ФИГУРА УМОЛЧАНИЯ
…и без этого молчания счастье было бы невозможно. Это общий гипноз.
Антон Чехов. «Крыжовник»
Есть особые фигуры умолчания, когда о мёртвых говорят не всё, будто щадя их за горе, неудачи и опалу. Ну и немного отведя глаза от прошлого. Так работает механизм забывания дурного. Он естественен, но хорошо бы понять, как он работает.
В одной из книг про разведку, что я рецензировал, была такая сноска: «Гурский Карл (1902-?), уроженец Брауншвейга. По окончании школы выехал в Китай. К сотрудничеству с советской разведкой в Харбине его привлёк Шпигельглас. В конце 20-х годов был направлен в Берлин в качестве заместителя нелегальных резидентов Э. Такке и В. Зарубина. В 1937 году был отозван в Москву. Награждён именным оружием»1.
Так и представлялось — разведчик вызван в свою страну, и вот он уже получает именной пистолет. Что можно сказать о его жизни? Да ничего — он ведь получил пистолет с памятной надписью «За храбрость». Какой смысл больше о нём говорить? Теперь он с пистолетом, причём наградным.
В других книгах скупо сообщалось, что этот немец, ставший в 1937 году гражданином СССР, работал начальником отделения в центральном аппарате, а в 1939 году приговорён к расстрелу, но потом приговор заменён на десять лет лагерей, а реабилитирован он в 1956-м. Из этого было непонятно, заменили ли Гурскому высшую меру наказания на десять лет без права переписки, что само по себе было бы эвфемизмом, и когда он умер, если умер своей смертью.
Бывший сотрудник авиаконструктора Туполева и его биограф пишет в 1973 году: «Прошло около года... Туполеву с рядом его сотрудников поручили начать разработку очень нужного фронтового бомбардировщика. Для этой цели организовали специальное конструкторское бюро. Позднее, когда компетентные органы установили беспочвенность возведённых на него обвинений, Туполев был полностью реабилитирован»2. Это потом биограф Кербер, сам авиаконструктор и соратник Туполева, напишет другую биографию с подробностями, а также книгу «Туполевская шарага», и всякому будет известно, что творца «Ту» арестовали в тридцать седьмом, в сороковом осудили на пятнадцать лет, а в сорок первом освободили. Реабилитировали же только в пятьдесят пятом. В апреле 1958 года появился дополнительный, 51-й том Второго издания Большой Советской энциклопедии. Энциклопедия издавалась долго, первый том вышел в 1949 году, и, если в последние тома проникли реабилитированные, то в первых, по понятной причине, их не было. Но общий стиль не был выработан, оттого казалось, что в 1937 году на многих военачальников напала странная эпидемия гриппа. Были, впрочем, и другие даты: Про Николая Вознесенского (1903-1950) говорилось: «В 1939 году назначен заместителем председателя Совета Народных Комиссаров СССР, находился на этом посту до конца своей жизни»3. Современные источники говорят, что 7 марта 1949 года он всё же был снят со всех постов, а расстрелян 30 сентября 1950 года. Маршалу Егорову, кстати, продлили годы — вместо 1938 года он оканчивает земное существование в 1941-ом, а наркому Бубнову с того же 1938 только по 1940 (они скончались тоже по непонятной причине). Писателю Бабелю не прибавили ничего.
Причём про польского лидера Гомулку, сидельца с 1951 по 1954, всё было написано открыто.
Эзоп органичен в России, как его язык — если, конечно, к Эзопу не приходит ГПУ.
В знаменитом предисловии Александра Дымшица к тому Мандельштама в «Большой библиотеке поэта» говорится: «Трудно сложились для поэта и житейские обстоятельства. После кратковременного пребывания в Чердыни-на-Каме он поселился в Воронеже»4.
Или: «В 1937 году оборвался творческий путь Мандельштама. Поэт умер в начале 1938 года»5. При этом он, с точки зрения автора предисловия, просто умер: «...В марте 1937 года, больной, предчувствующий скорую смерть, поэт писал о своей дружбе с жизнью, о своей преданности людям...»6 — ну и тому подобное.
В биографической справке о Заболоцком, написанной его сыном, есть знаменитая фраза: «В жизни Николая Алексеевича был до сих пор малоизвестный период работы на Дальнем Востоке, в Алтайском крае, в Казахстане. Литературой он в те годы (1939-1944) не занимался...»7.
Или даже прекрасное: «В 1938 году жизнь и работа Николая Алексеевича круто изменилась. Долгие годы он был на строительстве железных дорог в глухих местах нашей родины ...»8.
Когда-то был чрезвычайно популярен такой устный (очень смешной) рассказ Ираклия Андроникова «Первый раз на эстраде», где говорилось: «Соллертинский воспринял эту восторженную признательность как согласие и обещал похлопотать. А я на следующий день сделал новый неверный шаг — подал заявление в редакцию „Ежа“ и „Чижа“ с просьбой уволить от занимаемой должности. Я понимал, что надо пойти к Соллертинскому и объясниться начистоту. Но для этого надо было набраться храбрости, произнести перед ним целую речь. И хотя я понимал, что потом будет хуже, но предпочитал, чтобы было хуже, только не сейчас, а потом. В „Еже“ и „Чиже“ ничего не слыхали о том, что я собираюсь стать музыкальным лектором, удивились, но от работы освободили. Я пришёл домой, сел возле телефона и стал ожидать звонка Соллертинского. Так прошло... восемь месяцев! Я перебивался случайными работами, писал библиографические карточки по копейке за штуку, а Соллертинский всё не звонил. По афишам было видно, что мой, так сказать, „предшественник“ ещё работает в филармонии и вакансии нет. Но, наконец, я узнал, что место освободилось, нажал на знакомых, они напомнили обо мне Соллертинскому. И он пригласил меня в филармонию и велел написать заявление». Очевидцы прекрасно понимали, что имеется в виду: в конце 1931 года Андроников был арестован по «Делу Детского сектора ГИЗа». Говорили, что его отец уговорил одного из главных грузинских коммунистов написать письмо Кирову, а тот велел отпустить двадцатитрёхлетнего Андроникова. Говорили об этой истории и иначе — обвиняя молодого человека в сдаче друзей. История эта мутная и неприятная. Например, у Кобринского в книге о Хармсе говорится:«...Из всех сохранившихся протоколов самые малоприятные впечатления остаются от собственноручно написанных показаний Ираклия Андроникова, работавшего тогда секретарём детского сектора Госиздата. Если все остальные арестованные прежде всего давали показания о себе, а уже потом вынужденно говорили о других, как членах одной с ними группы, то стиль показаний Андроникова — это стиль классического доноса. При этом Хармс, Введенский, Туфанов ссылаются чаще всего на материал, уже доступный следователю: либо на опубликованные произведения членов группы, либо на те, которые у них изъяли. Андроников выходит далеко за эти рамки, информируя следователя, — помимо своего мнения об «антисоветских произведениях» своих друзей — также и об обстоятельствах знакомства и личного общения, подавая их в нужном следствию ключе...»9. Обстоятельства его освобождения неясны, а наш человек всегда подозрителен.
В калужском Музее истории космонавтики в биографии Королёва аккуратно пропущены годы с 1938 по 1942. Остроумные посетители шепчутся: «Путешествовал по стране». Правда, я давно не был в этом музее, не знаю, как там сейчас.
В одном из вагонов Московского метрополитена, оформленном в честь освоения космоса было и вовсе написано: «побывал на Колыме».
Впрочем, это началось не в ХХ веке.
В биографии историка Костомарова, написанной им самим, а потом опубликованной в «Русском художественном листке» в 1860 году и через тридцать лет перепечатанной в «Русской старине», говорится: «Весной 1847 года он должен был оставить эту кафедру и целый год прожил в Петербурге, чрезвычайно уединённо, на Петербургской стороне, а с 1848 по 1856 год жил безвыездно в Саратове, где занимался, сколько было возможно, русской историей, а также местной этнографией»10
Дело в том, что Костомаров был членом кружка панславистов, один из студентов донёс на них, и Костомаров год просидел в Петропавловской крепости, а потом был отправлен в Саратов, где жил под надзором полиции, который был снят только в 1856 году. Всё это время ему было запрещено печататься и преподавать, и он возобновил чтение лекций только в 1859-м.
Биографы испытывали неловкость, будто их подопечный заболел дурной болезнью.
Не надо думать, что биографы стеснялись только тюрьмы. Стеснялись гомосексуализма своих подопечных (и тут в ход шли особые эпитеты), при Советской власти старались не упоминать о нелюбви к этой самой власти. В статье В. Борисовой в шеститомнике Вениамина Каверина изящно говорится: «При всей несхожести их политических позиций (Замятин, в отличие от Шкловского, был противником Советской власти), и тот и другой в двадцатые годы во многом смыкались в своих эстетических взглядах, проповедуя имманентность искусства, подчинение его лишь ему самому присущим специфическим, внутренним законам развития, утверждая приоритет формы над содержанием»11.
Это говорится про того самого эсера Шкловского, что бегал по России от чекистов, скрывался в сумасшедшем доме, выпрыгивал на ходу из поезда, убежал, наконец, из Советской России по льду Финского залива. А потом, поднимая руку, лишённую оружия, сдавался на милость победителей.
Не сказать, что этот приём отечественное изобретение. Более того, он употребляется всеми нами, без различия расы и вероисповедания. Разве, может быть, возраст имеет значение. Не очень хочется лишний раз вспоминать о неприятном, а хочется незыблемости того стиля, который радует нас и придаёт силы. Не сколько цензор, сколько облако человеческих желаний редактирует подробности.
Опись умолчаний в русской литературе едва ли не важнее списка сказанного прямо. И всё потому, что говорить прямо всегда неловко. Биографа окружает облако сомнений — не повредит ли это мёртвым, не обидятся ли родственники, не обвинят ли его в использовании бульварной привлекательности какого-нибудь эпизода. И это всё вневременные страхи, не говоря уж о политических опасностях.
Остаётся лишь уговаривать читателя: не бросай навыка чтения между строк, не бойся фигуры умолчания. Правда — рядом, ты услышишь её, если захочешь.