МАТЕРИАЛЬНАЯ СИЛА
...теория становится материальной силой, как только она овладевает массами.
Карл Маркс. «К критике гегелевской философии права» (1844)1
Как-то возник спор вокруг диссертации одного министра: нет ли там какого-то безумия, подлогов и прочих ужасов. Министр отбивался от нападок, говоря, что никакой истории вовсе нет, куда ни посмотришь, миф неотделим от исторической правды и всё такое прочее. Это был спор скучный, практического продолжения не имевший. Министру незримо (своим пассажем об объективной истине) оппонировал великий филолог Зализняк, но Зализняк умер, и с него взятки гладки.
Но у честного обывателя, далёкого от этой жизни, есть свой взгляд на вещи, и он всегда готов о нём поспорить. Дело в том, что честный обыватель любит слушать истории других людей. Оттого-то так огромно количество изданий и телевизионных каналов, которые специализируются на человеческих биографиях.
И если погрузиться в это море чужих жизней, то начинаешь делать неожиданные открытия.
Со многими людьми происходит удивительное превращение — от человека остаётся не главное дело его жизни (впрочем, оно и не у всех бывает), а несколько секунд, один поступок или какое-то анекдотическое свойство. Иногда это правда — варренский почтмейстер выходит из своего домика и видит внутри стоящей кареты тот же профиль, что и на монете в руке, после чего история Франции идёт другим чередом.
Но есть и случаи прямого замещения профессии анекдотом.
Придуманная обществом актриса Раневская не играет ролей, а постоянно острит, и в последние годы теряет чувство стиля в этом занятии. Баснописец Крылов выходит интересен только своими гастрономическими пристрастиями. Академик Ландау даром всю жизнь занимался наукой, потому что обсуждается лишь его пристрастие к женскому полу. Физик Гамов грузится вместе с женой на байдарку, чтобы тайком покинуть СССР и переплыть на лодке Чёрное море. Этот отчаянный поступок ложится на весы общественного внимания и перевешивает всё, что сделал Гамов на родине, и то, чем он потом, всё-таки уехав, занимался в Америке. Ночь, Чёрное море, байдарка, свистит ветер — что может быть для обывателя понятнее? Популярно пересказать работы Гамова, что он сделал в теории альфа-распада, что говорил об энергии звёзд и молекулярной биологии не так просто, да и обыватель к этому не готов. Байдарка — другое дело.
С писателями это случилось раньше прочих, потому что биография у них неотделима от текста. Как выразился один остроумный человек, «трудовая книжка всегда подпирает художественную», и обывателю интереснее прочитать роман о любви, написанный знаменитой гетерой, или даже детскую сказку, что сочинил человек героический.
Но есть и обратный процесс — общество быстро облепляет писателя поступками, которых он не совершал, добавляя их, как ракушки к днищу корабля. Была такая сценка, сочинённая Довлатовым, в которой писатель Битов выглядит брутальным драчуном: «В молодости Битов держался агрессивно. Особенно в нетрезвом состоянии. И как-то раз он ударил поэта Вознесенского.
Это был уже не первый случай такого рода. И Битова привлекли к товарищескому суду. Плохи были его дела.
И тогда Битов произнес речь. Он сказал:
— Выслушайте меня и примите объективное решение. Только сначала выслушайте, как было дело.
Я расскажу вам, как это случилось, и тогда вы поймёте меня. А следовательно — простите. Ибо я не виноват. И сейчас это всем будет ясно. Главное, выслушайте, как было дело.
— Ну и как было дело? — поинтересовались судьи.
— Дело было так. Захожу я в „Континенталь“. Стоит Андрей Вознесенский. А теперь ответьте, — воскликнул Битов, — мог ли я не дать ему по физиономии?!..»2
Это знаменитая история, и были слухи, что писатель Битов с поэтом Вознесенским выходили на сцену, взявшись за руки, уверяя присутствующих, что никто и никогда. Но не очень-то им верили.
Спустя многие годы сам Битов, в интервью журналу «Медведь» говорил: «Эта байка принадлежит Довлатову, он талантливо придумал эти новеллы, и в них все поверили. А Довлатов после смерти стал очень популярен и читабелен. И теперь пиши не пиши, а про тебя запомнят только то, что ты... э-э-э... с Вознесенским подрался»3.
Но сейчас мой интерес как раз не в смене стилей, не в развитии литературы, не собственно даже в литературоведении, а в том, как рассказывают об одном и том же событии одни и те же люди в разное время.
В 1951 году Набоков издал мемуарную книгу Conclusive Evidence, где вспоминает о встрече с Буниным. Потом из этой книги получились русские «Другие берега» (1953), а затем то, что у нас переводилось как «Память, говори» (1966). Набоков рассказывает так: «Когда я с ним познакомился в эмиграции, он только что получил Нобелевскую премию4. Его болезненно занимали текучесть времени, старость, смерть, — и он с удовольствием отметил, что держится прямее меня, хотя на тридцать лет старше. Помнится, он пригласил меня в какой-то — вероятно дорогой и хороший — ресторан для задушевной беседы. К сожалению, я не терплю ресторанов, водочки, закусочек, музычки — и задушевных бесед. Бунин был озадачен моим равнодушием к рябчику и раздражен моим отказом распахнуть душу. К концу обеда нам уже было невыносимо скучно друг с другом. „Вы умрёте в страшных мучениях и совершенном одиночестве“, — сказал он мне. Худенькая девушка в чёрном, найдя наши тяжёлые пальто, пала, с ними в объятьях, на низкий прилавок. Я хотел помочь стройному старику надеть пальто, но он остановил меня движением ладони. Продолжая учтиво бороться — он <Бунин> теперь старался помочь мне, — мы медленно выплыли в бледную пасмурность зимнего дня. Мой спутник собрался было застегнуть воротник, как вдруг его лицо перекосилось выражением недоумения и досады. Общими усилиями мы вытащили мой длинный шерстяной шарф, который девица засунула в рукав его пальто. Шарф выходил очень постепенно, это было какое-то разматывание мумии, и мы тихо вращались друг вокруг друга. Закончив эту египетскую операцию, мы молча продолжали путь до угла, где простились. В дальнейшем мы встречались на людях довольно часто, и почему-то завёлся между нами какой-то удручающе-шутливый тон»5.
Собственно, из-за этой цитаты и засела во мне пренебрежительная интонация «водочка-селёдочка». При этом оказывалось, что бунинское предсказание перемещено из другой истории.
В «Говори, память» Набоков опять пишет о Бунине: «Когда я с ним познакомился, его болезненно занимало собственное старение. С первых же сказанных нами друг другу слов он с удовольствием отметил, что держится прямее меня, хотя на тридцать лет старше. Он наслаждался только что полученной Нобелевской премией и, помнится, пригласил меня в какой-то дорогой и модный парижский ресторан для задушевной беседы. К сожалению, я не терплю ресторанов и кафэ, особенно парижских — толпы, спешащих лакеев, цыган, вермутных смесей, кофе, закусочек, слоняющихся от стола к столу музыкантов и тому подобного... Задушевные разговоры, исповеди на достоевский манер тоже не по моей части. Бунин, подвижный пожилой господин с богатым и нецеломудренным словарем, был озадачен моим равнодушием к рябчику, которого я достаточно напробовался в детстве, и раздражён моим отказом разговаривать на эсхатологические темы. К концу обеда нам уже было невыносимо скучно друг с другом. «Вы умрёте в страшных мучениях и в совершенном одиночестве», — горько отметил Бунин, когда мы направились к вешалкам... Я хотел помочь Бунину надеть его реглан, но он остановил меня гордым движением ладони. Продолжая учтиво бороться — он теперь старался помочь мне, — мы выплыли в бледную пасмурность парижского зимнего дня. Мой спутник собрался было застегнуть воротник, как вдруг приятное лицо его перекосилось выражением недоумения и досады. С опаской распахнув пальто, он принялся рыться где-то подмышкой. Я пришёл ему на помощь, и общими усилиями мы вытащили мой длинный шарф, который девица ошибкой засунула в рукав его пальто. Шарф выходил очень постепенно, это было какое-то разматывание мумии, и мы тихо вращались друг вокруг друга, к скабрезному веселью трех панельных шлюх. Закончив эту операцию, мы молча продолжали путь до угла, где обменялись рукопожатиями и расстались»6.
Талантливые люди подвирают, чуть меняя нюансы, доворачивая историю, а особо талантливые предоставляют читателю довернуть ситуацию самому
30 января 1936 года, Набоков пишет жене: «Только я начал раскладываться — было около половины восьмого — явился в нос говорящий Бунин и несмотря на ужасное моё сопротивление „потащил обедать“ к Корнилову (ресторан такой). Сначала у нас совершенно не клеился разговор — кажется, главным образом из-за меня, — я был устал и зол, — меня раздражало всё, — и его манера заказывать рябчика, и каждая интонация, и похабные шуточки, и нарочитое подобострастие лакеев, — так что он потом Алданову жаловался, что я все время думал о другом. Я так сердился (что с ним поехал обедать) как не сердился давно, но к концу и потом, когда вышли на улицу, вдруг там и сям стали вспыхивать искры взаимности, и когда пришли в кафе Мюра, где нас ждал толстый Алданов, было совсем весело»7. Прошло много лет. Началась и кончилась война, литература обустраивалась в послевоенном мире, после Освенцима. Произошло множество перемен во всём человечестве, но осталось это чувство двух писателей друг к другу.
Ну, а после выхода первого варианта воспоминаний Набокова, 10 июня 1951 года, Бунин с возмущением пишет Алданову: «Вчера пришел к нам Михайлов8, принёс развратную книжку Набокова с царской короной на обложке над его фамилией, в которой есть дикая брехня про меня — будто я затащил его в какой-то ресторан, чтобы поговорить с ним „по душам“, — очень на меня это похоже! Шут гороховый, которым Вы меня когда-то пугали, что он забил меня и что я ему ужасно завидую»9.
А 14 июня 1951 года, то есть через четыре дня, Бунин записывает в своём дневнике: «В. В. Набоков-Сирин написал по-английски и издал книгу, на обложке которой, над его фамилией, почему-то напечатана царская корона. В книге есть беглые заметки о писателях-эмигрантах, которых он встречал в Париже в тридцатых годах, есть страничка и обо мне — дикая и глупая ложь, будто я как-то затащил <его> в какой-то дорогой русский ресторан (с цыганами), чтобы посидеть, попить и поговорить с ним, Набоковым, «по душам», как любят это все русские, а он терпеть не может. Очень на меня похоже! И никогда я не был с ним ни в одном ресторане10. «Никогда», кстати, там подчёркнуто волнистой чертой.
Что из этого следует? Довольно глупо использовать эту историю для того, чтобы ещё раз обсудить историю того, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем, или для того, чтобы решить, что писатели подвирают так же, как мы, не иначе. Или о том, как часто литературно одарённый человек восклицает, что сам не понял, его ли это жизнь или приснилась невзначай.
Нет, я хочу сказать о том, что источник всё время подталкивает нас к пристрастному описанию действительности.
Мы все и всегда врём, даже иногда бессознательно, во спасение и во погибель. Солдаты с фронта врут матерям о своей безопасной жизни, или наоборот, нагоняют страха тыловым красоткам.
Раньше злословили в письмах, ныне это делают в социальных сетях.
Кто-то говорил, что дорого бы дал за то, чтобы телефон давал звонившему прослушать ещё минуту из того, что говорят в комнате, где только что повесил трубку собеседник.
О самых близких человек говорит в одной компании одно, а в другой — совсем иные слова.
Теперь речь, относимая раньше ветром, документированная письмами (они периодически сжигались), стала фиксироваться социальными сетями. Говорят, заботливое правительство теперь, зафиксирует нашу речь куда более надёжно, но я в этом мало понимаю.
Итак, врут все мемуаристы. Врут для того, чтобы понравиться читателю, врут для того, чтобы быть ближе к великим, врут для того, чтобы оправдать свою скучную жизнь, врут, приписывая себе невероятные подвиги, а иногда присваивая несовершенные мелкие бытовые злодейства. Некоторые врут из литературного мастерства — вовсе не обязательно в личную пользу. Часто мемуарист сочиняет историю так, как она могла бы произойти, или помещает себя в гущу событий, где не был, но мог бы оказаться. Талантливые люди подвирают, чуть меняя нюансы, доворачивая историю, а особо талантливые предоставляют читателю довернуть ситуацию самому, подталкивая к пропасти вымысла.
Все свидетельства зыбки и неверны.
Но если они написаны с некоторой уверенностью, если слово метко и остро, всё это становится материальной силой. Кто напишет интереснее, увлекательнее — тот и прав.
Нам показывают тут картину мира, которой сознательно или бессознательно желает воспоминатель. Нет, настоящий исследователь (в пику тому самому министру) может аккуратно разворачивать рулон чужой памяти, сопоставлять даты, применять индуктивный и дедуктивный методы — это чрезвычайно увлекательное, хотя и малооплачиваемое занятие. И ещё — нет, можно отличить реальность от мифологического творчества, это прекрасный, в конечном итоге выигрышный путь. Однако кто потребует этого подвига от честного обывателя?
Никто не потребует. Всё победит упрощающий анекдот, и этот анекдот заместит книги, битву литературных стилей, яростные споры и интриги.
Он и есть материальная сила, потому что овладевает массами беспрепятственно.