлагерь Дахау. Юлиан Семёнов называет это «превентивным заключением», недоговаривая об обстоятельствах дела.

Плейшнеру было пятьдесят два, когда он вернулся из лагеря. Мы знаем о его жене то, что она была на десять лет младше — она бросает бывшего профессора, пока он сидит в лагере. Юлиан Семёнов рассказывает об этом так, чтобы вызвать не возмущение женщиной, а жалость к несчастному профессору: «Жена ушла от него вскоре после ареста — родственники настояли на этом: младший её брат получил назначение советником по экономическим вопросам в посольство рейха в Испании. Молодого человека считали перспективным, к нему благоволили и в МИДе, и в аппарате НСДАП, поэтому семейный совет поставил перед фрау Плейшнер дилемму: либо отмежеваться от врага государства, её мужа, либо, если ей дороже её эгоистические интересы, она будет подвергнута семейному суду, и все родственники публично, через прессу, объявят о полном с ней разрыве. Фрау Плейшнер была моложе профессора на десять лет — ей было сорок два. Она любила мужа — они вместе путешествовали по Африке и Азии, там профессор занимался раскопками, уезжая на лето в экспедиции с археологами из берлинского музея «Пергамон».

Она поначалу отказалась отмежеваться от мужа, и многие в её семейном клане — это были люди, связанные на протяжении последних ста лет с текстильной торговлей, — потребовали открытого с ней разрыва. Однако Франц фон Энс, младший брат фрау Плейшнер, отговорил родственников от этого публичного скандала. «Все равно, — объяснил он, — этим воспользуются наши враги. Зависть безмерна, и мне ещё этот скандал аукнется. Нет, лучше всё сделать тихо и аккуратно». Он привел к фрау Плейшнер своего приятеля из клуба яхтсменов. Тридцатилетнего красавца звали Гетц. Над ним подшучивали: «Гетц не Берлихинген». Он был красив в такой же мере, как и глуп. Франц знал: он живёт на содержании у стареющих женщин. Втроём они посидели в маленьком ресторане, и, наблюдая за тем, как вел себя Гетц, Франц фон Энс успокоился. Дурак-то он дурак, но партию свою отрабатывал точно, по установившимся штампам, а коль скоро штампы создались, надо было доводить их до совершенства».

Может показаться, что это слишком длинная цитата, но Юлиану Семёнову был понятен механизм этого действия — его отец сидел, а от него отворачивались друзья. Друзья семьи в таких случаях тоже имеют свойство растворяться в воздухе. Телефоны их становятся молчаливы. Невесты скучнеют и исчезают.

Плейшнер, как и его творец, испытывает это на себе — причём, ещё не зная, как его вычеркивают из жизни. Пока он сидит в лагере, к его жене ходит яхтсмен. О его посещёниях Семёнов пишет так: «Гетц был молчалив, хмур и могуч. Раза два он рассказал смешные анекдоты. Потом сдержанно пригласил фрау Плейшнер потанцевать. Наблюдая за ними, Франц презрительно и самодовольно щурился: сестра тихо смеялась, а Гетц, прижимая её к себе всё теснее и теснее, что-то шептал ей на ухо.

Через два дня Гетц переехал в квартиру профессора. Он пожил там неделю — до первой полицейской проверки. Фрау Плейшнер пришла к брату со слезами: «Верни мне его, это ужасно, что мы не вместе». Назавтра она подала прошение о разводе с мужем. Это сломило профессора; он полагал, что жена — его первый единомышленник. Мучаясь в лагере, он считал, что спасает этим её честность и её свободу мыслить так, как ей хочется.

Как-то ночью Гетц спросил её: “Тебе было с ним лучше?” Она в ответ тихо засмеялась и, обняв его, сказала: “Что ты, любимый... Он умел только хорошо говорить...”»

Поэтому профессор, не возвращаясь на развалины своей бывшей жизни в Киле, едет из лагеря в Берлин. Брат устраивает Плейшнера в музей «Пергамон». Конечно, специалист по почечным болезням не начальник над музеем, но у директора музея, наверное, болят почки. Или почки болят у партийного куратора, или у других начальников. Сила врача тут больше силы разведчика Штирлица.

Происходит важный шаг — Плейшнер становится ближе к брату, а, значит, ближе к опасности, о которой он ещё не подозревает. Младший брат, персонаж даже не второго, а третьего плана, делает именно то, что делает масскульт — гонит обывателя в капкан.

Может быть, младший брат прикладывает руку и к его освобождению. «Пергамон» — это Пергамский музей, которому на момент происходящего полвека. Он стоит на Музейном острове, на берегу Шпрее. Назван музей вслед Пергамскому алтарю — жемчужине коллекции, хотя разных коллекций там хватало. Хватило и на то, чтобы часть их до сих пор лежала в запасниках Пушкинского музея.

Плейшнер не знает о будущем ничего, он сидит в «Пергамоне» в отделе Древней Греции. Он ничем не возмущается и доволен своим скромным бытом. Он спрятался у древнегреческих городах — их не бомбят, и у всех греков есть воображаемый хлеб с воображаемым оливковым маслом. Штирлиц назначает в этом музее конспиративные встречи своим агентам, а сделав своё шпионское дело, ходит по залам вместе с Плейшнером. Предвидения Плейшнера не хватает на судьбу золота Шлимана, но хватает на то, чтобы предвидеть маршрут Штирлица. Тот будет смотреть «Мальчика, вынимающего занозу», Цезаря и обязательно остановится у античных масок. Плейшнер не догадывается, что его гость будет дома перед зеркалом тренировать гримасы гнева, радости и смеха подражая этим маскам.

Плейшнер законсервирован — но не так, как консервируют шпиона, на время препывая связь с ним. Он законсервировал себя сам, просто закрыв глаза среди бушующей вокруг войны. И вдруг старый знакомый, как в сказке, становится перед ним, топает ногой, и совершится превращение. Штандартенфюрер СС Штирлиц оборачивается советским разведчиком, и даже мертвый брат тоже оказывается не тем, чем казалось.

Демон хватает его за руку — коготок увяз, всей птичке пропасть.

И Плейшнер начинает свой гибельный путь — путь маленького человека среди большой драки. А в такой драке, где дерутся паны-профессионалы, у дилетантов-холопов часто не просто трещат чубы. Ими, холопами, заваливают поля, иногда даже не роя для них могилы. Но часто маленький человек хранит иллюзию, что, ввязавшись в это броуновское движение, сумеет перехитрить панов — своих или чужих.

Есть редкие случаи, когда маленький человек действительно оказывается хитрым и изворотливым. Ему удаётся не тотлько выжить в кровавой сутолоке истории, а обернуть силу обстоятельств в свою силу. И, когда на улице начинается дождь, он идёт между струй.

Был такой советский политический деятель, которого не расстреляли ни в Гражданскую, ни двадцатью годами позже, хоть ходил он по краю. Этот деятель пережил нескольких вождей. Я знал его косвенно, наши семьи были переплетены, так что и моих родственников вождь мог держать на коленях. Каков был бы результат этих посиделок — непонятно. Не думаю, что мне повезло так же, как и Юлиану Семёнову.

Но как-то обошлось.

Сойдя с поезда в Берне, я вспоминаю историю профессора — историю перерождения маленького человека в большого. Ступив на вокзальную площадь и сам непроизвольно начиная размахивать руками, я думаю о том, что мы воспринимаем маленького немецкого профессора не через книгу, а через фильм. Есть такое неприятное слово — «культовый». Роман — «культовый» и фильм — «культовый». Плейшнер, спрятавшийся в тени Пергамского алтаря, стал «культовым» персонажем. Более того, он стал персонажем фольклора, героем-жертвой десятка анекдотов. Испуганный человек, который начал играть в большую Игру с предсказуемым результатом. Когда Штирлиц начинает говорить о том, что маньяк сидит в бункере и смотрит кино, лицо профессора становится мучнисто-белым: «Как только меня ударят плетью, я скажу всё, — говорит Плейшнер. И не замечая того, как это звучит, добавляет: «Но вы можете на меня положиться».

Итак, его выковыряли из музея, как крота из норки, и заставили играть.

Персонажи настоящих «культовых» книг и фильмов всегда составляют самодостаточное мифологическое пространство, связное и функциональное, будто герои Александра Милна, который придумал сказочный лес. Там Винни-Пух, бодрый поросенок, унылый ослик, говорливая Сов, зануда Кролик, Тигра и семейство Кенги заполняют, кажется, всё мыслимое пространство архетипов. «Семнадцать мгновений весны» работают по той же схеме. Шелленберг — версия Мюллера, Мюллер — версия Шелленберга, а бестолковый профессор оказывается трагической версией пастора Шлага.

И над всем этим нависает Штирлиц, будто могущественный Кристофер Робин этого сказочного каменного леса. Он играет со своими куклами, среди которых Плейшнер, конечно, играет роль ослика Иа-Иа. Он уже упал в воду, и его несущегося по реке, в отличие от игрушечного ослика, никто не спасет. Все вокруг играют в «пустяки», вернее, в будущее Европы.

Плейшнер — это я.

А ведь с детства я мечтал быть Штирлицем. Чтобы избежать этого в советском детстве, нужно было родиться в религиозной семье, или, по крайней мере, чтобы твою колыбель качал писатель Солженицын. Разведчик с печальными глазами был прекрасен и нравился женщинам. Это был герой специальных служб, а вот Плейшнер — человек рядовой, не особенный.

В советское время официальный язык любил слова «специальный» и «особый». Они отличали обыденные вещи и состояния, превращают их в главные, хотя никакого нового свойства в них не добавляют.

В бытовом языке эти слова тогда стали синонимами слова «хороший» и «отличный». В нашем языке слово «отличный» и сейчас играет эту многозначную и многозначительную роль. Раньше герои отечественных приключенческих романов как бы выстраивались в цепочку: на одном её конце «отрицательные» персонажи: вражеские шпионы, предатели Родины; чуть поближе к середине джазовые музыканты из известного стишка, потом уголовники; на другом конце — «положительные»: милиционеры и работники государственной безопасности; около серединной отметки, где жил простой советский человек, tabula rasa, обитали запутавшиеся, но всё же советские граждане — пусть даже и уголовники.

Один из героев романа Булата Окуджавы «Путешествие дилетантов» говорит, морщась:

«…я имею в виду шпионов вообще. Шпионаж в России — явление не новое, но крайне своеобразное. Европейский шпион — это, если хотите, чиновник известного ведомства. Вот и всё. У нас же, кроме шпионов подобного типа (мы ведь тоже Европа, чёрт подери!), главную массу составляют шпионы по любительству, шпионы-бессребреники, совмещающие основную благородную службу с доносительством и слежкой, готовые лететь с замирающим сердцем на Фонтанку и сладострастно, чтоб не сказать хуже, докладывать самому Дубельту о чьей-то там неблагонамеренности. Шпионство у нас — не служба, а форма существования, внушённая в детстве, и не людьми, а воздухом империи. Конечно, ежели им за это ко всему же дают деньги, они не отказываются, хотя в большинстве своём, закладывая чужие души, делают это безвозмездно, из патриотизма, и из патриотизма лезут в чужие дымоходы и висят там вниз головой, угорая, но запоминая каждое слово»2.

Любой подвиг почётен. Но в массовой культуре, в повествовании, которое связано формульными законами, герои совершают подвиги по ранжиру.

Борьба хорошего под руководством лучшего — против совсем нехорошего и недостаточно качественного.

На приоритетной лестнице массовой культуры сотрудники спецслужб оказываются выше полицейских. И сотрудник госбезопасности всегда немного начальник для милиционера.

Политическое преступление весит больше, чем уголовное.

В давнем романе «Военная тайна» Льва Шейнина всё начинается с того, что вор-карманник вместо денег случайно крадёт в кинотеатре микропленку со шпионской информацией. Он поступает как настоящий советский человек — тащит чертежи к чекистам. Среди дворовых песен была одна, в которой иностранный шпион (тогда шпионы были только иностранными), просил у воров за большие деньги украсть «советского завода секретный план». Но «Советская малина собралась на совет. Советская малина врагу сказала “нет”». Советская малина была социально-близкая, так это тогда называлось, а в том романе и совета не понадобилось, потому что к чекисту как к высшей силе сходятся все пути чистых и нечистых граждан.

Был другой писатель, что подарил советскому человеку новую версию «Наутилуса». Подводная лодка стала называться «Пионер», и сначала героев преследовали японские шпионы (роман был написан до большой войны), а при экранизации в пятьдесят шестом японцы превратились в предположительных американцев.

Так вот, в другом романе этого же писателя — Григория Адамова — который вышел через год после смерти автора, в 1946 году, давно и прочно забыт, а назывался «Изгнание Владыки», происходит следующий диалог:

«Молодой комбайнер с недоумением посмотрел на своего самоуверенного и требовательного гостя. После минутного колебания Комаров сказал:

— Сознаю, мой друг, и очень прошу извинить меня за бесцеремонность. Но этого требуют интересы государственной безопасности.

Комаров отогнул обшлаг. Под ним золотисто сверкнул значок.

В первый момент комбайнер казался ошеломленным, затем покраснел от радости: впервые в жизни ему выпала такая редкая удача — принять непосредственное участие в деле государственной важности»3.

Роман этот отчасти фантастический.

Среди многого придуманного в нём — этот золотистый значок. Однако сцена эта правильная, с рифмой: «интересы государственной безопасности» — «покраснел от радости».

Есть знаменитый пассаж из книги Гашека: «Швейк вышел за агентом тайной полиции в коридор, где его ждал небольшой сюрприз: собутыльник показал ему орла и заявил, что Швейк арестован, и он немедленно отведет его в полицию.

Швейк пытался объяснить, что тут, по-видимому, вышла ошибка, так как он совершенно невинен и не обмолвился ни единым словом, которое могло бы кого-нибудь оскорбить»4

В комментариях Сергея Солоуха к книге Гашека говорится: «В оригинале: показал орленка (orlíčka). Согласно описанию, данному в примечаниях — круглый штампованный значок с двуглавым австрийским орлом на аверсе. Ярда Шерак пишет, что носили его, прямо как в фильмах о детективах, с оборотной стороны пиджачного лацкана… Впрочем, на картинке Йозефа Лады тайный знак — на внутренней стороне пиджачного борта Бретшнейдера, что, наверное, было бы удобнее и, главное, незаметнее всего»5.

Про такое сакральное событие, как момент вербовки, написано множество воспоминаний — гордые диссидентские отказы, остроумные придумки интеллигентов, которые сумели перехитрить неприметных людей в серых костюмах, нашли остроумное слово, парадокс, и вот, выпорхнули из ловушки конспиративной квартиры или гостиничного номера.

Или, наоборот, кто-то гордо вспоминает, как покраснел от радости, и началась для него новая жизнь.

Только рассказанных вслух этих историй — тысячи.

Это уже не Плейшнер, который, услышав предложение, становится бел, как бумага.

Но есть ещё один человек, который становится шпионом поневоле.

В прошлое время весь экзистенциализм был сконцентрирован в детективах и приключенческих романах. Первым это придумал Достоевский.

Поэтому так важны знаменитые диалоги Штирлица с пастором Шлагом. Это странная фигура, потому что пастор — протестант, а нам показывают «Личное дело Шлага Фрица, католического священника». Он в странных отношениях с Ватиканом, и вообще непрост.

Это — не Плейшнер, и разговор с ним тоже непрост.

Выглядит это так: Штирлиц спрашивает:

— Пастор, кто у вас жил месяц тому назад?

— У меня жил человек.

— Кто он?

— Я не знаю.

— Вы не интересовались, кто он?

— Нет. Он просил убежища, ему было плохо, и я не мог ему отказать.

— Это хорошо, что вы мне так убежденно лжете. Он говорил вам, что он марксист. Вы спорили с ним как с коммунистом. Он не коммунист, пастор. Он им никогда не был. Он мой агент, он провокатор гестапо.

— Ах, вот оно что... Я говорил с ним как с человеком. Неважно, кто он — коммунист или ваш агент. Он просил спасения. Я не мог отказать ему.

— Вы не могли ему отказать, — повторил Штирлиц, — и вам неважно, кто он — коммунист или агент гестапо... А если из-за того, что вам важен “просто человек”, абстрактный человек, конкретные люди попадут на виселицу?

— Это для вас важно?

— Да, это важно для меня...

— А если — ещё более конкретно — на виселицу первыми попадут ваша сестра и её дети — это для вас важно?

— Это же злодейство!

— Говорить, что вам неважно, кто перед вами — коммунист или агент гестапо, — ещё большее злодейство, — ответил Штирлиц, садясь. — Причём ваше злодейство догматично, а поэтому особенно страшно…

Поскольку в СССР было мало Сартра и Камю, этот диалог исполнял роль всех пьес от «Мух» до «Затворников Альтоны».

Это доступный суррогат экзистенциализма, причем Юлиану Семенову нужно было в двух диалогах показать, что пастор Шлаг выше провокатора Клауса, штандартенфюрер Штирлиц выше их обоих, а полковник Исаев — вообще бог, хоть ему и трудно быть богом. При этом в фильме есть другой пассаж — из другого разговора: «Значит, если к вам придёт молодой человек из вашей паствы и скажет: “Святой отец, я не согласен с режимом и хочу бороться против него...”

— Я не буду ему мешать.

— Он скажет: “Я хочу убить гауляйтера”. А у гауляйтера трое детей, девочки: два года, пять лет и девять лет. И жена, у которой парализованы ноги. Как вы поступите в таком случае?

— Я не знаю.

— И если я спрошу вас об этом человеке, вы не скажете мне ничего? Вы не спасёте жизнь трех маленьких девочек и больной женщины? Или вы поможете мне?

— Нет, я ничего вам не буду говорить, ибо, спасая жизнь одним, можно неизбежно погубить жизнь других. Когда идёт такая бесчеловечная борьба, всякий активный шаг может привести лишь к новой крови. Единственный путь поведения духовного лица в данном случае — устраниться от жестокости, не становиться на сторону палача. К сожалению, это путь пассивный, но всякий активный путь в данном случае ведет к нарастанию крови.

— Я убежден, если мы к вам применим третью степень допроса — это будет мучительно и больно, — вы всё-таки нам назовёте фамилию того человека.

— Вы хотите сказать, что если вы превратите меня в животное, обезумевшее от боли, я сделаю то, что вам нужно? Возможно, что я это и сделаю. Но это буду уже не я. В таком случае, зачем вам понадобилось вести этот разговор? Применяйте ко мне то, что вам нужно, используйте меня как животное или как машину»6...

В другой беседе с пастором Штирлиц говорит ещё:

— Вам жаль Германию?

— Мне жаль немцев.

— Хорошо. Кажется ли вам, что мир — не медля ни минуты — это выход для немцев?

— Это выход для Германии...

— Софистика, пастор, софистика. Это выход для немцев, для Германии, для человечества.

Чем интересен метод исследования обиходных цитат, так это открытием новых смыслов. Дело в том, что Штирлиц выглядит совсем иначе, чем персонаж анекдота. По сути, это сцена искушения святого Антония.

Внимательный читатель видит, что как раз Штирлиц — софист, а не пастор Шлаг. Впрочем, всё не так просто — я склонен считать прототипом Шлага пастора Нимеллера, довольно известного в СССР и в мире. Большая часть людей на свете знает Нимеллера по знаменитому афоризму, что повторяется на разные лады — «Когда пришли за коммунистами, я промолчал, ведь я не коммунист. Когда пришли за социалистами, когда пришли за евреями… etc. Когда пришли за мной, то уже некому было протестовать».

Но пастор Нимеллер был очень интересной фигурой. Во время Первой мировой войны он служил офицером-подводником и чуть не утопил пароход, на котором плыл Альберт Швейцер. Потом Нимеллер написал книжку «От капитана подлодки до пастора» и долго был вполне комплементарен гитлеровскому режиму — вплоть до знаменитой проповеди 1937 года, но накануне ареста пастор ещё съездил в Америку — и вернулся. После войны он был в Москве — сохранились его восторженные отзывы о Москве 1952 года, а в 1967 получил Ленинскую премию мира. Но даже «Радио Свобода» несколько странно обходится с фразой «В своё время Нимеллер и сам состоял в нацистской партии» — по-моему, Немеллер был в молодости членом какой-то правой партии, а членом НСДАП был его брат.

Не в этом дело — я показываю, как несколько иначе работает цитата, что превратилась в лозунг. Правда, в иные времена, пастору припомнили и иную цитату — «Мы видим высокоодарённый народ, вырабатывающий идеи для блага всего мира, но когда всё это отравлено ложью, то приносит ему только презрение и ненависть, потому что время от времени мир замечает обман и по-своему мстит за это». Израильские публицисты упрекали его в антисемитизме, а иные — находили некоторую сервильность в его довоенной и послевоенной деятельности.

Готового и окончательного суждения по этому поводу нет. Речь, конечно, не о том, чтобы развенчать миф, и даже не о том, чтобы понять — миф это или историческая правда. Речь об общественных стереотипах — одна и та же верная фраза воспринимается по-разному в устах бескомпромиссного борца с тоталитаризмом и винтика этого режима.

Вернемся к диалогу Шлага и Штирлица.

Понятно, что страны Коалиции решают в 1945 уже не только военные, но и политические задачи. Спасение жизней уходит на второй план. Сферы влияния, добыча, дальнейшая конструкция мира — вот что сейчас на кону. Поэтому разговор 7 марта 1945 довольно сложен для трактовки. Но он — хороший повод для размышлений — всем известен, но мало обдуман.

Штирлиц бросает этот разговор, когда чувствует, что его позиция небезупречна.

А я дошёл, меж тем, уже до центра Берна.


(из-за занавеса)


Теперь нужно рассказать о том, что Юлиан Семёнов был настоящим Сенкевичем. Не Генриком Сенкевичем, польским писателем, а книжным вариантом телевизионного путешественника.

Он — «писатель-сенкевич». «Сенкевич» — это не фамилия, это термин, от него образованный, обозначающий профессию. Советский человек смотрел на мир глазами Сенкевича — вернее, «Сенкевичей».

Семёнов был один из них, но рассказывал не о папирусных лодках и египетских пирамидах, а о политике и разведслужбах.

Специализации у советских сенкевичей были различны — вот Генрих Боровик имел свою, и корреспондент Таратута — свою, а журналист Овчинников — какую-то третью. Это очень интересная служба, и нести её можно по-разному. Можно быть скучноватым чиновником-перестраховщиком, можно искать компромисс, а можно, как Данко идеологической борьбы, светить людям в разных странах красным заграничным паспортом.

Шпионы, как иногда кажется читателю, просто путешественники за казенный счет.

И фильмы «про разведчиков», именно «про разведчиков», потому события в фильмах «про шпионов», как явствует из названия, происходили на родной земле, были для советского зрителя издавна сродни передачам Сенкевича. Он, этот зритель, никогда не бывший за границей, погружался в мир «наиболее вероятного противника». «А какой смысл шпионить за невероятным противником? Или за друзьями?», — думал читатель, и, как показало будущее, сильно ошибался.

Все шпионили за всеми.

Но в манящий мир «наиболее вероятного противника» обычный читатель не мог. А вот Юлиан Семёнов, Данте и Вергилий зарубежного путешествия в одном лице — мог. Такая у него была специализация.

В приключенческом романе автор мог позволить себе куда больше, чем в лишенной политики передаче. Невозможно было представить Юрия Сенкевича, ведущего рассказ из кабаре со стриптизом. И тут шпионский фильм, хоть и снятый в Прибалтике, хоть и моральный до невозможности, приходил на помощь. Он создавал виртуальное пространство заграницы с её лаковыми лимузинами, подмигивающими вывесками, чистым асфальтом и понимающими в жизни женщинами. И едой, между прочим.

На еде построено огромное количество историй о том, что творится по ту сторону «железного занавеса» — недаром были популярны истории о советском командировочном, что упал в обморок от потрясения прямо в торговом зале супермаркета. Недаром недоброжелатели звали уезжающих того времени «колбасной эмиграцией».

Несколько поколений советских людей испытали настоящий голод и ценили еду не просто как кулинарный изыск, а как настоящую ценность. Символ жизни, одним словом.

Те, кто помнили военное недоедание, с пониманием смотрели на швейцарский восторг обреченного профессора, и кулинарные приключения Штирлица.

Но и тут Юлиан Семёнов вставлял в текст явно свои гастрономические наблюдения.

Вот Плейшнеру гестаповцы в Берне пересказывают рецепт кофе: «Греки научили меня запивать крепкий кофе водой. Это занятно: контраст температуры и вкуса создает особое ощущение».

Вот Плейшнеру гестаповцы в Берне пересказывают рецепт кофе: «Греки научили меня запивать крепкий кофе водой. Это занятно: контраст температуры и вкуса создает особое ощущение». А вот Штирлица послевоенные беглые эсэсовцы кормят в Мадриде тручей — тогда у нас мало кто знал, что это рыба, а не мясо.

С этим названием много историй: труча не просто форель. Это форель в испаноговорящих странах — при этом все испаноговорящие люди уверяют, что у остальных — форель, а у них — труча.

Товарищ мой, литературный человек, уехавший под банановые пальмы и прижившийся там, говорил наоборот: «Вслушайтесь: фо-рель. И сразу: такое небо, такая быстрая ледяная вода по гулким камням, такое солнце под ногами, и такие серо-серебряные тени, пронзающие солнце... Красиво, ага? А теперь вслушайтесь еще раз в то же самое: тру-ча. Чесаться хочется». Но этот мой товарищ застрелился потом под чужими пальмами, и теперь говорить мне о форели не с кем.

Макс Отто фон Штирлиц вообще совершает гастрономические путешествия по всему миру.

Первое настоящее впечатление от Швейцарии Плейшнер получает в ресторане. Он приехал из погибающей Германии, а здесь весна и смех. Немецкий профессор, притворившийся шведом, смотрит в меню и видит там слово «омары» и слово «ветчина».

В этот момент профессор похож на советского человека, падающего в обморок при виде тридцати сортов колбасы. Собственно, это так и читалось.

Хитрый Штирлиц и сам попадает в неловкое положение со сметаной, которую заказывает в вокзальном кафе. Простой сметаны нет, а есть с вареньем, сыром и взбитая.

Разведчик сидит, ошарашенный, в вокзальном кафе. Его будто раскрыли — он вдруг оказался не своим в мире западного изобилия. Правда, он немец из сорок пятого, и изобилия в Германии давно нет, и ещё долго не увидят.

Дело и в том, что Юлиан Семёнов был по-настоящему знаменитый писатель, который шёл рядом с Властью. Он шёл с ней рядом и, одновременно, чуть в стороне. Этот писатель досказывал то, что Власть не могла или не хотела сказать.

При этом знаменитый писатель оказывался ещё и культурным просветителем. Он рассказывает о сотнях людей и понятий, причём совершенно неожиданных. К примеру, в романе «Югославский вариант» пересказываются книги Кречмера. А Эрнст Кречмер — это немецкий психолог, который придумал теорию темпераментов на основе телосложения. Иногда через текст шпионской эпопеи пробегают совсем неожиданные персонажи — к примеру, в маленьком рассказе «Нежность» есть даже полковник по фамилии Розенкранц, взятой из Шекспира. Полковник-эмигрант, правда, умер от пошлого сифилиса7.

Или автор излагает взгляды на литературу, но говорит не сам, а даёт слово персонажам. Штирлиц, который в душе — поэт, и поэтическим образом описана его любовь к ранней весне, оказывается теоретиком искусства. Он говорит Плейшнеру слова, которые я сам неоднократно цитировал: «Скоро литература будет пользоваться понятиями, но отнюдь не словесными длительными периодами. Чем больше информации — с помощью радио и кинематографа — будет поглощаться людьми, а особенно подрастающими поколениями, тем трагичней окажется роль литературы. Если раньше писателю следовало уделить три страницы в романе на описание весенней просыпающейся природы, то теперь кинематографист это делает с помощью полуминутной заставки на экране. Ремесленник показывает лопающиеся почки и ледоход на реках, а мастер — гамму цвета и точно найденные шумы. Но заметьте: они тратят на это минимум времени. Они просто доносят информацию. И скоро литератор сможет написать роман, состоящий всего из трех слов: “Эти мартовские закаты...” Разве вы не увидите за этими тремя словами и капель, и легкий заморозок, и сосульки возле водосточных труб, и далекий гудок паровоза — вдали за лесом, и тихий смех гимназистки, которую юноша провожает домой, сквозь леденящую чистоту вечера?»8.

Из этого, довольно банального, пассажа можно было в семидесятые развить что угодно — даже культурологическое исследование о виртуальной реальности. За неимением настоящего исследования использовался диалог из романа о разведчиках.

Эти романы Семёнова, кстати, назывались «Политическая хроника» — и, помимо родных названий, публиковались под номерами, как документы.

В предисловии к одному из томов «Альтернативы» Юрий Идашкин цитировал самого Юлиана Семёнова о его номенклатуре культуры: «Главный и первый учитель Пушкин, который есть начало всех начал в русской литературе. Затем — Салтыков-Щедрин и Чехов. Из писателей XX века, пожалуй самым мощным было воздействие слова Маяковского. Поэма «Владимир Ильич Ленин» для меня азбука, букварь, камертон, по которому я настраиваю каждую написанную мной строку. И ещё — «Разгром» Фадеева, «Романтики» Паустовского, «Судьба человека» Шолохова, рассказы Бабеля. Важной профессиональной, да и человеческой школой стали для меня уроки жизни и творчества Хемингуэя»9.

Это подборка имен — настоящий список для массовой культуры, который включает в себя и культуры элитарную, и прочую — одним словом, всё в себя включает.

Это почти универсальный набор стилей, и из их смеси, добавив по вкусу совершенно секретного, можно создать целый сказочный лес, по которому бродят сказочные охотники в поисках дичи.

Крупные звери умеют прятаться, и охотникам достается привязанный на Цветочной улице ослик-профессор. Ослик печального образа, заложник Большой игры.


(заложники)


Однажды меня похвалил настоящий шпион. Это был заслуженный шпион, очень известный, к тому же человек с литературным вкусом. Он прочитал мой роман, и ему понравилось.

Роман был про войну, но не прошлую, а современную, которую мы узнали в конце восьмидесятых — начале девяностых. И молодой лейтенант видел, что сходятся там с разных сторон крестьяне, которых он, русский, не может различить. И вот эти крестьяне покупают миномёт, но он не исправен — в нём отсутствует специальный флажок, предохраняющий от двойного заряжания. И вот лейтенант видит облако разрыва — простые люди, привыкшие к земледелию, всё-таки засунули две мины в ствол, и они взорвались обе. С тоской он думает, что не знает, какой национальности были эти крестьяне — ведь они так похожи.

И вот, настоящий шпион похвалил это место. Он говорил, что читал перед этим другой роман, уже про большую войну, и там была какая-то глупость. Строптивого генерала чекисты решили застрелить из пушки, и в его машину попадает гаубичный снаряд. «Всё это как-то удивительно неловко придумано. И сразу видно, что придумано, — сказал мне настоящий шпион. — А вот у вас хорошо написано про миномёт. Сразу видно, что это правда».

Я слушал его со смешанными чувствами — я знал, что историю эту выдумал, хотя и видал неисправные миномёты, да видел и много других описанных подробностей. Но у литературы, и хорошей, и плохой, есть особое свойство — она не только начинает отражать реальность, но и по её лекалам начинают создавать свою реальность читатели.

Исполнитель роли Штирлица, актёр Тихонов, признавался, что к нему как-то подошёл неизвестный и сказал, что благодаря фильму стал нелегалом. То есть он выстроил свою жизнь вслед истории, рассказанной Юлианом Семёновым.

Профессор печального образа ничего не хотел выстраивать. Он хотел спрятаться среди статуй — никто не хочет делать жизнь с такого персонажа. Плейшнер ещё жив, но уже обречён. Пока же он идёт по улице в Берне, и, даже, собственно не идёт, а танцует. Машет руками и веселится. Между окнами торчит большой цветок, и нужно лишь дождаться ответа, который на самом деле — отзыв: «Странно, я был дома, но, видимо, он перепутал номер».

Я как-то читал мемуары одного разведчика. Этот отставной шпион, человек успешный в своем деле, рассказывал о некоем немце, который пришёл к Юлиану Семёнову. Он, как и многие восточные немцы смотрел «Семнадцать мгновений весны», а во время войны был офицером абвера. Этот немец говорил о правде и об угадывании. Он говорил, что в романе и фильме точно описано время: «Извините, господин Семёнов, за назойливость, но я хотел вновь вернуться к теме, которую затронул вчера коротко в «Кемпински». СС, гестапо, абвер — всё это были замкнутые элитные касты, и о том, что происходило внутри каждой из них, толком не знали даже немцы. А вы... за исключением небольших оплошностей... Ну, скажем, у вас в кабинетах руководителей гестапо стоят графины с водой, которых там никогда не было. Мы пользовались исключительно сифонами с газовыми баллончиками. Но это всё мелочи... Объясните мне лучше ваш феномен. Как вам удалось передать дух, который действительно господствовал там?

Семёнов не заставил долго ждать с ответом.

— Видите ли, когда я пишу, то отталкиваюсь не от графинов, а от собственного опыта. Люди в аналогичных ситуациях ведут себя с небольшой поправкой примерно одинаково. Если вам больно, вы хмуритесь, очень больно — плачете, невыносимо больно — кричите»10.

Я с тоской читал эти воспоминания. В них ужасный пафос, и насчет небольших оплошностей, это конечно преувеличение. Мир «Семнадцати мгновений весны» насквозь фантастичен. Но, между тем, как любой прижившийся, пустивший в массовой культуре миф — он больше чем реальность. Многие детали архаичны, типажи изменены. Много лет зрителям знаменитого фильма показывали табличку «Цветочная улица», но не возмущались даже те, кто знал, что в швейцарском немецком отсутствует «эс-цет», и слово «улица» пишется через честное «ss».

Женщины не служили в SS, Штирлиц и коллеги не могли носить чёрную форму, а ходили в фельдграу, всё, всё было не так, не говоря уж о том, что мир спецслужб Третьего Рейха имеет совершенно советские черты.

Всё оттого, что в массовой культуре простая достоверность не так важна. Там иная логика.

Профессор Плейшнер был воспитан на классической литературе. Будь он прилежным читателем детективов, он сразу бы догадался, что творится вокруг него.

А так, в ответ на вопрос фальшивого советского разведчика в Берне: «У вас надежная крыша?» отвечает, что живет на втором этаже. Далее в романе сказано: «Гестаповец усмехнулся, выключая кофейную мельницу. Он был прав: к нему пришёл дилетант, добровольный помощник, — “крыша” на сленге разведчиков всего мира означает “прикрытие”»11. Ну, ныне-то любой маленький человек в нашей стране может ответить на вопрос собеседника о крыше, не задумываясь о его первичном смысле.

А в квартире на Цветочной улице, человек, живший историей античности, становится игроком на поле масскульта.

У самого обывателя есть иллюзия, что он может стать суперменом, или, на худой конец, участвовать в политике — на этом, собственно, и основана вся массовая культура. Но только в фильме Мюллер может, подразумевая везучесть, говорить:

— Настолько всё глупо и непрофессионально… Невозможно понять логику профессионала…

На самом деле дилетантам не везет. Их выбивают в первом акте — только они начнут петь чужую арию своим дурным голосом. Просто потом набирают таких же, просто новые так похожи на выбывших, что обывателю кажется, что это те же герои.

Повествование держится на маленьких людях, впрочем, вся массовая литература и массовое искусство держится на маленьких людях. Их подкидывают в топку сюжета как поленья. Поэтому в фильм привели фрау Заурих и Габи с глазами раненной лани, которая не интересует Штирлица как партнер по шахматам.

Но и они — несчастные крестьяне, прикупившие где-то миномёт по дешёвке. Все эти хорошие люди — пушечное мясо, как это ни печально редкому внимательному читателю. Невнимательный об этом не задумывается. Для этого читателя неестественна только смерть главных героев.

Юлиан Семёнов умел писать красивых героев. Настоящий герой умирает прекрасно, на поле брани. Он лежит, уже готовый к поклонению. Плейшнер же кончает с собой суматошно и бестолково. Его смерть почти смешна, она ввела Плейшнера в советскую мифологию и в бесчисленный ряд анекдотов. Анекдот всегда выделяет из архетипа главное, а главным для наблюдателя в этой жизни Плейшнера был и остается этот шаг из окна.

Сам-то профессор в последний момент печалится о том, что никто не сумеет разобрать почерк в его рукописях. Он умирает по-разному — в фильме он грызет яд, а потом прыгает в окно.

В оригинальном тексте Юлиана Семенова Плейшнер шагает вниз, но умирает оттого, что сердце в тот же момент разорвалось Про него говорят: «тщедушный». Хозяин провожает него с удовлетворением, закадровый голос артиста Копеляна пересказывает мысли Штирлица: «главное он знал, что Плейшнер не предатель». «А я считал его трусом», — думает Штирлиц и представляет, как маленький, тщедушный и тихий человек выбрасывается из окна. «Он подумал: какой же ужас испытал он в свои последние секунды, если решился покончить с собой здесь, на свободе, вырвавшись из Германии. Конечно, за ним шло гестапо. Или они устроили ему самоубийство, поняв, что он будет молчать?»12. Маленький человек спасает Штирлица своей смертью. Даже если бы он не вошёл, как объясняет автор, который сверху смотрит на своих героев и всё видит, его бы схватили всё равно и, накачав наркотиками, вывезли бы в Германию. Ему не жить — при любых раскладах, а мёртвый, он не смог проговориться. Так ведь он и предупреждал Штирлица — когда меня ударят, я расскажу всё.


(герой и жертва)


В реальной жизни, не в той, где вместо крови льётся клюквенный сок, герой и жертва постоянно меняются местами. И лишь иногда в шпионских романах возникает эта тема. Не избежал этих превращений Штирлиц — в одном из продолжений он попадает в беду уже на родине. В тот момент в истории страны наступили новые времена и о репрессиях заговорили все. И очень чуткий к этому запаху времени Юлиан Семёнов напечатал роман-повесть «Отчаяние».

В «Отчаянии» советский разведчик Штирлиц арестован своими же коллегами и сидит на Лубянке. Они хотят использовать своего заключенного на политических процессах — еврейских процессах, разумеется. Сталин хочет вот что: «Врачей-убийц будем вешать на Лобном месте. Прилюдно. Погромы, которые начнутся следом за этим, не пресекать. Подготовить обращение еврейства к правительству: “просим спасти нашу нацию и выселить нас в отдаленные районы страны”. Кагановичу проследить за тем, чтобы были подготовлены бараки для депортируемых. Молотов отвечает за редакцию текста обращения»13.

Штирлиц говорит в тюремной камере с Раулем Валленбергом, учит его жизни и тому, как обкусывать ногти, ведёт с ним теологические споры. В результате шведский дипломат, доживший до пятьдесят третьего года в лубянской тюрьме, говорит Берии: «И аз воздам». Берия после этого говорит подчиненному: «Подготовь справку, датированную сорок шестым или сорок седьмым годом: “Валленберг умер от разрыва сердца”». «Семнадцать мгновений весны» кончаются тем, что автор намекает на гибель сына Штирлица в Праге. В позднем романе «Бомба для председателя» ученый по фамилии Владимиров живёт один, и читателю кажется, что судьба его сына прервалась именно в чешской столице. А в романе «Отчаяние» этот молодой человек, бывший капитан, сидит в лагере на Колыме. Он не то сошёл с ума, не то симулирует сумасшествие — и раскрывается, услышав голос отца. Его тут же расстреливают — свои, а не немцы.

Сильно пьющую, постаревшую, да и давно сошедшуюся с другим жену героя-разведчика тоже уничтожают — тут Юлиан Семёнов работал с эмоциями массового читателя. Дескать, помните долгую встречу в кафе «Элефант»? Помните их взгляды, наполненные болью и любовью — так вот чем кончилось.

Готовя еврейский процесс, Сталин, как кот ходит по кремлёвским коврам и спрашивает при этом, не еврей ли Штирлиц. Ему отвечают, что русский. «Штирлиц — не русское имя, — замечает Сталин. — Пройдёт на процессе как еврей, вздёрнем на Лобном рядом с изуверами…» Этот диалог вовсе выглядит анекдотом — он лишён и исторической, и повествовательной логики. Смерть Сталина спасает персонажа, и в середине пятидесятых Штирлица-Исаева-Владимирова находят во Владимирском политическом изоляторе — полуослепшего, беззубого, с перебитыми ногами. В этом месте очень хорошо чувствуется тень отца, старого Семена Ляндреса, журналиста и твердокаменного коммуниста, который отдает всё своей вере и лежит на полу камеры с отбитыми почками.

Я читал этот роман в позднее время.

Стиль менялся, и чувствуется, как один стиль ненадолго сосуществует с другим — то, что тогда называлось «огоньковским стилем», сменяется чем-то другим, апеллирующим к другим эмоциям.

Что один был нехорош, что другой — нужно что-то среднее, а где ж его взять.

Освобождённый Штирлиц, становится вновь Владимировым. Он получает Золотую Звезду Героя Советского Союза — ту самую, о которой ему сообщил связник из центра в кафе, когда Штирлиц наконец отогнал от себя женщину-математика. Возвращённый к новой мирной жизни разведчик принимает эту звезду из рук Ворошилова, а затем начинает работать в Институте истории. Он пишет диссертацию на тему: «Национал-социализм, неофашизм; модификации тоталитаризма». И тут автор делает понятное публицистическое дополнение — он мимоходом вставляет: «Ознакомившись с текстом диссертации, секретарь ЦК Суслов порекомендовал присвоить товарищу Владимирову звание доктора наук без защиты, а рукопись изъять, передать в спецхран»14

Юлиан Семёнов любил вводить такие реалии, а внимательному читателю видно, как в текст знаменитой саги, писавшейся в разное время, сохраняет отметины разных политических стилей.

Я не знаю, показывают ли теперь в Старом городе Риги экскурсантам то окно, в котором Плейшнер не заметил цветок. Рига теперь другой город, и, говорят, по его улицам иногда ходят демонстрации ветеранов СС. Впрочем, Штирлиц тоже был ветераном СС.

Но в исторической перспективе Плейшнеру тоже бы не повезло — он бы стал пешкой, что воевала на стороне оккупантов — то есть, той силы, что теперь порицаема. Той силы, которой служил полковник Исаев. Таким образом эти два персонажа становятся неразличимы — как Дон Кихот и Санчо Панса в конце своего путешествия.

Я так и вижу это превращение — Плейшнер, будто ослик печального образа превращается в своего хозяина, а Кристофер Робин грустнеет, и его победа неочевидна.

Массовая культура — жестокая вещь. И дело не только в том, что она сводит мир к простым схемам. Она занимается ещё и сводничеством другого рода. Масскульт конструирует модель отношений обывателя и спецслужб. Она ведет маленького человека на заклание — к капищу реально существующей сверхъестественной силы.

Обыватель похож на кролика, а вооруженная тайная сила — на удава. Люди примазываются к спецслужбам всегда. Они делают это, потому что думают: спецслужбы действительно управляют миром.

Спецслужбы никогда не бывают скомпрометированы, несмотря на то, что компрометируют сами себя на каждом шагу. Несмотря ни на что они манят обывателя. Так притягателен любой спецназ, потому что это символ силы — особенной и специальной.

Читатель или зритель сам начинает думать, что знает, как всё устроено — он видел сотни фильмов и прочел сотни книг.

Он видит на телевизионном экране, как погибают заложники, и наперед знает, что их можно было спасти, ведь ему рассказали, как это делается. Он был с героем, что всех спас — крался вместе с ним по коридорам, босиком, с порезанными в кровь ногами, но — спас, спас, спас.

Маленький человек, выросший на массовой культуре, вдруг на мгновение становится большим, вот он идёт между струй, вот он уже контролирует что-то особое и специальное, ведь он так любит эти слова. Маленький человек выстраивает жизнь опасной организации по своим привычным представлениям. Смысл массовой культуры в том, что совершенно не важно, как там на самом деле. Обыватель тянется к идеальному шпиону — летит, как мотылёк на пламя.

А идеальный шпион Исаев-Владимиров распространяет смерть, будто носитель какого-то страшного вируса. Ему, сидящему на Лубянке, пишут из Америки в Москву, на Главпочтамт до востребования так: «Я пишу это за несколько минут до того, как нажму спусковой крючок пистолета. Я проклинаю вас не как Брунна, а как носителя идеи добра и справедливости!» Я уже рассказал про его жену и сына, но цепочка других людей, что убиты из-за него, бесконечна.

Аскетизм Штирлица растворяется, как сахар в стакане, потому что романы писались по частям. Сперва в СССР секса не было, вдруг он появился, а вот уже появилась любовь без брака, и вот уже Штирлиц соединяется с прекрасной иностранкой в купе. То есть, сначала он был праведником, схимником, на нём лежал венец безбрачия, и он любил жену вприглядку, когда её приводили в кафе «посмотреть». Потом Штирлиц оказался более живым, чем я думал.

В обывателе есть желание отождествить себя со Штирлицем. Герой романа Окуджавы «Путешествие дилетантов» имел в виду именно это. А я скажу больше — это желание интернационально. Мы все хотим, как не отнекивайся.

Звезда телевизионных проектов Леонид Парфенов, когда-то снявший фильм к юбилею выхода на экраны «Семнадцати мгновений весны» то и дело появляется в кадре, имитируя сцены из этого фильма — то прогуливается по лесу с фрау Заурих, в которую превращается Татьяна Лиознова, то, размахивая руками, идёт по улице — будто Плейшнер, торопящийся куда-то по весеннему Берну. Это очень интересный, хоть и придуманный давно, приём, самим Парфеновым взятый из собственного же сериала «Хроника нашей эры», где в заставках он подавал Хрущеву полотенце и целовался с Мерлин Монро.

Именно он, Парфенов, человек другого мира, а не актер Вячеслав Тихонов, изображает Штирлица. Так и ведет себя человек масскульта — именно он курит с Фиделем, именно он в постели с Мадонной. В момент просветления он не хочет быть Кастро, а ей не близка судьба Мадонны — лучше мы будем свидетелями. Мы выше и лучше, потому что нам кажется, что мы знаем разгадки. Герои кончают плохо. Именно к вере в собственное превращение в неприкасаемого свидетеля нас подталкивает массовая культура. Закрепляя это убеждение, маленький человек иногда пытается проверить это на практике. Правда, у Плейшнера было одно оправдание — его гнал на этот эксперимент Штирлиц. Вот «инициативник» Клаус, талантливый провокатор, захотел быть не свидетелем, а участником, а в результате умер от пули Штирлица, так и не увидев рыбных консервов, о которых мечтал не меньше, чем о власти над людьми. Массовая культура всем раздаёт по серьгам, хоть и притворяется машиной хеппиэндов.

Итак, я поехал в Берн, чтобы найти Цветочную улицу. Я знал, конечно, что знаменитый фильм снимался в Риге, но всё же поехал.

Нужно мне было посмотреть — как там? Стала для меня Цветочная улица символом отношений маленького человека и массовой культуры.

Итак, я всё-таки пошёл искать Цветочную улицу.

Её не было.

Обнаружился какой-то Цветочный переулок. Он был уставлен современными домами, нормальное достойное жильё. Магазинчика, схожего с тем, в который заходит в фильме Штирлиц, тут не нашлось. Но неподалёку от нужного номера дома я обнаружил кафе. Там сидели небогатые люди, может гастарбайтеры. Они были веселы и розны цветом кожи, перед ними на пластмассовых столиках стояло пиво в пластиковых стаканах. Эта убогая пластмасса и строительный мусор в специальных мешках вокруг подчеркивали правильность места. Настоящее сакральное место всегда неуютно и обыденно.

Получалось, что Плейшнер должен был погибнуть в реальности точно так же, как герой «Пепла и Алмаза» — среди какого-то мусора и прочих негероических предметов.

Тогда, в знак завершения путешествия, я произнёс перед посетителями речь о значении Плейшнера, и разноплеменный люд радостно согласился выпить за великого человека. Мы выпили, и, окосев, один из гастарбайтеров принял меня за внука Плейшнера. Наверное, он думал, что перед ним наследник жертвы нацизма, приехавший проведать памятное и скорбное место.

Меня хлопали по плечам и снова предлагали выпить — и было за что: тут погиб Плейшнер — маленький человек, жертва массовой литературы.

А писатель Юлиан Семёнов прожил большую жизнь, героев он создал в избытке. Среди них красавцы и умники, благородные люди и негодяи. Но только Плейшнер похож на настоящего читателя — дилетант, пешка, маленький человек.

Такой, как мы.

2000-2016

 


    посещений 16