ДЕНЬ КИНО

27 августа

(пальто)

Кинематограф. Три скамейки.
Сентиментальная горячка.


Осип Мандельштам. «Кинематограф»

…Кино в Рязани,
Тапер с жестокою душой,
И на заштопанном экране
Страданья женщины чужой…


Константин Симонов. «Тринадцать лет. Кино в Рязани...»



Никандров был человек рабочий, и имя ему было — Василий.

Он стоял в подштанниках и смотрел в окно на весенний мокрый город.

Было холодно, сон не шёл, и Никандров мял в пальцах папиросу.

Город он этот не любил: слишком сыро тут было, хотя именно этот город дал ему славу и величие десять лет назад. А потом он умер, и город назвали в его честь.

Он глядел на то, как дождь барабанит по крышам и вспоминал, как много лет назад вот так же глядел сквозь окно на снег, и вдруг в другое окно, на противоположной стороне веранды стукнули два раза, а потом ещё два.

Пришла жена с верным человеком из охраны. Чуть вдалеке стоял незнакомец, и он вдруг сразу понял, кто это. Человек был в чёрном длинном пальто и шапке, и лицо его было странно знакомым.

Они тихо прошли в комнаты, а валенки остались стоять на веранде, как конвой.

Человек в будёновке приехал издалека.

Хозяин давно выучил его биографию, пересказанную ему несколько раз. Человек в пальто был механиком портового буксира. Механиком, а значит — повелителем машин. Но ещё раньше служил в ЧК.

Теперь пришелец умирал — несколько раз на дню он терял сознание, и станет неловко, если это произойдёт сейчас. Машины были совершеннее людей — они, сделанные ещё в старом мире, продолжали работать, а вот человек был машиной несовершенной, и жизнь его останавливалась неожиданно.

Жена и охранник вышли, и хозяин с гостем сидели друг напротив друга.

«Поменьше бы пафоса, — подумал хозяин, превращаясь в своё отражение. — Пафос — это скверно».

— Вы можете мне верить, — устало сказал гость, превращаясь в хозяина. — Я готовился. Вы же знаете, я играл в театре. Самодеятельном, конечно, но я тренировался. Я хорошо сыграю, да и недолго теперь играться. Мне сказали, что вы пробовали работать с машинами, это хорошо. Только курить вам всё же надо выучиться.

— Не беда, товарищ. Выучимся.

Дело было за малым — переодеться. Размеры действительно подошли — хотя никто на это не надеялся. Пальто оказалось неожиданно хорошим, из старого добротного мира — мягким и тёплым.

В дверях жена посмотрела на него печально — её любовь истлела, как истлела и его любовь — не эта, а другая, уже год как лежавшая у Кремлёвской стены. Жена была просто товарищ, но настоящий товарищ и друг. С ней было всё обговорено, и партийное мужество не покинуло её в момент прощания.

И в ту зиму, сделав первый шаг с крыльца в чужих валенках, хозяин остановился и нащупал в кармане коробку папирос. Охранник дал прикурить, и дым наполнил лёгкие.

Это было очень странное ощущение — не такое, как он представлял себе.

Они пошли по заметённой снегом аллее вниз, под уклон, и дальше — к станции, оставляя за спиной всё — прошлое, настоящее, тайну и Революцию.

Фамилия его была простая — Никандров.

Оттого и жизнь была незатейлива.

Никандров вернулся в Новороссийск на несколько дней.

Забрал сундучок с тельняшкой, привязал к нему одеяло и уехал к сыну. В кармане лежали бумаги на пенсию по здоровью.

Россия открывалась ему в грохоте железнодорожных составов, пассажирские поезда потеряли своё великолепие. Жёлтые и синие ещё хранили следы роскоши, но на них, как и на зелёных вагонах третьего класса, были отметины от пуль, а выбитые стёкла были забиты фанерой.

На долгом перегоне в него всмотрелась старуха и плюнула в лицо.

— Царская кровь на тебе! — зашипела она.

Никандров налился холодной водой ужаса.

Её оттащили, объясняя, что человек просто похож, мало ли что бывает, а царь сам виноват.

Огромная страна поглотила механика буксира, члена партии, бывшего чекиста.

Она оживала после войны и смуты, и механик оживал после тяжёлой болезни.

Потом он стоял со всеми на траурном митинге, когда пришла весть о смерти вождя. Он прожил больше, чем обещал тогда, в полумраке подмосковного дома — не год, а два.

Никандров пошёл на его похороны и, двигаясь мимо гроба, всматривался в заострившиеся черты покойного.

Видел он и жену вождя — она скользнула по бесконечной очереди пустым, как ведро, взглядом.

А потом он устроился в мастерские, получив приварок к пенсии.

Денег не хватало всё равно, часть он отдавал сыну, у которого поселился в Москве. Но теперь он возился с машинами — это оказалось не так сложно, как он думал.

Интеллигентный человек сумеет и пилу развести, и наладить токарный станок, — сказал кто-то ему, и теперь он познал справедливость этих слов.

Машины управляли временем. Они ускоряли историю, и помощники мастеров складывали в ящики не детали, а овеществлённый социализм.

Рабочие смотрели с ненавистью на нэпманов, а вот Никандров глядел на них равнодушно — это ненадолго, и, действительно, стружка из-под резца шипела в эмульсии: «ненадолго». И самолёты, что садились на своих поплавках на Москве-реке, гудели моторами: «ненадолго».

Сын не сразу принял его. Он почти не видел его раньше, и был обижен.

Теперь признал, и даже вспоминал детали, которых не знал никто — скорее всего, просто придумывал своё детство.

Раньше они были в ссоре, но помирились — и сын, глядя отцу в глаза, перечислял старые обиды, которых тот не знал.

И Никандров просил прощения за неизвестные обиды, а сын тоже просил прощения — за другие, тоже непонятные.

Теперь у сына была семья, деньги ему были нужнее.

Однажды он увидел толпу и обнаружил, что это люди, нанятые в массовку какой-то фильмы, ждут съёмок. Взяли и его, он побежал в своём старом бушлате и фуражке, изображая стрельбу из незаряженной винтовки.

У него спросили адрес, дали денег под роспись, но режиссёр долго вглядывался в его лицо.

Никандров спросил, как будет называться фильма, и ему ответили: «В тылу у белых».

Режиссёр задержал его, велев несколько раз сфотографироваться. Он спросил, знает ли Никандров, на кого он похож, и тот отвечал, что, конечно, знает.

На следующий год весной ему принесли телеграмму. Никандрову предложили явиться на пробы к юбилейной картине про Революцию.

Почти десять лет он не был в сыром городе на болотах, и вот теперь оказался там в хорошей гостинице и курил, глядя в ночь.

В своей прежней жизни он должен был тут работать на Путиловском заводе — и тревога вдруг обожгла грудь: ну-ка заставят поехать на завод, а он не помнит там ничего. Токарной работой теперь его не испугаешь, а вот на каком станке он тут работал, не знает. Вдруг для смеха поставят к станку — по старой памяти. Он ведь был токарем пушечного и лафетного производства, и тот, настоящий Никандров, даже хвалился этим. Нет, ничего, от этого он как-нибудь отшутится.

Так было уже однажды, когда он для проверки заехал в Пермь.

В заводской столовой к нему подсел человек и забормотал, что помнит его.

— Ты в ЧОНе был? — спросил его Никандров.

— В Мотовилихе был, в Мотовилихе рота была, да мы ж с тобой раньше повязаны. Помнишь, мы с тобой царя убили?

— Какого царя, дурак?

— Младшего царя.

Про это Никандров не знал ничего, и шёл по разговору, как деревенские колдуны по углям.

А в разговоре мелькали диковинные слова «начгар и комчонгуб». Незнакомец бормотал:

— Помнишь, мы с тобой в будке киномеханика сидели? Кинематограф «Луч» помнишь? Там-то всё и решили, это ведь ты Мясникову посоветовал, чтобы младшего царя хлопнуть при попытке к бегству. Я ж там был, справа сидел.

Никандров лихорадочно соображал, кто такой Мясников, а незнакомец продолжал:

— Ты ж англичанина сразу убил, а я вот сплоховал. Патроны в ружье самодельные были. Но мы ж вместе были, вместе! А часы я потом сдал, это всё навет, всё врут. Зачем мне княжеские часы, революции они нужнее. Ты вот пальто сам сносил — и ничего. Ты сейчас в фаворе, может, и мне что полагается. Совсем я поистрепался.

— Вот что, товарищ, — сказал Никандров сурово. — Об этом сейчас громко говорить нельзя. Молчи покамест. Сверху нам приказали, значит — молчок.

Незнакомец раздосадованно закивал и исчез.

Никандров, доедая кашу, понимал, что чужое дело вошло в его жизнь, и теперь с ним надо жить. В сумрачной столовой он представлял, как везёт на фаэтонах великого князя и его любовника. Как раскалывается череп английского секретаря, как обнимает пленник тело англичанина, а потом добивают и его.

Пальто. Точно, он носил это пальто.

Оно и сейчас висело в шкафу, видать, крови на нём было немного.

Наутро Никандров, как всегда, повязал галстук в горошек, надел довольно поношенный кинематографический костюм, и его повезли сниматься.

Оператор Эдуард заставлял его вновь и вновь забираться на броневик — что-то ему не нравилось.

Наконец, они уединились, и оператор с надрывом произнёс:

— Поймите, вы — вождь, вы не можете выглядеть так, будто вы переодетый телеграфист. Да, невозможно представить себя вождём, но сделайте что-нибудь, усилие какое-нибудь, чёрт возьми!

Никандров только кивал.

К нему пришёл репортёр из газеты «Металлист». Он спрашивал, трудно ли играть вождя.

Никандров отвечал, что трудно, а сам думал, что просто невозможно. Газетчику он сказал, что одно утешение, что он рабочий, а не артист. Но за рабочим классом — будущее.

Будет пятилетний план, а рабочий сделает его в четыре года, потому что рабочий с его машиной вертят временем, как хотят — то убыстряют его, а если надо — замедлят.

— Время — вперёд, — сказал рабочий Никандров и выставил вперёд руку.

Газетчик захохотал от того, как похоже это получилось.

Сфотографировать для газеты его не дали, режиссёр готовил сюрприз к премьере.

И снова его мучили на съёмках.

Он потерял осторожность и делал всё так, как тогда — десять лет назад. Но ему отвечали, что всё это не похоже на настоящего вождя.

Тогда он сыграл запой — и вот в это сразу поверили.

Как-то вечером он поехал в гости — актёров, а в особенности, актрис повезли на квартиру к местным писателям. Там был гость из Москвы, знаменитый поэт — бритый и страшный.

Говорили, что он всегда носит с собой маузер.

Бритый поэт впился в лицо Никандрова и посмурнел.

Когда уже выпили по третьей, и рыковка разбавила речи, поэт стал нарочито громко говорить о литературе и кино. Он говорил о том, что кинохроника должна заменить пошлые игровые фильмы.

— Нам Совкино будет показывать поддельного вождя, какого-то Никанорова или Никандрова, обещаю, что в самый торжественный момент, где бы это ни было, я освищу и тухлыми яйцами закидаю этого поддельного Ленина. Это безобразие.

У бритого поэта был с собой, как пистолет в кармане, лысый товарищ.

Казалось, чуть что и лысый придёт на помощь бритому — причём, и словом, и делом.

Этот его товарищ, невысокий, но крепкий, обшарил взглядом комнату и указал поэту глазами на самого Никандрова.

Но тот только отмахнулся, мысль билась в его рту и была важнее чужих обид.

— Средства нужны для хроники, а это всё инсценировка. Он-то и не похож! Не похож! Отвратительно видеть, когда человек принимает похожие на Ленина позы и делает похожие телодвижения — и за всей этой внешностью чувствуется полная пустота, полное отсутствие мысли. Совершенно правильно сказал один товарищ, что Никандров похож не на Ленина, а на все статуи с него.

Все глядели на Никандрова, и он мгновенно принял решение — нужно просто напиться. Ничего не надо отвечать, что может ответить пьяный механик поэту, и он, не выпуская рюмки, неловко уронив что-то, выполз из-за стола.

В другой комнате тоже галдели, там неловкий поэт, читал стихи, про другого поэта, ссыльного, доведённого царизмом до смерти, и вот ему чудится что-то перед смертью — Россия или Доротея, непонятно.

Никандров прислушивался, раскачиваясь, уже почти не играя пьяного, а становясь им с двух рюмок. Он давно понял, что лучше всего пьяного человека играет трезвый.

— Лета, Доротея… Кюхельбеккерно и тошно. На ссылку не похоже, — сказал над ухом кто-то.

— А вы были в ссылке? — переспросил Никандров пустоту.

— А вы? — ответила пустота.

— Я — был. Давно. Не так там и страшно.

— Врёте. Не были вы нигде, — сказала пустота голосом лысого московского гостя и захлопнулась.

На следующий день Никандров решил ещё раз поговорить с оператором и отправился к нему.

Номер был заперт, но голос оператора был слышен рядом — он говорил по телефону с Москвой из кабинета дежурной.

Никандров отчётливо слышал каждое слово:

— Сделали с ним крупные планы: речь с трибуны … Что? Да и пересъемку со знаменем на броневике полностью. Сделали всё, что было возможно с ним, ибо в последнее время он жутко запил и вид его кошмарен, последнюю съемку на броневике еле-еле дотянули.

Скажу больше, Сергей Николаевич, он бродит ежедневно к прокурору с требованием, чтобы ему уплатили денежки с момента фотопробной съемки, то есть с декабря прошлого года. Свой костюм ни под каким видом не сдаёт — говорит, что он — вождь, и костюм принадлежит ему. Устроил истерику. Говорит, что из-за нашего халатному к нему отношения Россия потеряет своего вождя — в его лице, и что ему придется тоже уйти в Мавзолей. Для того чтобы этого не случилось, он просит вызвать к нему сына из Москвы телеграммой следующего содержания: «Твой отец погиб, выезжай».

«Что за чёрт, — пронеслось в голове у Никандрова. — Не ходил я ни к какому прокурору. Зачем он выдумывает? Денег я действительно просил, и просил выслать их сыну. При чём тут Мавзолей? Глупости какие».

Он растерянно отошёл от двери и стал спускаться по лестнице.

Девушка, поднимавшаяся снизу, увидев его расстроенное лицо, поддержала его за локоть. Никандров опёрся на неё, и в этот момент сверху выкатился хозяин киноаппарата и обмахнул их ненавидящим взглядом, как веником.

Фильм был сдан и принят на ура.

Правда, из него вырезали километр плёнки — ходили слухи, что некоторые сцены не понравились новому вождю. Новый вождь сказал, что либерализм старого сейчас не ко времени.

Никандрову об этом не докладывали, он читал только газеты.

Бритый поэт топал и ругался в «Известиях», но Никандров на него не обижался.

Никандров больше не вернулся в мастерские, он снялся в кино ещё раз, а потом просто сидел в мастерских.

Самолёты летали всё лучше — они ревели моторами на реке, а те, что не умели плавать, взлетали чуть дальше, на Ходынке.

Сидеть у окна московской комнаты Никандров не любил. Окно выходило в крохотный дворик, и его угнетало главное в этом пейзаже — неизменность.

Тут время остановилось в своём несовершенстве — в кривизне забора, облупленности стен и ржавом листе на крыше.

А вот в Филях, где мастерские давно превратились в авиационный завод, время летело вперёд, к идеальному будущему.

Действие рычага не зависело от трезвости рабочего. Взрывная сила бензина в цилиндрах машины была сильнее, чем бессознательное чувство масс.

Машины исправляли историю.

Чужие-свои дети, впрочем, радовали его.

Сын встал на ноги, внуки росли, как тыквы на грядке.

Он их видел как-то зимой, зайдя в гости, от них шёл пар.

Пальто, почти не ношенное, висело в шкафу.

Его не забыли, и он сыграл себя несколько раз — в Малом театре.

Там, в ложе сидела жена-вдова, и она, кажется, обмерла, глядя на сцену, но ей кто-то, сидевший рядом, всё разъяснил.

Но и роль у него была без слов, хотя появление на сцене было встречено овацией.

Потом Никандров уехал в Ростов.

Работать стало совсем тяжело — машины изменились, а у Никандрова болели суставы, и поутру он с трудом мог разогнуть спину.

Кажется, он поторопился, пообещав когда-то, что нынешнее поколение будет жить при коммунизме.

Прошло несколько тягучих, как карамель, лет, и вот началась война. Немцы подошли к городу, и Ленина вывезли в эвакуацию.

Понятное дело, при немцах ему было бы несдобровать.

В эвакуации на Алтае время остановилось.

Пальто, которому не было сносу, было обменяно на муку и сахар.

Ему платили пенсию, но он всё равно пристроился к мастерской в два станка.

Он решил заняться записками, но благоразумие возобладало, и Никандров сунул их в печку.

Когда в сорок третьем они вернулись в освобождённый Ростов, отставной механик умирал от цирроза печени.

Город был разрушен почти до основания, но ему выделили комнату.

Никандров уже не вставал, и всё мешалось в его голове. Он вспомнил давнюю зиму и гостя в чёрном пальто.

«Наверное, он думал, что я пойду по России продолжать Революцию, — подумал Никандров. — Так часто думают о добром царе. Он пойдёт по Руси в лаптях и исправит всё, что неправильно сделали министры. Это всё либеральная сказка, точно так. Только машины тут что-то исправят».

— Сейчас не любят говорить «Россия», — сказал он в пустоту.

Но надо что-то сказать напоследок, важное слово. Наверное — «Революция».

Революцию он любил.

Всё в ней оказалось несовершенно, будто в машину попал песок.

Всё канет в Лету.

Рассказать некому.

Россия, Лета, Инесса.

Всё кончилось.

 


    посещений 155