ХИЩНАЯ ГЕОГРАФИЯ ВЕКА

Чтоб землю в Гренаде крестьянам отдать.


Михаил Светлов


С момента публикации повести Аркадия и Бориса Стругацких «Трудно быть богом» (1964) в обиходе появилось слово «прогрессор». Её авторы Стругацкие придумали Институт экспериментальной истории, который ускоряет эволюцию общества на других планетах. Этим занимаются коммунистические прогрессоры, и один из них говорит с как бы средневековым книжником. Книжник (его зовут Будах) просит неведомого бога, чтобы тот дал людям вволю мяса и хлеба. Землянин отвечает, что сильные отберут у слабых то, что им дано, и ничего не изменится. Книжник просит вразумить жестоких правителей, на это ему говорят, что из слабых получатся новые жестокие правители и их придётся снова карать. Изобилие тоже не поможет, потому что люди «забудут труд, потеряют вкус к жизни и обратятся в моих домашних животных, которых я вынужден буду впредь кормить и одевать вечно»1. Тогда книжник просит переделать людей, и оказывается, что такая идея у прогрессоров была: они хотели поставить гипноизлучатели на спутниках. Но тогда человечество лишится истории, и это — всё равно что стереть человечество с лица земли и создать на его месте новое. Тогда «Будах тихо проговорил:

— Тогда, господи, сотри нас с лица земли и создай заново более совершенными… или ещё лучше, оставь нас и дай нам идти своей дорогой.

— Сердце моё полно жалости, — медленно сказал Румата. — Я не могу этого сделать»2. (Жалость тут прямое следствие романтического восприятия мира.) В этот момент глава заканчивается, меж тем всякого книжника тянет спросить, отчего нельзя оставить чужой дом, чужую жизнь, чужую цивилизацию в покое. То есть сам вопрос ускорения развития не ставится, модернизация кажется героям обязательной.

В одной из поздних книг Стругацких состарившийся прогрессор говорит: «Признаюсь совершенно откровенно: я не люблю Прогрессоров, хотя сам был, по-видимому, одним из первых Прогрессоров ещё в те времена, когда это понятие употреблялось только в теоретических выкладках. Впрочем, надо сказать, что в своём отношении к Прогрессорам я не оригинален. Это не удивительно: подавляющее большинство землян органически не способно понять, что бывают ситуации, когда компромисс исключён. Либо они меня, либо я их, и некогда разбираться, кто в своём праве. Для нормального землянина это звучит дико, и я его понимаю, я ведь сам был таким»3.

Общество платит за это превращение романтики в воспитательную жестокость соответственно: «Никто не любит Прогрессоров, — пробормотал Горбовский. — Даже сами Прогрессоры»4.

В рамках этой концепции всегда существует два мира – «правильный» и «недостаточно правильный» и обсуждается вопрос не оправданности гуманитарной интервенции, а её методов.

Надо сделать отступление, чтобы пояснить типологию фантастического сюжета с двумя такими локациями. Мотор такого сюжета, то самое допущение невероятного, чаще связан с путешествиями во времени, а не с изменением географической координаты. Альтернативная история обсуждается постоянно, иногда становится реальностью, но альтернативная география – вещь тоже не новая, и «Остров Крым» Аксёнова, роман о полуострове, превращённом в остров и оттого прожившем совершенно другую жизнь, был написан ещё в 1979 году. Потом появилось множество текстов, где физическая карта мира выглядела иначе, что привело к естественным политическим новостям (это простые конструкции), или книги о совмещённых в одном пространстве городах, как у Мьевиля в The City & the City (2009) (это конструкции более интересные).

В совсем давние времена рассказ о необычайном происходил следующим образом: нам показывали путешественника, что приходил в гостиницу и рассказывал хозяину-бармену истории о том, что видел.

Сперва странники оставляли чужой мир как есть (прогресс не импортировался и не экспортировался), но со временем стали преобладать сюжеты, в которых пространство утопии или дистопии разрушалось. Это как-то объясняло читателю, отчего мир вокруг него не изменился. Герои эвакуировались из зоны поражения в последний момент, прихватив (или не прихватив) с собой местную красотку – всё, что осталось от причудливого общества. И только потом появилась идея гуманитарного преобразования чужого мира, живущего недостаточно правильно.

Это желание было совершенно естественным для советской фантастики, и вот почему. Всякая состоявшаяся империя похожа на паровой котёл с крепкими стенками, в котором кипят романтические идеи. Когда они перестают кипеть, котёл остывает и разваливается, а за ним и сама империя. Но время от времени в таком котле нужно стравливать давление и выпускать романтику – лучше вовне.

Молодые люди (и авторы) интуитивно понимают, что романтика дома кончилась, и нужно её найти в другом географическом пространстве. В мирной литературе реалистического толка герои второй половины прошлого века считали, что настоящая романтика находится севернее и восточнее их собственной координаты. В знаменитом «Звёздном билете» (1961) Василия Аксёнова героям-подросткам люди постарше говорят: «Трепачи вы, голые трепачи! Поехали бы в Сибирь, посмотрели бы, что там молодёжь делает!», а те им отвечают: «В Сибирь все едут»5. И правда, зачем ехать куда все? Это убивает дух романтики.

Поэтому в типовой фантастике прошлого века герои отправлялись в космос — пространство, в котором социальные отношения на далёких планетах можно было строить, вернее, выдумать, наново – в идеальном виде.

В повести братьев Стругацких «Стажёры» (1964) происходит очень важный для русской литературы диалог, пожалуй, второй по важности после диалога Ивана с чёртом в романе «Братья Карамазовы». А для тех, кому скучно было читать Достоевского, по значимости, возможно, и первый.

В самом начале повествования молодой космический рабочий в баре космодрома (это, конечно, не гостиница из «Утопии», но всё же) вместе с бывалым русским космолётчиком ведут разговор с барменом. Они подначивают бармена с прекрасной литературной фамилией Джойс и капиталистическими ценностями в душе и спрашивают, что он будет делать, когда разбогатеет. Бармен интересуется в ответ, чем будет заниматься этот мальчик в старости. Тот отвечает, что постарается умереть раньше, чем состарится, добавляя: «И вообще я считаю, что самое важное в жизни для человека — это красиво умереть!»6.

Его старший товарищ недовольно замечает, что так ему всю идеологическую работу развалят, и придумывает демагогический контраргумент: «Между прочим, Джойс, очень интересная деталь. Хотя мой союзник по молодости лет не сказал ничего умного, но, заметьте, он предпочитает лучше умереть, чем жить вашей старостью. Ему просто никогда в голову не приходило, что он будет делать, когда состарится. А вы, Джойс, об этом думаете всю жизнь. И всю жизнь готовитесь к старости. Так-то, старина Джойс»7.

Точно так же в повести «Возвращение» (1961), написанной Стругацкими на несколько лет раньше, есть показательный диалог между молодёжью и понимающей толк в жизни женщиной:

«Юноша сказал металлическим голосом:

— Куда ступила наша нога, оттуда мы не уйдём.

— Что мы, зря умирали там? — крикнула беленькая девочка.

— Зря, — сказала Елена Владимировна. — Надо жить, а не умирать»8.

Но романтика, увы, всегда предпочитает смерть. В условиях, когда убежать в космос затруднительно, она сочиняет себе место на Земле. Оттого ещё в одной повести Стругацких — «Хищные вещи века» (1965) герой попадает в курортный город-государство, где уже был однажды: в составе интернациональных сил гуманитарного вторжения. Помимо прочего, там есть показательная батальная сцена: «Бронетранспортёр завертелся на одной гусенице, прыгая на кучах битого кирпича, и наружу сейчас же выскочили двое фашистов в распахнутых камуфляжных рубашках, швырнули в нас по гранате и помчались в тень. Они действовали умело и проворно, и было ясно, что это не сопляки из Королевской гимназии и не уголовники из Золотой бригады, а настоящие матёрые офицеры-танкисты. Роберт в упор срезал их пулемётной очередью. Бронетранспортёр был набит ящиками с консервированным пивом. Мы вдруг сразу вспомнили, что уже два дня непрерывно хотим пить. Айова Смит забрался в кузов и стал передавать нам банки. Пек вскрывал банки ножом. Роберт, прислонив пулемёт к борту, пробивал банки ударом об острый выступ на броне9. А Учитель, поправляя пенсне, путался в ремнях „гремучки“ и бормотал: „Погодите, Смит, минуточку, вы же видите, у меня заняты руки...“»10.

Куда менее известен старый текст тех же авторов: «Он подумал, что надо бы навестить Мишку и рассказать ему про его однофамильца из Баварии, Вольфганга Шмидта. Как тот все жаловался, что в Гвадалахаре нет пива, а потом под Торихой ему удалось подбить штабную машину, и в машине оказался целый ящик с пивом. Ящик был оцинкован, на нём, уткнувшись головой, лежал толстый майор с перебитым позвоночником. В ящик натекло крови, но Шмидт, отпихнув труп, стал доставать бутылку за бутылкой и передавать бойцам. Он таскал бутылки по три-четыре каждой рукой, из машины торчал его зад в брезентовых штанах, на каждой ягодице было по дыре, и из дыр торчали клочья серого от грязи белья. Бойцы подхватывали бутылки и тут же пили, отбивая горлышки, и мне тоже досталась бутылка. Стекло было в крови, пиво оказалось тёплым, но оно было вкуснее, чем вода из Эбро — жёлтая, холодная, провонявшая мертвечиной»11.

Так фантастический город XXI века прорастает из Испании 1937 года. Вторая цитата взята из рассказа «Год тридцать седьмой», единственного нефантастического текста братьев Стругацких. Обе эти цитаты важны тем, что авторы всегда проговариваются в тексте о генезисе своих идей, даже если в публичном пространстве говорят о другом. Упомянутый рассказ написан в 1960 году, переработан в 1966-м, и напечатан в 2001-м. Борис Стругацкий говорил: «Публиковать этот рассказ мы никогда по-настоящему не собирались – просто потому, что считали саму эту тему не своей. Что мы, в конце концов, могли сказать о Тридцать Седьмом такого, чего не сказали ещё А. Солженицын, В. Шаламов, Ю. Домбровский? Я бы и сейчас не стал этот рассказ публиковать, но раз уж сказано “возможно более полное”, то пусть так оно и будет»12.

Сюжет рассказа следующий: на дворе декабрь 1937 года, герой, молодой журналист, приезжает из воюющей ещё Испании в Ленинград. Героя называют писателем, но писатель он довольно странный, участвующий в боях (тут следует несколько романтических картин, где тиха испанская ночь, лежат тела убитых, а в руках карабин с ещё горячим стволом). Прогрессоры 37-го года пьют из фляжек, содранных с убитых мятежников, а теперь советский Хемингуэй выпивает с друзьями дома и ему рассказывают об арестах. Собутыльники его хотят на войну, но нервничают от звонков в дверь. «Я ещё надеюсь вернуться, — сказал Григорий. — Я хочу быть там до конца. К чертовой матери, Сашка, ты это пойми… Я там как за родную землю дрался, как за Ленинград… После гражданской — это первый настоящий бой за Советскую власть…»13.

Испанского гостя арестовывают, и после допроса он прыгает в проём лестницы, успев подумать о светлом будущем. Рассказ этот напрасно называют нефантастическим: представления об испанской войне в СССР тогда были вполне смутные, о том, как туда мог попасть советский человек и что там делать, – тоже14.

Генезис советского прогрессорства очень интересен, и как раз связан с испанской темой. Описание ощущений от остывающего оружия в руках, адреналиновая радость, возможность потом рассказать о миновавшей опасности друзьям — всё это подкупает читателя, соскучившегося по романтике, и мало отличается от того, с каким чувством герои «Возвращения» говорят об освоении Венеры. Переживание становится важнее утилитарной пользы.

Не сказать, что эти слова и сюжеты рождались у невоевавшего поколения. В 1957 году был экранизирован роман Виктора Кина15 «По ту сторону». Написан он был куда раньше – в 1928-м. Книга эта начинается с того, что два молодых человека, Матвеев и Безайс, зимой 1921 года едут из РСФСР в Дальневосточную республику. То есть из пространства, где Советская власть установилась, в особое пространство буферного государства ДВР. Речь Безайса очень важна: «…Слушай, старик, — сказал он мечтательно и немного застенчиво, — это бывает, может быть, раз в жизни. Всё ломается пополам. Ну вот, я сидел и тихонько работал. Сначала ходил отбирать у бежавшей с белыми бандами буржуазии диваны, семейные альбомы и велосипеды, потом поехал отбирать у подлой шляхты город Варшаву. Но этим занимались все. А теперь… Я всё ещё не совсем освоился с новым положением. Странно. Точно дело происходит в каком-то романе, и мне страшно хочется заглянуть в оглавление. У тебя ничего не шевелится тут, внутри?»16. Роман этот вышел на следующий год после того, как было написано стихотворение Багрицкого «Разговор с комсомольцем Николаем Дементьевым», строчки которого стали популярной фразой: «романтика уволена за выслугою лет». «…Я знаю многих, — говорил Безайс, — которые будут завидовать нам от всего сердца. Сейчас у нас что-то вроде каникул. Там, в России, фронты кончились, и люди взялись за другие дела. Я видел своими глазами, как на вокзалах ставили плевательницы и брали штраф, если ты бросаешь окурок на пол. Это весёлое, бестолковое время, когда утром работали, а вечером шли к мосту на перестрелку с бандитами, там кончилось. А мы взяли и опять уехали в девятнадцатый год. Опять — фронт, белые и всё это»17.

Книга Виктора Кина кончается тем, что одного из героев, Матвеева, убивают, когда он разносит листовки, причём он передвигается на костылях, потеряв ногу. Он умирает в одиночестве, и комиссары в пыльных шлемах не склоняются над ним.

Романтика – вещь опасная.

Финал повести «Хищные вещи века» вполне показателен. Общество вялой сытости, противоположно романтике и должно быть уничтожено, но как — пока непонятно. Ставка делается на детей, ещё не поддавшихся заразе потребления. Их, разумеется, изымут из порочной среды и отправят в интернат. И вот герой представляет (эта тема введена курсивом), как подростки сообщают будущему преподавателю-куратору: «Мы уже всё решили, Иван. Мы поедем в Гоби, на Магистраль»18. Романтика в Аньюдинском интернате, хоть и тяготеющем к чему-то античному, всё та же – ударные стройки в пустыне или среди венерианских болот. Или жизнь прогрессоров в чужой земле, где всегда что-то не так и по ком-то звонит колокол.

Прогрессоры чаще всего симпатичны, как симпатична сама романтика. Правда, потом они, как милый Пайл из романа Грэма Грина «Тихий американец» (1955), находят третью силу: «…мелкого, дрянного бандита с двумя тысячами солдат и парочкой ручных тигров»19. И Грин, если вдуматься, предсказал, что произойдёт во Вьетнаме спустя десять лет после описываемых событий. Когда кончается весёлое, бестолковое время утренней работы и вечерней перестрелки, то можно найти его в новой локации.

А пока все рвутся на Венеру, и только одна женщина печально говорит: план неверен, надо поставить автоматические заводы и уйти. Её никто не слушает, потому что это неромантично.

Романтика улучшения другой планеты всегда побеждает — по крайней мере, в глазах читателя. В советской фантастике она проросла, как ни странно, из идеи перманентной революции – идеи, которую связывают с именем Льва Троцкого. (На самом деле схожие мысли были ещё у основоположников марксизма20.). Троцкий был изгнан и осуждён, но испанская тема, как яркий романтический символ жила своей жизнью: от знаменитого стихотворения Светлова и влюблённости советской интеллигенции в Хемингуэя до фантастических книг с их прогрессорами, несущими добро аборигенам.

 


    посещений 13