ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ В. И. ЛЕНИНА
…На память об этом поставили мы шалаш из гранита.
Рабочие города Ленина. 1927 год
Наталья Александровна поругалась со своим другом. «Мой друг», так произносила она про себя на французский манер, (или говорила вслух, когда рассказывала о нём подругам). Теперь друг разонравился ей окончательно.
И всё из-за дома, из-за домика — Наталья Александровна хотела домик, она хотела дом, а в её ягодном возрасте жить в шалаше не хотелось ни при каких обстоятельствах. Был присмотрен и коттеджный посёлок недалеко от города, но каждый раз всё откладывалось.
Теперь они поехали на шашлыки — на озеро под Петербургом, в военный пансионат. Что-то там у друга было в прошлом, какая-то история, которую Наталья Александровна предпочитала не знать. Но с тех пор он с друзьями ездил сюда каждый год. Вот уже и отменили экскурсии и пионерские праздники, и уже ходили слухи, что новые русские за умеренную цену могут сжечь специально для них отстроенный шалаш.
Но и это Наталью Александровну занимало мало.
Она сама понимала, что полгода жизни потрачены впустую — в поклоннике обнаружилась червоточина. Собственно, он оказался просто негодным. Но часть весны и всё лето были посвящены бессмысленным затратным мероприятиям — и всё ради этого фальшивого бизнесмена. Наши отношения не имеют будущего — так говорят в кинематографе.
Будущее — это домик.
«Мой друг» вышел вовсе не таким успешным, как казалось сначала, и вовсе не так нежен, как она думала. Сейчас, напившись, он клевал носом, пока в лучах автомобильных фар пары танцевали на фоне светящейся поверхности озера. Нет, её поклонник мог ограбить детский дом или уничтожить своими руками конкурентов, это бы она простила, но напиться пьяным… Это уж никуда не годилось.
Сидеть в шезлонге, даже под двумя пледами, было холодно, и она, чтобы не заплакать от досады на людях, пошла по дорожке.
И вот она уходила всё дальше, в сторону от шашлычного чада. Было удивительно тепло, чересчур тепло для апреля. Впрочем, жалобы на сломанный климат давно стали общим местом. А ведь когда-то в эти дни нужно было идти на субботник — и снег, смёрзшийся в камень, ещё лежал в тени.
А теперь не стало ни праздников, ни субботников — только продлённая весна.
Ночь была светла, и две огромные луны — одна небесная, другая озёрная — светили ей в спину.
Миновав пустую бетонную площадку, где уже не парковались десятками экскурсионные автобусы, и только, как чёрная ворона, скрипел на ветру потухший фонарь, она двинулась по тропинке. Стеклянное здание музея заросло тропической мочалой. Разбитые окна были заколочены чёрной фанерой.
И вдруг Наталья Александровна остановилась от ужаса — кто-то сидел на пеньке в дрожащем круге света. И действительно, посреди этого царства запустения маленький старичок, сидя в высокой траве писал что-то, засунув мизинец в рот. Рядом на бревне криво стояла древняя керосиновая лампа. Мигал свет, и старичок бормотал что-то, вскрикивал, почёсывался.
Сучок треснул под её ногой, и пишущий оторвался от бумаг.
Наталья Александровна не ожидала той прыти, с которой он подскочил к ней.
— О, счастье! Вас ко мне сам… Впрочем, не важно, кто вас послал. — И он вытащил откуда-то стакан в подстаканнике и плеснул туда из чайника.
Поколебавшись, Наталья Александровна приняла дар. После безумного шато Тетрапак, что она пила весь вечер, чай показался ей счастливым даром. Правда, больше напиток напоминал переслащённый кипяток.
Старичок был подвижен и несколько суетлив. Она приняла его за смотрителя, прирабатывающего позированием. Ещё лет двадцать назад расплодилась эта порода, что бегала по площадям в кепках и подставлялась под объективы туристов. Эти мусорные старики были разного вида — и объединяли их только кепки, бородки и банты в петлицах. Но постепенно Наталья Александровна стала понимать, что что-то тут не так. Что-то было в этом старичке затхлое, но одновременно таинственное.
— Пойдёмте ко мне, барышня.
И они поплыли через море травы, но не к разбитому музею, а к гранитному домику-памятнику. «Это всё луна, обида и скука», — подумала она вяло, но прикинув, сумеет ли дать отпор.
В домике, казавшемся монолитным, открылась дверь, и Наталья Александровна ступила на порог. Упругий лунный свет толкал её в спину. И она ступила внутрь.
Там оказалось на удивление уютно — узкая кровать с панцирной сеткой, стол, стул и «Остров мёртвых» Бёклина на стене.
— Давно здесь? — спросила она.
— С войны, — отвечал хозяин.
— А Мавзолей? — спросила она, подтрунивая над маскарадом.
— В Мавзолее лежит несчастный Посвянский, инженер-путеец. В сорок первом меня везли в Тюмень, но во время бомбёжки я случайно выпал из поезда. Сошедшая с ума охрана тут же наскоро расстреляла подвернувшегося под руку несчастного инженера и положила вместо меня в хрустальный саркофаг, изготовленный по чертежам архитектора Мельникова.
Спящие царевны не переведутся никогда, и их место пусто не бывает.
Мне обратно хода не было, и я вернулся в своё старое пристанище — сюда, среди камышей и осоки.
— Нет, это не смотритель, — обожгла Наталью Александровну догадка. — Это — сумасшедший. Маньяк. Что за чай она пила? И как всё это глупо…
Огромная луна светила сквозь маленькое оконце, и этот свет глушил страх. Она держала стакан, как бокал. Наталья Александровна вспомнила, наконец, что это за вкус — чай отдавал морковью. «Модно», подумала она про себя.
Старичок меж тем рассказывал, как сперва отсыпался и не слышал ничего, происходившего за стеной. Нужно было хотя бы выговориться, и он принялся рассказывать свою жизнь, уже не следя за реакцией. Он спал, ворочаясь на провисшей кроватной сетке, и во сне к нему приходили мёртвые друзья — пришёл даже Коба, который не прижился в Мавзолее и не стал вечно живым. Но потом он стал различать за гранитными стенами шум шагов — детские экскурсии, приём в пионеры, бодрые команды, что отдавали офицеры принимающим присягу солдатам, и медленную, тяжёлую поступь официальных делегаций.
Однажды в его дом стал ломиться африканский шаман, которого по ошибке принимали за основоположника какой-то социалистической партии. Отстав от своих, шаман неуловимым движением открыл дверь, но хозяин стоял за ней наготове, и они встретились глазами.
Шаман ему не понравился: африканец был молод и неотёсан — он жил семьсот лет и пятьсот из них был людоедом. Взгляды скрестились, как шпаги, и дверь потихоньку закрылась. Африканец почувствовал силу пролетарского вождя и, повернувшись, побежал по дорожке догонять своих.
На следующий день африканец подписал договор о дружбе с Советской страной. Это, впрочем, не спасло людоеда от быстрой наведённой смерти в крымском санатории. Домой африканец летел уже потрошёный и забальзамированный. Болтаясь в брюхе военного самолёта, людоед недоумённо глядел пустыми глазами в черноту своего нового деревянного дома и ненавидел всех белых людей за их силу.
Время от времени, особенно в белые ночи, житель шалаша открывал дверь, чтобы посмотреть на мир. Залетевшие комары, напившись бальзамической крови, дурели и засыпали на лету. Он спал год за годом, и гранит приятно холодил его вечное тело. Он бы покинул это место, пошёл по Руси, как и полагалось настоящему старику-философу в этой стране, но над ним тяготело давнее проклятие. Проклятие привязало гения к месту, к очагу, с которого всё начиналось и лишило сил покинуть гранитное убежище.
Потом пришли иные времена, людей вокруг стало меньше. Персональная ненависть к нему ослабла — и он стал чаще выходить наружу. Теперь это можно было делать днём, а не ночью. Но всё равно он не мог покинуть эти берёзы, озеро и болота.
Сила его слабела одновременно с тем, как слабела в мире вера в его непогрешимость и вечность. Однажды к нему в лес пришёл смуглый восточный человек, чтобы заключить договор. Но желания справедливости не было в этом восточном человеке, чем-то он напоминал жителю шалаша мумию, сбежавшую из Эрмитажа.
Старик слушал пришельца, и злость вскипала в нём.
Восточный человек предлагал ему продать первородство классовой борьбы за свободу. Вместо счастья всего человечества нужно было драться за преимущества одной нации. Старик хмуро смотрел на пришельца, но сила русского затворника была уже не та.
«Натуральный басмач», — подумал он, вдыхая незнакомые запахи — пыль пустыни и прах предгорий Центральной Азии.
Это было мерзко — и то, что предлагал гость, и то, что его было невозможно прогнать.
Но перед уходом хан-басмач сделал ему неожиданный подарок. Обернувшись, уходя, он напомнил ему историю старого игумена. Хозяина Разлива проклинали многажды — и разные люди. Проклятия ложились тонкими плёнками, одно поверх другого. Но было среди прочих одно, что держало его именно здесь, среди болот и осоки. Его когда-то наложил обладавший особой силой игумен. Игумен стоял в Кремле, среди тех храмов, которые скоро исчезнут, и ждал его. И когда мимо проехала чёрная открытая машина, стремительно и резко взмахнул рукой. Священник потом уехал на Север, но его всё равно нашли. Игумена давным-давно не было на свете, а вот проклятие осталось.
Игумен был строг в вере и обвинял большевиков в том, что они украли у Господа тринадцать дней. Сначала проклятый думал, что это глупость, — проклятия были и посильнее, пропитанные кровью и выкрикнутые перед смертью, но постепенно стал вязнуть в календаре. Время ограничивало пространство, и в 1924 году календарь окончательно смешался в его голове.
А потом, в сорок первом, когда его повезли на восток, время и вовсе сошло с ума, и, схватившись за голову от боли, он вылез из-под хрустального колпака. Тогда и сделал роковой — или счастливый — шаг к открытой двери теплушки.
Многие годы он думал, что это проклятие календарём вечно, но оказалось, что раз в год его можно снять — в две недели, что лежат, между 10 и 22 апреля. Вот о чём рассказал ему восточный хан, старый басмач в европейском костюме.
Но каждый год срок кончался бессмысленно и глупо, освобождения не происходило, и снова накатывала тоска. Никто не приходил поцеловать спящую душу и за руку вывести его из гранитного дома-убежища.
И сделать нужно совсем немного.
Старик наклонился к Наталье Александровне и каркнул прямо ей в лицо:
— Поцелуй меня.
— С какой стати?
— Поцелуй. Время может повернуть вспять, и я войду второй раз в его реку. Сила народной ненависти переполняет меня, и я имею власть над угнетёнными. Поцелуй, и я изменю мир — теперь я знаю, как нужно это сделать и не повторю прошлых ошибок.
— Ошибок?!.
— Ты не представляешь, что за будущее нас ждёт — я не упущу ничего, меня не догонит пуля Каплан, впрочем, дело не в Каплан, там было всё совсем иначе… Но это ещё не всё. Я ведь бессмертен — и ты тоже станешь бессмертна, соединяясь со мной. Тело твоё будет жить в веках, вот что я тебе предлагаю.
Наталья Александровна поискала глазами скрытую камеру. Нет, не похоже, и не похоже на сон, что может присниться под пледом в шезлонге после двух бокалов.
Вокруг была реальность, данная в ощущениях. Внутри гранитного домика было холодно и сыро. Тянуло кислым, как от полотенец в доме одинокого немолодого мужчины.
Она встала и приоткрыла дверку. Старик тоже вскочил и умоляюще протянул к ней руки.
Они посмотрели друг на друга. Старик со страхом думал о том, понимает ли эта женщина, что судьбы мира сейчас в её руках? То есть в устах.
А она смотрела на старика-затворника с удивлением. Он не очень понравился Наталье Александровне. Никакой пассионарности она в нём не увидела, а лишь тоску и печаль. И с этим человеком нужно провести вечную жизнь.
Или всё-таки поцеловать?
Или нет?
Или просто рискнуть — в ожидании фотовспышки и визгов тех подонков, что придумали розыгрыш.
Хозяин, не утерпев, придвинулся к ней, обдав запахом пыли и сырости. Наталья Александровна невольно отстранилась, и они оба рухнули с крохотных ступенек домика.
Горизонт посветлел.
Старик закричал страшно, швырнул кепку оземь и рванулся внутрь гранитного шалаша.
Дверь за ним с грохотом захлопнулась, обсыпав Наталью Александровну колкой каменной крошкой.
Занимался рассвет, но в сумраке было видно, как мечутся в лесу друзья Натальи Александровны и, как безумцы, крестят лес фонариками. Световые столбы то втыкались в туманное небо, то стелились по земле.
Она вздохнула и пошла им навстречу.