НЕУМОЛИМОЕ ВРЕМЯ
― Ха, ха, ха! ― засмеялся Петр Михайлыч добродушнейшим смехом. ― Этакой смешной ветеран! Он что-нибудь не понял.
А. Ф. Писемский. «Тысяча душ»
В разных разговорах вокруг Дня Победы и вообще о войне (а от нас не так далеко национальный день скорби 22 июня), часто возникает вопрос: теряется ли острота восприятия этих событий семидесятилетней давности.
В детстве я застал стариков, ходивших в те же бани, что и я. В шестьдесят пятом, когда Победу снова стали праздновать широко, им было по сорок, молодость по нашим временам, а я только родился. В начале семидесятых им было меньше, чем мне сейчас, и я видел их тела, с разными белыми и фиолетовыми шрамами, которые никого не удивляли. Потом ветеранов становилось меньше и меньше, да и вряд ли врачи разрешают оставшимся ходить в общественные бани.
Время неумолимо, и сакральное отношение к той войне поддерживается совсем другими людьми.
Тут именно вопрос отношения, потому что есть какая-то грань поколений, за которой боль ослабляется.
Горе потерь на уровне дедушек и бабушек в сороковые ещё хранят их внуки. Погибших в годы Первой мировой и даже Гражданской войны оплакивают меньше. Имён родственников, сгинувших в Крымскую кампанию, не помнят вовсе.
В этом ужасное свойство времени: человек, умиравший на севастопольских камнях, страдал не меньше, чем его правнуки там же, но от него только надпись на памятнике, причём без фамилии, а «и ещё 200 нижних чинов».
Любая война сакральна, и история всегда повторяется.
Сперва споры ведут очевидцы, их хор нестроен, ими могут руководить разные мотивы, их воспоминания безжалостно режет цензура (или редактор), они возмущаются следующими поколениями.
Потом всегда возникают люди, присваивающие символический капитал.
Так происходит с любой верой, когда адепты начинают теснить отцов-основателей.
Есть хороший пример — Отечественная война 1812 года. Циклы отношений к ней были примерно такие же (но, понятно, что обсуждение фиксировалось лишь среди образованного сословия, а вот интернет ныне общедоступен).
Когда Лев Толстой выпустил в свет «Войну и мир», оставалось в живых довольно много ветеранов тех сражений. Они возмутились — от офицеров до Петра Андреевича Вяземского (примерно так же ругали какого-нибудь Астафьева или Владимова).
Среди написавших отповедь Толстому был такой очень интересный человек Авраам Сергеевич Норов. Он потерял ногу на Бородинском поле, выжил, вернулся в армию, потом, стуча деревянным протезом, объехал Ближний Восток (арабы его звали «старик-деревяшка»), написал первый путеводитель по Святым местам и недолго был министром. Так вот, этот Норов горько сетовал в духе: «Да вы же сами артиллерийский офицер, граф, как вы можете, да товарищи мои павшие со стыда бы сгорели, да за то ли мы умирали и проч., и проч». Он начинал так: «Читатели, которых большая часть, как и сам автор, ещё не родились в описываемое время, но ознакомленные с ним с малолетства, по читанным и слышанным ими рассказам, поражены при первых частях романа сначала грустным впечатлением представленного им в столице пустого и почти безнравственного высшего круга общества, но вместе с тем имеющего влияние на правительство; а потом отсутствием всякого смысла в военных действиях и едва не отсутствием военных доблестей, которыми всегда так справедливо гордилась наша армия. Читая эти грустные страницы, под обаянием прекрасного, картинного слога, вы надеетесь, что ожидаемая вами блестящая эпоха 1812 года изгладит эти грустные впечатления; но как велико разочарование, когда вы увидите, что громкий славою 1812 год, как в военном, так и в гражданском быту, представлен вам мыльным пузырём; что целая фаланга наших генералов, которых боевая слава прикована к нашим военным летописям, и которых имена переходят доселе из уст в уста нового военного поколения, составлена была из бездарных, слепых орудий случая, действовавших иногда удачно, и об этих даже их удачах говорится только мельком, и часто с ирониею. Неужели таково было наше общество, неужели такова была наша армия, спрашивали меня многие? Если бы книга графа Толстого была писана иностранцем, то всякий сказал бы, что он не имел под рукою ничего, кроме частных рассказов; но книга писана русским и не названа романом (хотя мы принимаем её за роман), и поэтому не так могут взглянуть на неё читатели, не имеющие ни времени, ни случая поверить её с документами, или поговорить с небольшим числом оставшихся очевидцев великих отечественных событий»1...
И, в общем, Норов был прав (этот текст, кстати, содержит довольно ценные его воспоминания, в тех местах, где он рассказывает «как было на самом деле»)? Потому что идея мироустройства для Толстого была выше исторической точности, о чём потом говорили многие, включая Виктора Шкловского и современных историков. Но всякий раз они противостояли народной вере в силу толстовского слова, и это слово всё время побеждало, после чего приходилось снова оправдывать исторических персонажей.
И, чуть ли не предчувствуя эту цепочку оправданий, Норов писал: «Грустно для русского вспоминать об этой эпохе, но ещё грустнее читать тот рассказ, который сделан искусным пером русского офицера-литератора... <...>...Можно ли читать без глубокого чувства оскорбления не только нам, знавшим Багратиона, да и тем, которые знают его геройский характер по истории, то, что позволил себе написать о нём граф Толстой? <...> Будем надеяться, что только в одном романе графа Толстого можем мы встретиться с подобными оценками мужей нашей отечественной славы и что наши молодые воины, руководясь светочем военных летописей, к которым мы их обращаем, будут с благоговением произносить такие имена, как Багратион»2.
Но потом кончился XIX век, и начался следующий. Империя справедливо гордилась той силою вещей, благодаря которой «мы очутилися в Париже, а русский царь — главой царей». Столетие Отечественной войны отмечалось с помпой. По этому поводу у писателя Куприна есть такой рассказ «Тень Наполеона». Рассказ этот написан уже в эмиграции, в 1928 году, и Куприн сразу оговаривается: «В этом рассказе, который написан со слов подлинного и ныне ещё проживающего в эмиграции бывшего губернатора Л., почти всё списано с натуры, за исключением некоторых незначительных подробностей»3 Рассказ написан от лица губернатора одной из западных губерний, что «ухитрился просидеть на губернаторском кресле с 1906 по 1913 год»4 Под инициалом скрывается Дмитрий Николаевич Любимов (1864-1942), виленский губернатор, выведенный, кстати, в рассказе «Гранатовый браслет» как князь Шеин. Любимов был родственником Куприна по первой жене, и, прежде чем лечь в землю Сент-Женевьев-де-Буа, был крупным чиновником на разных должностях, а в эмиграции — членом разных монархических обществ.
Губернатор у Куприна рассказывает, что «не было дня, чтобы я, схватившись за волосы, не готов был кричать о том, что моё положение хуже губернаторского. И только потому не кричал, что сам был губернатором. ...А оттуда, сверху, из Петербурга, с каждой почтой шли предписания, проекты, административные изобретения, маниловские химеры, ноздрёвские планы. И весь этот чиновничий бред направлялся под мою строжайшую ответственность»5. Но вот настал 1912 год, а с ним столетняя годовщина Бородинского сражения: «Нам, губернаторам, было уже заранее известно, что в высших сферах решили праздновать этот великий день на месте сражения и с наипущим торжеством. Это бы еще ничего и даже скорее возвышенно и патриотично. Но я знал, что там, наверху, всегда обязательно перестараются. Так оно и случилось. Какой-то быстрый государственный ум подал внезапную мысль: собрать на бородинских позициях возможно большее количество ветеранов, принимавших участие в приснопамятном сражении, а также просто древних старожилов, которые имели случай видеть Наполеона»6
Бывший губернатор как бы в сторону замечает, что проект этот был, во всяком случае, не хуже и не лучше такого, например, проекта, как завести ананасные плантации в Костромской губернии: «Ведь бородинскому ветерану-то надлежало бы иметь, по крайней мере, сто двадцать лет. Однако в Петербурге выдумка эта была принята с живейшим удовольствием»7 По этому поводу в губернию приезжает генерал Ренненкампф.
Надо сказать, что Пётр Карлович фон Ренненкампф (1854-1918) сам по себе личность чрезвычайно интересная. Происходил он из Эстляндии, за тридцать лет дорос от унтер-офицера до генерала (в 1900 году), участвовал в войне в Китае, затем прославился в русско-японской войне, громил революционеров «Читинской республики» в 1906 году. Тогда же один эсер бросил ему под ноги бомбу, но генерал отделался контузией. Успешно воевал в Первой мировой, но был уволен в отставку в октябре 1915 года «по домашним обстоятельствам с мундиром и пенсией». После Февраля его арестовали, а после освобождения уехал в Таганрог, где потом скрывался от большевиков под чужой фамилией. Вступить в Красную армию он отказался, за что и был расстрелян где-то за городом у железной дороги.
И вот этот генерал говорит губернатору: «Ваше превосходительство, я объездил всю Ковенскую губернию, показывали мне этих Мафусаилов, и — чёрт! — ни один никуда не годится. Или врут, как лошади, или ничего не помнят, черти! Но как же, чёрт возьми, мне без них быть. Ведь для них же — чёрт! — уже медали чеканятся на монетном дворе! Сделайте милость, ваше превосходительство, выручайте! На вас одного надежда. Ведь в вашей Сморгони Наполеон пробыл несколько дней. Может быть, на ваше счастье, найдутся здесь два-три таких глубоких — чёрт! — старца, которые ещё, чёрт бы их побрал, сохранили хоть маленький остаток памяти. Вовеки вашей услуги не забуду!»8
Губернатор соглашается и призывает к себе несколько жуликоватого исправника. Тот обещает доставить самых прекрасных ветеранов, они, дескать, не только Наполеона, но и Петра Великого вспомнят. На что губернатор отвечает, что лучше уж без такого усердия. Наконец, старик найден, и губернатор вместе с исправником отправляются в Сморгонь, куда уже выехал генерал. Старик ждёт их на завалинке, опираясь подбородком на костыль, он, как пишет Куприн, был даже не седой, а какой-то зелёный. Высоких гостей сопровождают местные учителя, члены городской ратуши, гарнизонные офицеры.
Ветерана начинают испытывать, спрашивают, видел ли он Наполеона. Старик отвечает, что видал и близёхонько. Его спрашивают о подробностях, и он рассказывает, что тут когда-то стояла хата с балконом, на котором стоял Наполеон. Мимо шли войска, много войск, а Наполеон сошёл с балкона, потрепал его, мальчика шести лет, по голове и спросил, не хочет ли он поступить в солдаты. А одет Наполеон был обыкновенно — в серый сюртук и шляпу о трёх углах.
— Прекрасно! Восхитительно! — кричит Ренненкампф, потому что этот старик точно отвечает тем представлениям, которые есть об идеальном очевидце великих событий.
Но тут влезает начальник городского училища и спрашивает старика, какого роста был Наполеон.
Старик вдруг пробуждается, и голос его, до того неслышный, вдруг крепнет: «Какой он был-то? Наполеон-тот? А вот какой он был: ростом вот с эту березу, а в плечах сажень с лишком, а бородища — по самые колени и страх какая густая, а в руках у него был топор огромнейший. Как он этим топором махнет, так, братцы у десяти человек головы с плеч долой! Вот он какой был! Одно слово — ампиратырь!»9
Генерал, натурально, начинает орать, а когда чуть успокаивается, говорит, что если в Петербурге решат откопать современников к трехсотлетию дома Романовых, то уж он подаст в отставку и проч., и проч.
Между прочим, «Реальность сюжетной основы произведения подтверждается документально. В 1912 году в печати появились сообщения о том, что царское правительство разыскивает современников Отечественной войны 1812 года для привлечения их к празднованию столетнего юбилея Бородинского сражения. 25 августа 1912 года газета „Русское слово“ (№ 196) писала, что прибывшие на официальные торжества ветераны — мещанин Лаптев, 118 лет, крестьяне — Гордей Громов, 112 лет, Максим Пятаченков, 120 лет, Степан Жуков, 110 лет, — представлены министру внутренних дел Макарову»10
Но была и реальная история, что описана в «Петербургском листке» за 10 октября 1912 года анонимным автором под заголовком «Скандал с фальсифицированным ветераном 1812 года»:
«Скандальная история разыгралась с одним из ветеранов Отечественной войны, фигурировавшим на бородинских торжествах.
Ветерана этот оказывается... фальсифицированным.
Хлестаковы появлялись до сих пор в различных областях: то были ревизоры, то губернаторы, то прокуроры, то профессора.
Теперь же оказывается существует Хлестаков–“ветеран”.
На торжествах в Москве среди оставшихся в живых участников Отечественной войны обращал на себя внимание житель города Свенцян* Петр Артемьевич Лаптев, 118 лет от роду.
По словам Лаптева, напечатанным потом в газетах, он не только видел Наполеона в 1812 году, но даже лично с ним говорил через переводчика-поляка и по приказанию его вёл французов из Свенцян в Динабург, причем после 35-часового пути воспользовавшись ослабленным за ним надзором, благополучно скрылся.
Позже Лаптев принимал участие в Отечественной войне в качестве ратника государственного ополчения. Кроме того ветеран участвовал в крымской кампании и в подавлении польского мятежа 1863-64 гг., причем “польский мятеж он усмирял уже со своими сыновьями”, за что генерал-губернатор Муравьев подарил ему кирпичный завод, отобранный у повстанца-поляка.
Далее Лаптев сообщил, что отец его происходил из донских казаков-старообрядцев, переселенных Екатериной Великой в Виленскую губернию для усиления русских во вновь присоединенном тогда крае, а сын — Михей Петрович Лаптев служит по общественным выборам в городе Свенцян и вокруг него, а также их родственников Пименовых, группируется все северо-западное старообрядчество, “являющееся единственным оплотом русской государственности на этой окраине» и пр.
И вдруг участие Лаптева в Отечественной войне оказывается... выдумкой.
А не участвовал он в войне потому... что родился на 19 лет позднее её. “Северо-Западный Голос”, который разоблачает этого лже-ветерана, сообщает, что Лаптеву всего только 81 год.
Это доказывается ревизскими сказками свенцянских мешан, хранящимися и поныне в казённой палате, казначействе и мещанском обществе.
Так по сообщению газеты в ревизской сказке 8 народной переписи 1834 года ему значилось 3 года, старшему брату его Мартину 5 лет и младшему Филату 2 года, а отцу их Артюхе Ларионову Лаптеву 36 лет и матери Пелагее 33 года. Из документов видно, что отцу Петра в 1812 году было 14 лет, а матери 9 лет.
Таким образом, сопоставляя вымышленный возраст старца Петра с означенными документами, выходит, что он является старше своих родителей — отца на 4 года и матери на 7 лет.
Во-вторых, Пётр Лаптев на военной службе не был и в крымской кампании не участвовал, а также и в усмирении польского мятежа никакой деятельности не проявлял, тем более с сыновьями, так как у него был и есть один только сын Михей, имевший в 1863 г. 9 лет.
Кирпичным заводом Муравьевым не награждался, а работал на городском кирпичном заводе арендатора Клейна, и только в 1890 годах сам уже арендовал этот завод.
Выдумка Лаптева этим однако не ограничивается. “Сочинил” он и относительно своего рода.
Лаптевы происходит не из донских казаков, а, как известно из рассказов наших дедов-прадедов, они в XVIII-м столетии перешли в Литву из-за Двины Витебской губернии вместе со многими новопоселенцами-старообрядцами, и далее сын лже-ветерана Михей Лаптев, хотя и служил с конца минувшего года помощником городского старосты, но не по выборам, а по назначению и вовсе не играет той роли “оплота”, которая приписывается ему со слов Лаптева в газетах»11.
Тема исторического свидельствования вообще очень интересный феномен. Общественное сознание придаёт ему какую-то особую силу, меж тем, даже в здравом уме, не омрачённом естественными старческими тревогами, нарастают шумы и внешннее влияние.
Человек часто выдумывает своё детство, не то что детали исторических событий, которых от него ждут и к описанию которых подталкивают интервьюеры.
Одна женщина-адвокат говорила мне: «Повтори свою историю дома перед зеркалом тридцать раз и будешь выглядеть на суде абсолютно естественно».
Так и ветеран, повторивший свою-чужую историю десятки раз перед школьными классами, рассказыывает её совершенно серьёзно.
И мы, и он думаем, что его устами говорит историческая правда. Но это далеко не всегда так.
Итак, беда в том, что параллельно с памятью народной существует чиновничья инициатива по освоению средств. Сперва они не смешиваются, но когда уходит семейная память, чиновничья инициатива смелеет. Оттого и множатся нынче чудовищные поздравительные открытки, на которых немцы перепутаны с русскими, а жизнь — с мертвечиной. Начинают возникать раженые самозванцы, но о них как-нибудь в другой раз.
Начинается стадия столетних и прочих юбилеев, чиновничье безумие, театрализованные представления на природе, открытки, жетоны (в большей части безвкусные). А потом срабатывает странный механизм: человеку может быть жалко погибшего деда, но настоящей, разъедающей скорби по прадеду уже нет. Может, у кого-то горел священный огонь непрощения, но у большинства на уровне прадеда он умеряет жар. Семейная память, предохраняющая от безумств, истончается. И, наконец, наступает следующая стадия: Александр Гладков под музыку Тихона Хренникова, красивые люди в красивых (фантастических) мундирах на искрящемся снегу. Всё было давным-давно, давным-давно, давным-давно-о-о.
Да и то, стриптиз девушки в гимнастёрке и пилотке пока кажется оскорбительной пошлостью (мне, по крайней мере), а голоногие барышни в киверах и мундирах двухсотлетней давности (вернее, в фантазиях на эту тему) перестали пугать — давным-давно.
Время неумолимо.