СЛОВО ОБ АЛЕКСАНДРЕ ГАЛИЧЕ
(пижон или баллада о точности)
Александр Аркадьевич Галич (1918 — 1977)
Ещё в 1964 году «Краткая литературная энциклопедия» могла сообщить: «Галич Александр Аркадьевич (р. 19. X. 1918, Екатеринослав) — рус. сов. драматург.
Стсанислав Рассадин. «Книга прощаний»
Александр Аркадьевич Гинзбург, взявший из частиц имени, фамилии и отчества себе псевдоним Галич, родился 19 октября 1918 года. У одних современников вызывал искреннюю любовь, а у других не менее искреннее раздражение. Так чисто одетый человек вызывает раздражение у людей, одетых не очень дорого и не очень чисто. А про Галича кто-то сказал, что если его поведут на эшафот, то он обязательно будет в выглаженных брюках и начищенных ботинках. Пижон, одним словом.
Однако это история про трагического пижона и большого поэта. Люди, знавшие его, говорят, что он был очень красив, — сперва яркой красотой молодости, а потом уже тяжелеющей красотой зрелого мужчины. Пользовался успехом у женщин, естественно. Всё это может быть причиной для раздражения у других людей, да.
Юношей он играл в театре, вернее, в молодёжной студии. Когда началась война, ему выписали белый билет. Это у некоторых людей вызывает ещё большее раздражение — как же так, отчего он не тащил пушку по пояс в грязи? Как комиссовали? Почему не сгорел в танке? Александр Гинзбург снова попадает в театр, сочиняет стихи, играет на сцене. После войны начинает писать пьесы и сценарии фильмов. За один из шести фильмов, поставленных по этим сценариям («Государственный преступник»), Галич получил в 1964 году почётную грамоту КГБ СССР, что осталась единственной его наградой.
Это довольно нелепое сочетание, но и с ним нужно примириться.
Дальше начинается типичный для части интеллигенции отсчёт событий (но очень стремительный): в 1968 году Галич выступает на фестивале авторской песни в Академгородке Новосибирска, и начинается открытая конфронтация с властью. Через год в «Посеве» выходит книга стихов, за что его исключают из разных творческих организаций. В 1974 он уезжает, живёт в Мюнхене, работает на радио «Свобода», потом переезжает в Париж и гибнет от удара током 15 декабря 1977 года.
Через десять лет его посмертно восстанавливали в творческих союзах, которые ещё через десять лет исчезли сами. В 1993 Галичу, так же посмертно, вернули российское гражданство, которого он не имел, обладая только советским. Причём время переменилось настолько, что смешалось всё: былые ненавистники говорят о нём уважительно. Станислав Куняев ругает поляков за антисемитизм, не милуя даже Корчака, и при этом говорит: «Наш писатель Александр Галич»1. Но в политической полемике крестьянская смётка важнее долгой памяти — если обнаружилась какая полезная деталь, гайка, скрепа или там гвоздь на дороге, нужно её пустить в дело. Это исконно русская черта, неотъемлемая часть национального самосознания.
Да, впрочем, и другие народы этого не чужды.
Сейчас Галич кажется частью истории. Но это вряд ли так, не говоря уж о том, что он привнёс в русский язык довольно много важных оборотов (сейчас бы сказали «мемов», а раньше замечали: «О стихах я не говорю, половина — должны войти в пословицу»2).
Про пишущие машинки, на которых размножались неподцензурные тексты:
«Эрика» берёт четыре копии, |
Про аморальность разбора морального поведения на партийных собраниях:
А из зала мне кричат: |
Про оживление советского человека:
И сел товарищ Мальцев, |
Про универсальность докладчика:
Израильская, — говорю, — военщина |
История эта, кстати, тоже кончается формульной фразой начальства:
«Хорошо, брат, ты им дал, по-рабочему! |
Ну и, наконец, чудовищно затасканная в огне и дыму кухонных споров, а потом и социальных сетей:
Смеешь выйти на площадь, |
Но тут нужно сказать важную вещь. И если её не сказать, то окажется, что мёртвым поэтам нужно снисхождение. А Галич был настоящим поэтом, потому что когда он писал:
Скомандовали: «Пли!» |
— это была настоящая поэзия. Снисхождения не надо.
Так вот, Александр Галич — поэт неточного образа. При том, что сам он всегда говорил о точности.
Академик Сахаров вспоминал, как он «стал говорить о “Моцарте” Окуджавы — я очень люблю эту песню. Но Галич вдруг сказал:
— Конечно, это замечательная песня, но вы знаете, я считаю необходимой абсолютную точность в деталях, в жесте. Нельзя прижимать ладони ко лбу, играя на скрипке»10.
Трагический рассказ о взорванной на станции статуе Сталина предваряет «Ты слыхал про Магадан? Не слыхал? Так выслушай». Но в Магадане никогда не было железной дороги, а единственная узкоколейка не работала в 1961 году, да и на ней не было ни одной станции.
Есть его знаменитая песня «Мы похоронены где-то под Нарвой», где непонятно, за что «в сорок третьем погибла пехота»… Дело в том, что бои под Нарвой шли с февраля по июль 1944 года и безвозвратные потери были около ста тысяч человек. Ну, а рифмовать «в сорок четвёртом пехота» — нельзя. В сорок третьем под Нарвой хоронили только немецкую пехоту (ну или испанцев из «Голубой дивизии»), и встать в крестах они вполне могли, но это вряд ли тот эффект, на который рассчитывал автор. Если имеется в виду совместная охота Хрущёва и Кастро, так она была в Завидово, а не под Нарвой.
В общем, происходит то, про что советские классики писали: «История о Гавриле была заключена в семьдесят две строки. В конце стихотворения письмоносец Гаврила, сражённый пулей фашиста, всё же доставляет письмо по адресу.
— Где же происходило дело? — спросили Ляписа.
Вопрос был законный. В СССР нет фашистов, а за границей нет Гаврил, членов союза работников связи»11. Но нет, можно всё списать на обобщённые образы, да это уже и сделано12, но в некоторых случаях количество переходит в качество. Мандельштам в «Возвращении на Итаку» погибает сразу после ареста в 1934 году. Вышедшие на площадь декабристы не могут стоять «как четыре строки», если они стоят «по квадрату», тем более «от Сената к Синоду» — здание Синода было заложено в 1830 году.
Есть у Галича знаменитая пафосная песня «Памяти Бориса Пастернака». По её поводу в дневнике 1967 года у Александра Гладкова есть место: «13 апр. (...) Л. Я. показывала, пока мы были у неё, возмутительное по пошлости стихотворение Галича о смерти Пастернака. Морду бы бить за такие вещи»13. Владимир Губайловский замечал: «Лидия Чуковская обижалась на “киевских письменников”. Это кто вообще? И на “лабухов”. Она писала “Сменяя друга за семейным роялем играли Рихтер, Нейгауз, Юдина”. Это вот “лабухи”, которые “Шопена терзали”? Галич описывает какие-то официозные похороны, как будто власть очнулась и решила “бунт возглавить”. А ведь ничего этого не было. Были люди, которые пришли проститься, их было много, они были искренни. Дом утонул в цветах. Ахматова едва ли не завидовала похоронам Б.Л. И понятно, что люди, которые были на похоронах Пастернака, на Галича обиделись». Другое дело, если бы Галич сочинял это стихотворение по горячим следам, находясь в ссылке или в эмиграции. Но он написал песню много лет спустя.
Конечно, что точно считал поводом для мордобоя Гладков, мы можем выяснить только при помощи спиритического сеанса. Но наиболее вероятная конструкция всё же проста: человек сочинил пафосное (избыточно пафосное) стихотворение, в котором реальность для дополнительного пафоса смещена — превратив Рихтера и Юдину в лабухов, заместив народное прощание казённым, и в качестве общественной совести то угрожает негодяем, то кается от лица всего мира. Галич подминает под свою задачу реальность, то есть он создаёт образ внутри системы ценностей советского интеллигента, и как там было на самом деле — неважно.
Я очень сложно отношусь к этим песням, в них есть какая-то ложка пафосного дёгтя, не говоря уж о том, что я не люблю исполнение автора, когда он играет голосом. Но мнение это — внутреннее и проверке не подлежит — как говорится, факт личной биографии слушателя.
И, наоборот, избыточная любовь к автору и его творениям тоже, как говорил Шкловский, факт чьей-то биографии. Но во внешнем мире, не подкупленном любовью, истории ошибок и натяжек висят на стихах Галича, как гири. Если человек не безумный адепт, то чувствует: что-то не так. Эти натяжки постоянно вспоминают, и это оборотная сторона гражданского пафоса. Хочешь вольности в деталях, не работай на его поле. А хочешь работать с гражданским пафосом, так приготовься к тому, что нужно следить за деталями.
Ну если ты не гений.
Девальвация пафосных строк мгновенна, читатель-слушатель имени Хармса говорит: «А по-моему, это не гражданская лирика, а …» Гражданского лирика выносят.
Плохо от этого всем: и лирику, и умершим в мучениях, и обиженным пианистам.
Тут вот в чём беда — одарённому человеку иногда кажется, что можно для какой-то благой цели пользоваться любыми художественными средствами. Добавить и сгустить, чтобы сердце читателя задрожало. Но сердечная дрожь — явление непостоянное, и если человек жив, то проходит (если не жив, то проходит тем более). И какая-то додуманная деталь начинает мстить произведению — впрочем, лучше всего это описал несправедливо забытый ныне Святослав Сахарнов в детской сказке про диковинную рыбу триглу. Рыбу-ласкиря послали её разглядеть, а когда он вернулся, прочие рыбы не поверили ему. И тогда ласкирь присочинил к своему рассказу чёрное пятнышко на хвосте. И действительно, сперва ему поверили, но ничем хорошим это дело не кончилось.
Тут сущая беда, как с теми самыми «десятью миллионами расстрелянных, шестьюдесятью миллионами сидевших». Гиперболизация кажется успешной на коротком ходе, зато на длинном происходит откат и обесцениваются реальные цифры и стоящие за ними трагедии.
При этом Галич очень часто говорит от лица погибших именно как общественная совесть.
Или обвиняет в ключе «мы-то (я-то) руку не поднимали, значит, имеем право предъявить негодяям счёт от лица ушедших». А с местоимением «мы» всё сложно («Как гордимся, мы, современники») — оно как раз и кажется мне пошлостью. Это «мы» из рода «как-то мы не доглядели», «мы перестали лазить в окна к любимым женщинам». «Отучаемся говорить “мы”», как гласит другой известный мем. Галич тут распространяет на всех общественную вину, занимая позицию общественной же совести: «я корю всех нас». Про пошлость такой ситуации очень хорошо говорится в серии «Южного Парка», которая называется «Плотина», где в финале все непричастные пафосно каются.
И, наконец, дело в том, что один из творцов интеллигентского мифа Галич — своего рода икона внутри этого мифа, особого рода икона для некоторой части интеллигенции, та, про которую говорит Кончеев герою набоковского романа. Люди вынесли икону из застойного прошлого, она намолена и снабжена дополнительными свойствами — такими, как «он был непрагматический человек», «обнажённая совесть» и тому подобное далее.
Стихи таких игр не прощают. Если в них есть манипулятивные практики, это плохо уже с первого такта: когда поэт подливает читателю, чтобы ему захорошело, то значит, поэзия теряет силу. Очень хочется сказать:
— Дядьку, не наливай мне больше, бо я вжэ така, яка вам трэба.
С этим есть известная проблема: люди вдруг вспоминают, что если нечто могущественное наседает на имярек, то нельзя его критиковать. В этом есть некоторая трусость: боязнь, что твои товарищи подумают, о тебе, как о помощнике могущественной силы. Настоящее бесстрашие как раз в акте проговаривания истины (как ты её понимаешь, другой тебе не дано).
Всю мою жизнь я наблюдаю жаркие споры, можно ли упомянуть о том, что N. не возвращает долги или изменяет жене, когда он гоним Прокуратором, или можно сказать дурное о N.N. если Государь его ввергнул в узилище.
Но с Александром Галичем другая история. Бояться автору нечего, он умер сто лет назад.
Упрёки в пижонстве и прагматизме, в том, что поэт вкусно ел и пил, бессмысленны и никчемны — вроде той грамоты КГБ. Существенен лишь упрёк в избыточном пафосе и неточности образов. Дурно, если поэт питается им, не испытывая укора, теряя поэтический самоконтроль. То есть дурно, когда ради ощущения фронды с гитарой в отвал идёт и поэтическая точность, и точность обычная — раззуди плечо, размахнись рука — ну и подливание пафоса. Однако тут каждый должен решить за себя: кажется ли такое, или это результат раздражения и/или зависти к красивому человеку с трагической судьбой.
Что из этого следует? Отменяет ли выше сказанное шуршание магнитофонной плёнки, обогащение русской речи? Зачёркивает ли это поэтическую ценность? — нет, не отменяет и не зачёркивает. Попробуйте полюбить чёрненькими, беленькими-то всякий полюбит.
Разберитесь с поэзией, потому что её можно рассматривать отдельно от агитации.
Поэзия эта никуда не делась, в отличие от пишущей машинки «Эрика» и магнитофона системы «Яуза».