ЖИЛЕТКА

…Но панталоны, фрак, жилет.


Александр Пушкин

В апреле 1940 года газета «Правда» напечатала воспоминания Марии Андреевой, жены Горького. Тогда исполнялось десять лет со дня самоубийства Маяковского, а Советская власть широко отмечала не только дни рождения, но и годовщины смерти писателей — помпезное столетие смерти Пушкина тому порукой. И вот Мария Фёдоровна вспоминала о поэте, правда, будучи не очень точна в датах1. К ней на дачу приходит какой-то «длинный, очень длинный человек» и хочет видеть Горького. А тот по утрам писал что-то до обеда, и его не тревожили, поэтому Андреева выходит к гостю сама. «…Он широко и весело улыбнулся, и мне бросилось в глаза — молодой, а зубов у него нет. Так мы с ним немного поговорили. Я спросила его:

— Вы что, приехали с Алексеем Максимовичем познакомиться или у вас действительно дело есть?

— Нет, я бы хотел только познакомиться.

— Вот, — говорю, — влюбитесь вы друг в друга.

— Почему, — говорит, — влюбимся?

— А это уж всегда так: есть люди, которые в него влюбляются, но в которых он не влюбляется, и есть люди, которые в него влюбляются и в которых он влюбляется.

— А я, — говорит, — боюсь.

— Это, — говорю, — хорошо, что вы боитесь! Больше, однако, кажется, что вы вообще ничего не боитесь.

— Это верно.

Говорить больше нам как будто не о чем.

— Давайте, — предлагаю, — пойдем в лес грибы собирать.

— Да я никогда в лесу не был.

— Извините, но этому я поверить не могу. Вам двадцать-то лет есть?

— Ох, — говорит, — мне гораздо больше.

Так он и не сказал, сколько ему лет.

— Ну, пойдёмте!

— Я грибов не знаю, никогда их не собирал.

— Ну что же, разберёмся. Увидите гриб, вы — ко мне. Покажете, а я скажу, что это, поганка, или сыроежка, или ещё какой гриб.

Пошли мы. Час или полтора ходили по лесу. И вдруг с него слезла вся эта шелуха. Он стал рассказывать, как был он маленький, как жил на Кавказе. Рассказывал, что мать его вроде как бы прачка, потом я узнала, что мать у него была учительница. Не знаю, зачем он это сказал: не то посмеяться ему надо мной хотелось, не то еще что. Трудно бывает таких людей сразу понять.

Потом он стал мне рассказывать про свои стихи, читать их вслух, и совсем не такие, какие я читала. <…> Потом он всё приносил большие червивые, скверные грибы и очень обижался, что я нахожу маленькие белые, а он все шлюпики, — видно было, что в грибах он действительно ничего не понимает. Страшно радовался, что находил много брусники.

Когда мы вернулись домой, пришли все наши — стол у нас всегда был большой и многолюдный. Слышим: лестница скрипит, спускается Алексей Максимович. Очень было занятно смотреть, как волновался Маяковский. У него челюсти ходили, он им места как-то не находил, и руку в карман то положит, то вынет, то положит, то вынет.

Алексей Максимович вошёл, посмотрел на него:

— А, здравствуйте! Вы кто — вы Владимир Маяковский?

— Да.

— Ну, отлично, чудесно, чудесно! Давайте обедать! Вы уже познакомились?

За обедом говорил больше Алексей Максимович, а Маяковский больше слушал, и по тому, как он смотрел на Алексея Максимовича, и по тому, как Алексей Максимович на него посматривал, я твердо знала, что моё предположение о том, что они друг в друга влюбятся, правильно, — весьма ближайшее будущее показало, что это так и было. Алексей Максимович сильно увлекся талантливым и темпераментным Владимиром Владимировичем, а Владимир Владимирович, несомненно, чувствовал то, что большинство настоящих талантливых людей по отношению к Алексею Максимовичу, — огромное уважение и благодарность. Такова была первая встреча Алексея Максимовича с Маяковским»2, — вспоминала Мария Андреева.

Мустамяки теперь превратился в посёлок Горьковское — так он называется с 1948 года. И вот там-то Маяковский читал только что написанное «Облако в штанах». И тут начинается самое интересное.

В автобиографическом тексте «Я сам» он так описывал произошедшее: «Поехал в Мустамяки. М. Горький. Читал ему части “Облака”. Расчувствовавшийся Горький обплакал мне весь жилет. Расстроил стихами. Я чуть загордился. Скоро выяснилось, что Горький рыдает на каждом поэтическом жилете. Всё же жилет храню. Могу кому-нибудь уступить для провинциального музея»3.

В мае 1930 года, через пятнадцать лет, и уже после смерти своего дачного собеседника, Горький (в письме Илье Груздеву) вспоминал эту встречу следующим образом: «…Там он читал “Облако в штанах”… — отрывки — и много различных лирических стихов. Стихи очень понравились мне, и читал он их отлично, даже разрыдался, как женщина, чем весьма испугал и взволновал меня. Жаловался на то, что человек “делится горизонтально по диафрагме”. Когда я сказал ему, что — на мой взгляд — у него большое, хотя, наверное, очень тяжёлое будущее, и что его талант потребует огромной работы, он угрюмо ответил: “Я хочу будущего сегодня», и еще: «Без радости — не надо мне будущего, а радости я не чувствую!” Весьма хвалил Е. Гуро за “Небесных верблюжат”, а В. Хлебникова — порицал, даже назвал “идиотом” но вечером, после ужина, читал его стихи, в которых смерть называлась “загадочной сводней”, едва не разрыдался, а в конце концов сказал: может быть, Хлебников гений. Вёл он себя очень нервозно, очевидно, был глубоко расстроен <…> Он говорил как-то в два голоса, то — как чистейший лирик, то — резко сатирически. Чувствовалось, что он не знает себя и чего-то боится. <…> Но — было ясно: человек своеобразно чувствующий, очень талантливый и — несчастный»4.

Ещё через шесть лет, в 1936 году, Ходасевич в 1936 году пишет в «Некрополе» о Горьком: «Этому “великому реалисту” поистине нравилось только все то, что украшает действительность, от неё уводит, или с ней не считается, или просто к ней прибавляет то, чего в ней нет. Я видел немало писателей, которые гордились тем, что Горький плакал, слушая их произведения.

Гордиться особенно нечем, потому что я, кажется, не помню, над чем он не плакал, — разумеется, кроме совершенной какой-нибудь чепухи. Нередко случалось, что, разобравшись в оплаканном, он сам же его бранил, но первая реакция почти всегда была — слезы. Его потрясало и умиляло не качество читаемого, а самая наличность творчества, тот факт, что вот — написано, создано, вымышлено.

Маяковский, однажды печатно заявивший, что готов дёшево продать жилет, проплаканный Максимом Горьким, поступил низко, потому что позволил себе насмеяться над лучшим, чистейшим движением его души. Он не стыдился плакать и над своими собственными писаниями: вторая половина каждого рассказа, который он мне читал, непременно тонула в рыданиях, всхлипываниях и протиранием затуманившихся очков»5.

Понятно, что мы живём в Мультиверсе или Мультивселенной, где события, может, и похожи на своих двойников, но постоянно множатся и дробятся. Это мысль не новая, а так же хорошо подтверждающаяся тем, что одно и то же происшествие совершенно по-разному описывается его участниками. Особенно это хорошо видно, если читать мемуары людей, занимающихся сочинительством на профессиональной основе. Но эта мысль не такая интересная, как вообще отношение к мужскому плачу.

Сама суть литературы не в том, чтобы отображать действительность, а в том, чтобы вызывать эмоции, и чем они ярче, тем с большим уважением мы относимся к книге.

И тут наблюдается очень интересная картина: писателю то разрешено плакать, то это порицается. Потом дозволяется скупая мужская слеза на похоронах, когда писатель, покрытый пороховой гарью, с забинтованной головой, провожает убитого врагами друга в последний путь. Маяковский строил карьеру на отрицании старого, стеснительного и плачущего мира. Потом, в поэме «Владимир Ильич Ленин» он произносит знаменитую фразу о том, что если в музее выставить плачущего большевика, то ротозеи бы торчали у него целый день. Но, как умер вождь — всем можно. ХХ век был таков, что эмоции черствели, но люди, как ни крути, продолжали плакать — и не только над вождями, но и над книгами тоже.

Сейчас дело другое. Плакать прямо-таки нужно. Даже в светских интервью писателей спрашивают, как часто они плачут. И если — да, то всё нормально. Перед нами такой же, как мы, человек. Только хуже.

 


    посещений 318