ИСПАНСКИЙ ТАНЕЦ

«Фанданго» Александра Грина

А я ― сон хороший видел: будто ловлю я рыбу, и попал мне ― огромаднейший лещ! Такой лещ, только во сне эдакие и бывают… И вот я его вожу на удочке и боюсь, лёса оборвётся! И приготовил сачок… вот, думаю, сейчас...


Максим Горький. «На дне»



Всё начинается с того, что нищий одинокий человек отправляется на заработки. Он живёт в выстуженном городе, и одет не по сезону, потому что другой одежды у него просто нет. Это время и этот город хорошо описаны Шкловским в книге «Сентиментальное путешествие»: «Сперва топили печки старого образца мебелью, потом просто перестали их топить. Переселились на кухню. Вещи стали делиться на два разряда: горючие и негорючие. Уже в период 1920 — 1922-х тип нового жилища сложился.

Это небольшая комната с печкой, прежде называемой времянкой, с железными трубами; на сочленениях труб висят жестянки для стекания дегтя.

На времянке готовят.

В переходный период жили ужасно.

Спали в пальто, покрывались коврами; особенно гибли люди в домах с центральным отоплением.

Вымерзали квартирами.

Дома почти все сидели в пальто; пальто подвязывали для тепла веревкой.

Еще не знали, что для того, чтобы жить, нужно есть масло. Ели один картофель и хлеб, хлеб же с жадностью. Раны без жиров не заживают, оцарапаем руку, и рука гниёт, и тряпка на ране гниёт.

Ранили себя неумолимыми топорами. Женщинами интересовались мало. Были импотентами, у женщин не было месячных.

Позднее начались романы. Все было голое и открытое, как открытые часы; жили с мужчинами потому, что поселились в одной квартире. Отдавались девушки с толстыми косами в 5 ½ часов дня потому, что трамвай кончался в шесть»1.

По улицам этого города герой отправляется на заработки, потому что поверх нищеты всегда существуют люди, которые собирают на людском голоде жатву из картин, фарфора и столового серебра. Город разжалован из столицы Великой Империи, и многие жители покинули его. Но при побеге трудно взять с собой сервиз или статую, поэтому вещи начинают двигаться в мире, лишённом прежних хозяев.

Героя зовут Александр Каур, и ему из жалости дали возможность перепродать картину «Сумерки», чтобы получить комиссионные. Поэтому он пробирается через город, где ломают старые особняки, будто вышибают зубы: нет дров, и тепло, как уже сказано выше, получают из заборов, мебели и книг. В городе все идут по мостовым, потому что нет извозчиков: лошади пали или съедены. Каур обнаруживает нужную картину («болотный пейзаж Горшкова с дымом, снегом, обязательным, безотрадным огоньком между елей и парой ворон, летящих от зрителя»), неуспешно торгуется, но тут же видит холст с интерьером, который поражает его. Там изображены комнаты, залитые солнечным светом и неясный восточный город за окном. Поражённый этим полотном, Каур обещает хозяину картин вернуться с деньгами и отправляется в Дом учёных. На улице он встречает старика, который выронил пайкового леща. Каур подбирает рыбу, но уступает её своему знакомому повару. Повар обещает пожарить рыбу завтра, на чём они и сговариваются. В этот момент в Комиссию по улучшению быта учёных приезжают иностранцы. Появление иностранца в русском городе переворачивает всю жизнь, как появление чёрта.

На этот раз в Петроград приезжают испанцы, но потом говорят о кубинцах (Куба получила независимость от Испании за двадцать лет до этого), и эти кубинцы привезли в холодный город «два вагона сахара, пять тысяч килограммов кофе и шоколада, двенадцать тысяч — маиса, пятьдесят бочек оливкового масла, двадцать — апельсинового варенья, десять — хереса и сто ящиков манильских сигар». (Тут хозяевам впору изумиться, потому что странно везти с Кубы манильские, то есть филиппинские сигары, но это чудо и тут нет дела до маркировки на ящиках). Тем более, что гости привезли раковины, шёлк, полсотни гитар и столько же мандолин.

Герой, оказавшийся полиглотом, переводит слова иностранного профессора, а тот, многозначительно шепчет ему строки Гейне о пальме и сосне в вольном переложении. Они должны стать ключом ко всему сюжету: сосновые дрова Петрограда и недостижимое тепло под пальмами, расстояния, что преодолимы только чудом. И чувствуется, что сейчас что-то произойдёт, но едва ли чудо будет приятным.

Так начинается рассказ Александра Грина «Фанданго», написанный в 1927 году.

Но тут надо сделать несколько замечаний о чуде в прозе Александра Грина и о его очень непростой эстетической системе. А этот писатель в русской литературе имеет судьбу, чем-то похожую на судьбу Маяковского. Его тоже насаждали, как картошку, только в случае с Маяковским это было высочайшее волеизъявление, а Грина вернул к читателю вакуум романтики пятидесятых-шестидесятых годов. С тех пор в каждом приморском городе, вне зависимости от географического расположения, был ресторан «Алые паруса» и кафе «Романтики». Сейчас, когда наблюдатель уже был свидетелем эпохи золотых цепей без кавычек, самое время перечитывать. Самые загадочные стилистические конструкции — те, о которых, кажется всё известно. Жизнь и книги Грина как раз из таких. Всё не так, как на самом деле, — тут уместна эта каламбурная сентенция.

В первом издании БСЭ как раз написано: «беллетрист. Получил домашнее образование. В течение 10 лет ведет скитальческий образ жизни (служит матросом в торговом флоте). Начинает печататься в «Биржевых ведомостях» 1906 (рассказ «В Италию»). Г. культивирует авантюрно-психологический жанр. Материал его романов и повестей (наиболее известны: «Гладиаторы», 1925, «Алые паруса», 1921, «Золотая цепь», 1925, «Блистающий мир», 1924, «Бегущая по волнам», 1928, и пр.) условен, вне быта. Действие происходит где-то на Западе, герои носят интернациональные фамилии, что нередко обманывает читателя, принимающего Г. за иностранного писателя. Тематика Г., начавшего писать в эпоху символизма, всегда одна и та же: подсознательное, иррациональное у человека, столкновение мечты и фантастики с реальностью и подчинение реальности мечте. Недурной стилист, мастер сюжета, Г. с успехом конкурирует на рынке с переводным романом»2.

Вот уже во втором издании мы можем обнаружить что-то похожее: «В произведениях послеоктябрьского периода Г. тенденциозно противопоставляет реальной советской действительности некую «страну-мечту» с несуществующими экзотич. городами Зурбаган и Гель-Гью — своего рода космополитич. рай. Воспевая «сверхчеловека» ницшеанского типа, Г. тенденциозно противопоставляет своих героев — «аристократов духа», людей без родины — народу, к-рый предстаёт в его произведениях в виде тёмной, тупой и жестокой массы, не способной к творческой деятельности («Канат», «Алые паруса»). Реакционно-мистич. идеи Г. чаще всего облечены в форму занимательного повествования, построенного на авантюрно-детективном сюжете»3.

Грин очень хороший писатель, по недоразумению иногда считающийся детским. Оттого, прочитав его на заре жизни, обязательно нужно вернуться к нему через годы, следуя совету одного из героев Милорада Павича: «Добавим же немного дня в ночь, — повернул отец Лука разговор на шутку и долил воды в вино, однако свой стакан оставил пустым. — Всем, конечно, дозволено угощаться сколько желаете, — продолжил он словно бы в своё оправдание, — но мы здесь — наверное, вы обратили внимание — накладываем еду дважды и доливаем вино дважды. Никогда один раз и никогда — трижды. И книгу, если от неё ждешь чуда, следует читать дважды. Один раз следует прочитать в молодости, пока вы моложавее героев, второй раз — когда вошли в возраст и герои книги стали моложе вас»4.

Грина нужно перечитывать с первых эсеровских рассказов, наблюдая, как он медленно меняет стиль, эстетику, имена персонажей и, в конце концов, отказывается не только от привычной ономастики. Превращение было так удивительно, что о Грине ходил слух, будто он украл у какого-то английского капитана сундук с рукописями, и год за годом печатал их, выдавая за свои. Так же рассказывали, что юность он провёл отшельником в лесу, охотясь с луком на зверей и птиц.

У Грина есть ранний рассказ о слепом свидании. Герой сидит в тюрьме, девушка передаёт ему тайком записку, и вот они оба ждут встречи. Она некрасива, косолапит, он тоже не похож на революционного героя, в результате оба разочарованы. Так происходит соприкосновение воображения с реальностью, что станет главной темой писателя. То же время описывает Борис Житков в знаменитом (и забытом) романе «Виктор Вавич» — это пора нечётких правил, когда в воздухе тучей набухает революции. Там городовой, усаживая пьяного на извозчика, бьёт его как подушку, уминая в сиденье, а письмо несут в руке, как пойманную бабочку. Все герои проживают чужие жизни — короткие и спутанные.

Первые рассказы Грина наполнены, как и положено, ницшеанской рефлексией, интонацией странствующего Горького. И только потом в них появляются интонации Гофмана и Эдгара По. А потом Александр Гриневский становится и вовсе ни на кого не похож. Ранний Грин несколько сходен с Куприным. А именно тот привёл его к литераторам. Куприн был чрезвычайно успешен в сюжетном рассказе, у него бежали по страницам озверевшие от крови солдаты, выясняли отношения жеманные пары, и колыхало сюжет блестящее слово «револьвер». Грин был писателем, отдельным от прочих авторов начала века, — и не только из-за революционного эсеровского прошлого. Ставшая прототипом героинь нескольких рассказов Екатерина Бибергаль, дочь народовольца, была настоящей революционеркой из тех, что без колебаний отдавали жизнь за террор. Она стала предметом привязанности Грина, пара то ссорилась, то мирилась, а как-то, в пылу, Грин прострелил ей левый бок из револьвера. Впрочем, девушка осталась жива.

Ценность стрелка-безумца для эсеров была сомнительна. Он пил, тратил партийные деньги, совершал безрассудные поступки, а вот девушка ещё долго была на ответственной боевой работе. Она успела пережить и поучаствовать во всех революциях — для того, чтобы попав в лагерь в 1938, умереть на воле в 1959 году. Никакой радости, конечно, в том, чтобы Грин оказался вторым Савинковым, для нас нет. Что нам веселья было бы в том, что он не отказался бы от террористического акта, а кого-нибудь героически взорвал? (Добровольцев, кстати, хватало с избытком). Но, так или иначе, после ссылки в Пинегу революция вымывается из жизни Грина, как сахар из взрывателя плавучей мины, — так она становится на боевой взвод и исполняет своё единственное предназначение. А Гриневский так становится Грином — писателем, то есть тем Грином, что мы знаем.

Последовательное чтение Грина удивляет обилием зависти в душе многих персонажей. Сердца их хранят злобу, а сквозным мотивом становится не романтика странствий, а желание — засветить кирпичом в барское окно, изломать малинник, воткнуть нож в счастливую женщину… Это порождает другой мотив — мотив бегства. Естественное для «ницшеанца» в России состояние — уйти, уплыть, улететь. Набоковский Пильграм из одноимённого рассказа 1930 года, который, исчезая, велел ящиков с алжирскими бабочками не трогать, а ящериц — кормить, чем-то похож на Шильдерова из рассказа Александра Грина 1913 года «Далёкий путь». Шильдеров, мучимый средой («Дети мои, робкие и сварливые существа, жаловались друг на друга так часто, что я почти не замечал их присутствия»5) всё-таки превратился из Петра в Диаса, оттого, что слишком долго разглядывал картинку под названием «Горные пастухи в Андах».

Если медленно перелистывать страницы собрания сочинений, видно, как меняется толпа персонажей. Вот тут-то и происходит метаморфоза имён. Понемногу пыжиковы и глазуновы, степановы и петровы отходят в сторону, давая место риолям и терреям. Полностью блемеры и тарты побеждают к третьему тому. И все они — бойцы из отряда лейтенанта Глана.

С этими именами и названиями иногда происходит странное. Рассказ «Зверь Рошфора» начинается со слов «В роскошном кабинете графа Пулуза де-Лотрека…»6 Кто этот Пулуз — опечатка или след небрежности? С чем связан топоним «Кунст-Фиш»7, что это за искусство рыбы? Кажется, Грин конструировал имена и названия из обломков случайно услышанных слов, из какого-то шороха и дребезга. Но текст всегда сложнее, чем одна единственная аллюзия. Тонкие стилисты даже на безденежье не пишут «...дельно догадывался об особой роли в жизни людей таких осиных гнезд всяческих положений и встреч, каковы гостиницы малолюдных мест!..»8 Любители и последователи Грина вычёрпывали из его книг мистические выдумки, будто ловили маслины в банке. В конце концов на дне остаётся чёрная вода романтики, нечто серьёзное и совсем не весёлое. Даже сказку о сумасшедшем автомобиле использовали потом для наполненного ужасом фильма. Всё не так, как в плоском мифе, готовом к употреблению, страшнее.

Восторженному поклоннику тяжело представить себе, что умение летать оказалось бы единственным умением героя «Блистающего мира». В остальном он был бы человеком скучным и желчным. «Блистающий мир» вообще стал романом вопросов. Какова основа главного героя, ангельская или демоническая? Ведь если в русском романе кто-то начинает летать сам собой — жди беды и стука козлиного копыта. Отчего погиб этот Ариэль, невнятный Супермен, если он погиб? То ли смерть пришла к летуну, то ли героиня в помрачении сгустила чужую смерть и своё избавление из воздуха. Преследователи отчаялись и развели руками, потому как жизнь его удалась, и наступило счастье. Мёртвое тело лежит на мостовой, появившись, как рояль из-за туч.

Медленное перечитывание на пути из детства в старость даёт понимание, что многое в эстетике Грина взято с картины Бёклина, а его эстетику везут на лодке на «Остров мёртвых». Грин удивительным образом усваивает чужие сюжеты. Сидя под зелёной волошинской лампой Кржижановский пересказал Грину сюжет Натаниэля Готорна, не называя автора, и Грин на обратной дороге в Старый Крым сделал сюжет своим. Он оснащал текст метафорами и образами романтического свойства. Если их рассматривать по отдельности, они кажутся излишне пафосными: в «Бегущей по волнам» женская речь льётся на повышенном градусе: «Я уже дала себе слово быть там, и я сдержу его или умру». «Прощайте! Не знаю, что делается со мной, но отступить уже не могу». «Это не так трудно, как я думала. Передайте моему жениху, что он меня более не увидит. Прощай, и ты, милый отец! Прощай, моя родина!»9 Есть история, которую с различной степенью достоверности, рассказывают различные люди. Катаев рассказывал её про Олешу, который учил его, как нужно писать прозу. Олеша якобы говорил о том, что можно написать любой по глупости текст, но закончив его метафорой типа: «Он шёл, а в спину ему смотрели синие глаза огородов», можно превратить его в настоящую литературу.

У Грина получается то же самое — только метафоры живут в конце каждого абзаца. Их много, чрезвычайно много, от них ломятся страницы, как лотки на восточном базаре. Или, вернее, сверкают избыточно — как витрины модного магазина. Вот Томас Гарвей из «Бегущей по волнам» говорит полицейскому чиновнику в комнате убитого капитана: «Кажется, он не был ограблен». Дальше Грин пишет: «Комиссар посмотрел на меня, как в окно»10. Наваждение там бросает на людей терпкую тень, старички стоят, погруженные в воспоминания, как в древний мох.

Всюду выбор между скукой жизни и взрывным пафосом, мещанской сытостью и романтической гибелью — всё то, что пародировал ещё Пушкин. В «Фанданго» сходится всё.

Имя Александра Грина стало для нас синонимом слова «романтика». Но есть одна деталь в повести (автор называл её «феерией») «Алые Паруса», которая не даёт мне покоя.

Сюжет, как вы помните, там такой: девочка живёт вместе с отцом в приморском посёлке. Однажды незнакомец в лесу (да, не стоит заговаривать с неизвестными) пообещал, что когда-нибудь за ней придёт корабль под алыми парусами. Пока же отец с дочерью прозябают в нищете, отец зарабатывает выделкой деревянных игрушек, а всё население посёлка троллит бедную девочку. Папу, впрочем, тоже — за то, что он не спас противного человека, который когда-то предложил его жене секс за еду. Противный человек уплыл в открытое море, но чудом был спасён.

Параллельно рассказывается о жизни молодого человека, оставившего аристократическую семью и ставшего капитаном. Увидев спящую в лесу девочку, он разузнаёт обстоятельства её жизни, покупает алый шёлк, и корабль под невиданными парусами появляется на горизонте, пугая жителей Каперны. Девочка всходит на борт, и всё кончается свадьбой в море.

Тонкость сюжета в том, что несчастный отец ничего не знает о неожиданном счастье дочери. Он на десять дней уехал в город, чтобы наскрести им денег. Но тут пришёл корабль, и папа отодвигается великой мечтой. Нет, девочка просит разрешения на то, чтобы папа жил с ними, но это в неясной перспективе. Прекрасное вино, от которого во рту «улей и сад» пьётся без отца. Корабль несётся вдаль от Каперны и движется невесть куда, а пьяная команда валяется на палубе.

Лонгрен возвращается в пустой дом, чтобы порадовать свою дочь вырученными за деревянные кораблики медяками. А жители Каперны, хохоча, рассказывают ему, что дочь увезена матросами со странного корабля. Не в том дело, что отец плох, но он часть ненавидимого и презираемого прошлого. Ему надо выдать пенсию, но он с его дурацкими корабликами меркнет на фоне чуда.

В общем, несчастного Лонгрена постигла судьба Самсона Вырина. Понятно, что свадьба героини «Станционного смотрителя» невозможна в рамке нравов пушкинского времени. Звать некуда, старик сдохнет, но можно пустить слезу на могиле.

Мне говорили, тут всё же свадьба может состояться в замке пятидесяти оттенков Грея, и отец займет на ней почётное место. Как заметил писатель Пелевин: «Вот на этом невысказанном предположении и держится весь хрупкий механизм нашего молодого народовластия…»11

Этот сюжет хорошо помнить всем родителям, что с умилением провожают своих детей-школьников на праздник выпускников «Алые паруса» в нашей северной столице. Но мне важнее мысль о том, что романтика всегда жестока, и чьё-то горе (или неудобство) являются оборотной стороной романтического восторга.

А романтический вымысел становится прекрасной основой для буржуазной реальности. В Каперне должен появиться ресторан «Алые паруса» и бар «У Лонгрена». Над набережной будет стоять шашлычный чад, а в заливе сновать яхты под алыми парусами. За умеренную цену в каютах будут совокупляться туристические пары, посёлок городского типа станет процветать, не задумываясь в своём параллельном пространстве о юрисдикции и спорах между Украиной и Россией. Побеждает то Корейко, то Ассоль, а кому-то из туристов они кажутся неразличимыми.

В общем, это были несколько слов в защиту одного вдовца, которого многие забыли. Чудо романтики нанесло страшный удар какому-то старику. И да, можно только надеяться, что за ним вернутся, как за забытым Фирсом.

Александр Грин был большим и очень важным для русской литературы писателем. Но ещё он был тяжёлым алкоголиком и мизантропом. «Алые паруса» выросли из любви к одной женщине, но посвящены другой, потому что романтика цинична, в ней всё идёт в дело, будто костная мука. Как сказал другой поэт: «Эта лошадь кончилась, пересаживаюсь на следующую». Совершенно неважно для оценки самого текста, но придаёт трёхмерность эстетическим максимам. Писателей нельзя упрекать за то, что они не соответствуют нашим ожиданиям, а вот лучше понять их слова — можно постараться.

Основной мотив прозы Грина — право желания. Чем больше человек хочет, тем вернее чудо должно быть ему предоставлено. Есть воспоминания о том, как он верил в летающего человека. Полёты на аэропланах были ему отвратительны, они пахли машинным маслом и бензином, они требовали работы и учёбы, а это оскорбляло чистое желание. Человек должен был летать сам по себе, без утомительного труда.

В романе «Золотой телёнок» юность будущего подпольного миллионера Корейко описывается так: «В то время Саша Корейко представлял себе будущее таким образом: он идет по улице и вдруг у водосточного желоба, осыпанного цинковыми звёздами, под самой стенкой находит вишнёвый, скрипящий, как седло, кожаный бумажник. В бумажнике очень много денег, две тысячи пятьсот рублей. А дальше всё будет чрезвычайно хорошо. Он так часто представлял себе, как найдёт деньги, что даже точно знал, где это произойдёт. На улице Полтавской победы, в асфальтовом углу, образованном выступом дома, у звёздного желоба. Там лежит он, кожаный благодетель, чуть присыпанный сухим цветом акаций, в соседстве со сплющенным окурком. На улицу Полтавской победы Саша ходил каждый день, но, к крайнему его удивлению, бумажника не было. Он шевелил мусор гимназическим стеком и тупо смотрел на висевшую у парадного хода эмалированную дощечку: “Податной инспектор Ю. М. Бомбе”»12.

Задача вдумчивого читателя понять, чем отличается путешествие мальчика Саши к водосточному жёлобу от того, как Ассоль выходит из дома и всматривается в горизонт.

Поняв это, или же решив, что разницы тут никакой нет, читатель может сделать честные выводы о своей собственной жизни и её целях.

Можно подумать, что это повод для упрёков мёртвому писателю. Как бы не так! Его важно не упрекнуть, а понять, даже в тот момент, когда он однажды, будучи в гостях, ночью душит своего спящего и, как ему казалось, более успешного соперника в любви. А потом неловко объясняет, что сцена ему нужна была для романа13. Но об этом будет рассказано чуть позже.

Грина пытались ввести в русло научной фантастики. Сам Грин воспринимал эту мысль, как оскорбление. При этом корпорация фантастики забывает ненависть Грина к науке и беззаветную любовь к чуду. У героев Грина неистовое желание заменяет эволюцию, а само желание — поступок.

— А вы о ч е н ь хотели? — спрашивают Давенанта в «Дороге никуда», и он признаётся, что да. И всё дело в этом желании, что превращает персонажа в супергероя и заставляет его, почти не бравшего в руки ружья, класть все пули в цель.

Один из героев «Золотой цепи» отвечает на вопрос об устройстве робота, недавно купленного им: «Не знаю, мне объясняли, так как я купил и патент, но я мало что понял. Принцип стенографии, радий, логическая система, разработанная с помощью чувствительных цифр, — вот, кажется, всё, что сохранилось в моём уме…»14. Грин очень хотел, чтобы человек летал просто так, чтобы это чудо обнаружилось как две тысячи пятьсот рублей в найденном кошельке. Случилось против законов мироздания, так, в силу большого желания — как прогулки по водной глади. Некоторые толкователи, выдумывая то, что Грин был глубоко верующим человеком, превращали посёлок Каперна в «Алых парусах» в Капернаум, а ловлю матросом Летикой рыбы — в занятие апостолов (и Летика, и апостолы заглядывали рыбам в рот), Ассоль превращалась в Марию Магдалину — но дело не в этих допущениях. Хождение по воде — занятие известное. У Грина это дело непринуждённое, дар случаен и не заслужен страданием. А мы продолжаем жить в мире, где секрет лёгкой поступи по волнам открывается просто: надо висеть на кресте.

Кажется, что Грин яростно ненавидел лётчиков, — со всей страстностью человека, который видит, как его чудо трогают чужие руки. Современники рассказывают, что он провёл чрезвычайно много времени на петербургской Авиационной неделе, и каждый день возвращался оттуда подавленным. Поэтому он несколько раз ударяет в своих рассказах аэропланами о землю. В «Бегущей по волнам» есть тот же мотив, что и в его рассказах о летающих людях. Фрэзи Грант бежит по волнам без усилия, силой желания.

Чудо по Грину однократно, но оно обеспечивает героя своим действием на всю жизнь.

Герой «Золотой цепи», найдя пиратскую якорную цепь, сделанную из золота, сразу же передаёт её в чужие, более умелые руки: «Я поручил верному человеку распоряжаться моими деньгами, чтобы самому быть свободным. Через год он телеграфировал мне, что оно возросло до пятнадцати миллионов. Я путешествовал в то время. Путешествуя в течение трёх лет, я получил несколько таких извещений. Этот человек пас моё стадо и умножал его с такой удачей, что перевалило за пятьдесят. Он вывалил моё золото, где хотел — в нефти, каменном угле, биржевом поту, судостроении и... я уже забыл, где. Я только получал телеграммы. Как это вам нравится?»15

Сама цепь появляется у Грина несколько раз, причём в первый раз это настоящие кандалы, лежащие на дне озера. И каторжник принимает их за сокровища. Кошелька нет, и чудо не происходит.

После этих важных рассуждений о природе гриновского чуда и обязательном выборе, обмене своей жизни на это чудо, можно, наконец, перейти к двум великим рассказам — «Крысолов» и «Фанданго».

Герой «Крысолова» совершенно неожиданно оказывается похожим, опять же на Корейко, который захватил большую квартиру и «целую неделю врастал в богатый быт исчезнувшего коммерсанта, пил найденный в буфете мускат, закусывая его пайковой селёдкой, таскал на базар разные безделушки»16. Персонаж Грина находит в заброшенном банке шкаф, который содержит корзину с сырами, корзину с яйцами, серебряный самовар и наборы посуды. Он «ел самое существенное, то есть сухари, ветчину, яйца и сыр, заедая всё это печеньем и запивая портвейном»17. Беспризорное богатство, клад, который не ты положил, но которым ты теперь владеешь, идея чрезвычайно притягательная.

У Грина есть очень интересное условие для осуществления чуда. Волшебник Бам-Гран говорит герою: хочешь чуда, кинь все свои деньги, что при тебе, под ноги. Интересно задуматься, кто из нас и когда, не готовясь специально, может выполнить условие. «Раздай своё богатство и ступай за Мной следом — или, обращаясь к Луке «он, оставив всё, встал и последовал за ним» (Лк. 5, 27). Интересно задуматься, кто из нас и когда, не готовясь специально, может выполнить это условие? Переломить кредитную карту? Нет, страшнее — именно кинуть её под ноги.

Это чудо не религиозное, а настоящее русское чудо, которым жил простой человек Емеля. Есть один путь достичь успеха — заработать, есть другой — ждать, но есть и третий — страдать. Путь страдания у нас чрезвычайно популярен. И в результате герои получают вознаграждение: маленький канцелярский мир Гарвея — это какое-то выигранное в суде дело, принёсшее несколько тысяч, каменный дом с садом и земельным участком; или жареная рыба и золото в мешочке для героя «Фанданго».

Болезни в пути, обморожения и сумасшествия, впрочем, все недуги, включая смертельные, лечатся компрессом и рюмкой бренди. Негодяи и негодяйки вырезаются смертью из повествования, как глазки из картошки, а любовь под абажуром пожирает всё.

Пейзаж после битвы, в которой побеждают романтики, очень похож на сладкую каторгу, которую заслужили Мастер и Маргарита. Покой и стакан чая в серебряном подстаканнике.

Путь к этому достатку долог: «Подумав, я согласился принять заведование иностранной корреспонденцией в чайной фирме Альберта Витмера и повёл странную двойную жизнь, одна часть от которой представляла деловой день, другая — отдельный от всего вечер, где сталкивались и развивались воспоминания»18.

«Фанданго» вызвал к жизни один иностранец. Корней Чуковский 3 октября 1920 года записал в своём дневнике: «Приехал Wells». Николай, его сын, так вспоминал обед в Доме Искусств, данный в честь Уэллса: «Был я и на официальном приёме, устроенном Горьким Уэллсу в Доме Искусств от имени художественной интеллигенции Петрограда. Разумеется, мой отец захватил меня туда с собой только для того, чтобы накормить. Заранее было известно, что Петросовет выделил для этого торжества редчайшие продукты, в том числе целый ящик шоколада. Я не видел шоколада уже более трёх лет, с весны шестнадцатого года, и мечтал о нём гораздо больше, чем о свидании с Уэллсом. И действительно, был шоколад, — город, начавший мировую революцию, с безграничной щедростью чествовал знаменитого английского мечтателя. Из нафталина были извлечены давным-давно не надёванные, старомодные фраки, визитки, пиджаки, пожелтевшие крахмальные манишки, стол был накрыт в большой елисеевской столовой со всей пышностью елисеевской обстановки. Паркет был натёрт, было блаженно тепло, и только электричество горело несколько тускло. Присутствовало человек пятьдесят-шестьдесят, не больше. Лиц я не помню, — по-видимому, в основном те, кого я уже упоминал на этих страницах. Произносились какие-то речи, но я их забыл бесповоротно. Помню только, что среди говоривших был и правый эсер Питирим Сорокин. Не знаю. Попал ли он туда по недосмотру или его нарочно пригласили, чтобы беспристрастно представить Уэллсу и иную точку зрения. Сорокин произнёс длинную, полную намёков речь о том, что большевики притесняют великую русскую интеллигенцию»19.

Шкловский отнёсся ко всему этому угрюмо: «…приехал к Горькому в Ленинград Уэллс. Уэллс рыж, сыт, спокоен, в кармане его сына звенят ключи, в чемодане отца сардины и шоколад. Он приехал в революцию, как на чуму»20.

Художник Анненков рассказывал: «На следующий же день, 18 октября, представители “работников культуры” — учёные, писатели, художники — принимали знаменитого визитёра в Доме Искусств. По распоряжению продовольственного комитета Петербургского Совета в кухню Дома искусств были доставлены по этому поводу довольно редкие продукты. Обед начался обычной всеобщей беседой на разные темы, и только к десерту Максим Горький произнёс заранее приготовленную приветственную речь...

Писатель Амфитеатров в свою очередь взял слово.

— Вы ели здесь, — обратился он к Уэллсу, — рубленые котлеты и пирожные, правда несколько примитивные, но вы, конечно, не знали, что эти котлеты и пирожные, приготовленные в вашу честь, являются теперь для нас чем-то более привлекательным, более волнующим, чем наша встреча с вами, чем-то более соблазнительным, чем ваша сигара! Правда, вы видите нас пристойно одетыми; как вы можете заметить, есть среди нас даже один смокинг. (В смокинге был Н. Евреинов, только что вернувшийся с «Белого Кавказа» в красный Петербург.) Но я уверен, вы не можете подумать, что многие из нас, и может быть, наиболее достойные, не пришли сюда пожать вашу руку за неимением приличного пиджака, и что ни один из здесь присутствующих не решиться расстегнуть перед вами свой жилет, так как под ним не окажется ничего, кроме грязного рванья, которое когда-то называлось, если я не ошибаюсь “бельём”…

Голос Амфитеатрова приближался к истерике, и, когда он умолк, наступила напряжённая тишина, так как никто не был уверен в своём соседе и все предвидели возможную судьбу слишком откровенного оратора»21.

Амфитеатров действительно рисковал. Он и сам понимал, что ему, так или иначе, в Советской России не жить. 23 августа следующего года он совершит побег на лодке из Петрограда в Финляндию вместе со своей семьёй и проживёт за границей ещё семнадцать лет — сначала в Праге, а затем в Италии. А пока он стоит и медлит, но пауза всё же прерывается. Анненков продолжает: «После минутного молчания сидевший рядом со мной Виктор Шкловский, большой знаток английской литературы и автор очень интересного формального разбора “Тристрама Шенди” Лоренса Стерна, сорвался со стула и закричал в лицо бесстрастного туриста:

— Скажите там, в вашей Англии, скажите вашим англичанам, что мы их презираем, что мы их ненавидим! Мы ненавидим их ненавистью затравленных зверей за вашу бесчеловечную блокаду, мы ненавидим их за нашу кровь, которой мы истекаем, за муки, за ужас и голод, которые нас уничтожают, за всё то, что с высоты вашего благополучия вы спокойно называли “курьёзным историческим опытом”!

Глаза Шкловского вырывались из-под красных, распухших и потерявших ресницы век. Кое-кто попытался успокоить его, но безуспешно.

— Слушайте, вы! Равнодушный и краснорожий! — кричал Шкловский, размахивая ложкой. — Будьте уверены, английская знаменитость, какой вы являетесь, что запах нашей крови прорвётся сквозь вашу блокаду и положит конец вашему идиллическому, трам-трам-трам, и вашему непоколебимому спокойствию!» Уэллс, пишет Николай Чуковский, слушал речи «с растерянным, страдающим видом человека, который хочет поскорей уйти и не знает, как это сделать... Уэллс пытался отвечать, перепутал имена выступавших, те набросились друг на друга, «чем тотчас воспользовались их соседи, чтобы незаметно проглотить лишние пирожные, лежавшие на тарелках спорящих, — пишет Анненков. — По просьбе Горького Евгений Замятин, прекрасно говоривший по-английски, объявил с оттенком иронии, весьма ему свойственной, инцидент исчерпанным, и вечер закончился в сумятице не очень гостеприимной и не очень галантной, но всё же — с оттенком добродушия»22.

Биограф Корнея Чуковского Ирина Лукьянова так подытоживает эту историю: «Главная обида, пожалуй, заключалась в том, что писатель, коллега, великий фантаст оказался обывателем — “туристом”. Он не сострадал — люди были ему скорее жалки и смешны; не смог понять глубины страдания и величия жертв, приносимых во имя будущего счастья, не оценил грандиозности замыслов; разглядел только «курьёзный опыт»23.

Таким, добродушным и сохранившим невозмутимость, и нарисовал художник Анненков английского гостя. Черты его краснорожей головы угловаты, а во рту дымится большая сигара, на бантике которой неразличимый герб.

Вернувшись домой, Уэллс написал свою знаменитую книгу «Россия во мгле», где чуть не первые слова: «Основное наше впечатление от положения в России — это картина колоссального непоправимого краха... Нигде в России эта катастрофа не видна с такой беспощадной ясностью, как в Петрограде»24.

Надо сказать, что Уэллс честно описал этот обед с петроградскими писателями: «Вряд ли у кого в Петрограде найдётся во что переодеться; старые, дырявые, часто не по ноге сапоги — единственный вид обуви в огромном городе, где не осталось никаких других средств транспорта (Я видел на Неве лишь один переполненный пассажирский пароход; обычно река совсем пустынна, если не считать редких буксиров или одиноких лодочников, подбирающих плавающие бревна), кроме нескольких битком набитых трамваев.

Порой наталкиваешься на самые удивительные сочетания в одежде. Директор школы, которую мы посетили без предупреждения, был одет с необычайным щегольством: на нём был смокинг, из-под которого выглядывала синяя саржевая жилетка. Несколько крупных учёных и писателей, с которыми я встречался, не имели воротничков и обматывали шею шарфами. У Горького — только один-единственный костюм, который на нём.

Когда я встретился с группой петроградских литераторов, известный писатель г. Амфитеатров обратился ко мне с длинной желчной речью. Он разделял общепринятое заблуждение, что я слеп и туп и что мне втирают очки. Амфитеатров предложил всем присутствующим снять свои благообразные пиджаки, чтобы я воочию увидел под ними жалкие лохмотья. Это была тягостная речь и — что касается меня — совершенно излишняя, и я упоминаю о ней здесь для того, чтобы подчеркнуть, до чего дошла всеобщая нищета.

Плохо одетое население этого пришедшего в невероятный упадок города к тому же неимоверно плохо питается, несмотря на непрекращающуюся подпольную торговлю. …Обед самой низшей категории состоял из миски жидкой похлёбки и такого же количества компота из яблок».

В отличие от Анненкова, который постоянно называет Петроград Петербургом, Уэллс именует его и так и этак: «Петроград был искусственным творением Петра Великого; его бронзовая статуя всё ещё возвышается в маленьком сквере близ Адмиралтейства, посреди угасающего города. Дворцы Петрограда безмолвны и пусты или же нелепо перегорожены фанерой и заставлены столами и пишущими машинками учреждений нового режима, который отдаёт все свои силы напряжённой борьбе с голодом и интервентами. В Петрограде было много магазинов, в которых шла оживленная торговля. В 1914 году я с удовольствием бродил по его улицам, покупая разные мелочи и наблюдая многолюдную толпу. Все эти магазины закрыты. Во всем Петрограде осталось, пожалуй, всего с полдюжины магазинов...

Я не уверен, что слова “все магазины закрыты” дадут западному читателю какое-либо представление о том, как выглядят улицы в России. Они не похожи на Бонд-стрит или Пиккадилли в воскресные дни, когда магазины с аккуратно спущенными шторами чинно спят, готовые снова распахнуть свои двери в понедельник. Магазины в Петрограде имеют самый жалкий и запущенный вид.

Краска облупилась, витрины треснули, одни совсем заколочены досками, в других сохранились ещё засиженные мухами остатки товара; некоторые заклеены декретами; стёкла витрин потускнели, всё покрыто двухлетним слоем пыли. Это мёртвые магазины. Они никогда не откроются вновь.

…Столкнувшись с нехваткой почти всех предметов потребления, вызванной отчасти напряжением военного времени — Россия непрерывно воюет уже шесть лет, — отчасти общим развалом социальной структуры и отчасти блокадой, при полном расстройстве денежного обращения, большевики нашли единственный способ спасти городское население от тисков спекуляции и голодной смерти и, в отчаянной борьбе за остатки продовольствия и предметов первой необходимости, ввели пайковую систему распределения продуктов и своего рода коллективный контроль.

Советское правительство ввело эту систему, исходя из своих принципов, но любое правительство в России вынуждено было бы сейчас прибегнуть к этому. Если бы война на Западе длилась и поныне, в Лондоне распределялись бы по карточкам и ордерам продукты, одежда и жильё. Но в России это пришлось делать на основе не поддающегося контролю крестьянского хозяйства и с населением недисциплинированным по природе и не привыкшим себя ограничивать. Борьба поэтому неизбежно жестока»25.

Спустя много лет, в книге «Жили-были», равнодушный и краснорожий английский гость превратится в куда более приятного визитёра: «Приезжал спокойный, белокурый, сильный, умный, пытающийся ни на что не удивляться Уэллс»26. Так всегда бывает с воспоминаниями.

Но есть ещё один сюжетный ход в этой истории.

На этом же пиру был и Александр Грин, и об этом написал Михаил Слонимский: «Показательно краткое выступление Грина на банкете литераторов в честь приехавшего к нам в двадцатом году Уэллса. Его речь резко отличалась от ряда произнесённых на этом банкете речей, в которых было немало пошлого, глупого и враждебного Советской власти. Грин держался ещё более чопорно, чем всегда. Он приветствовал Уэллса как художника. И он напомнил присутствовавшим рассказ Уэллса “Остров эпиорниса” — о том, как выкинутый на пустынный остров человек нашёл там яйцо неизвестной птицы, положил его на солнечный припёк, согрел и вырастил необыкновенное существо, от которого ему пришлось спасаться, ибо это его детище стремилось убить его.

В человеке, вырастившем необычайную птицу, Грин усмотрел художника, а в птице, гоняющейся за ним, плод его художественного воображения, мечту его. Эта мечта, по Грину, была способна убить её носителя. Уже одно это неожиданное истолкование рассказа Уэллса показывало, как относился к творчеству художник-фантаст Александр Грин. Искусство казалось Грину подчас недобрым, злым, способным убить человека. Как часто случается с писателями, Грин, говоря о другом писателе, в данном случае об Уэллсе, говорил, конечно, о самом себе. В выращенной на пустынном острове странной птице Уэллса Александр Грин увидел родное душе своей искусство. И когда Грин описывал пустынный остров, казалось, что описывает он любимые, родные места. И со вкусом произносил он такие необычные для русского языка слова, как, например, ”дрок”. В этом своём выступлении Грин продолжал, в сущности, прежнюю свою, дореволюционную линию поведения, охранял позицию человека, оставшегося наедине со своей мечтой, которая гонит его и грозит убить его»27.

Спустя несколько лет Грин написал один из своих лучших рассказов. Это рассказ «Фанданго», впервые напечатанный в 1927 году.

В голодный Петроград приезжает испанский профессор Мигуэль-Анна-Мария-Педре-Эстебан-Алонзе-Бам-Гран, а проще говоря, волшебник Бам-Гран. Это второй рассказ Грина, где участвует Бам-Гран, и тут оказывается, что Бам-Гран это, фактически, чёрт — испанский консультант с копытом — только явившийся не в отъевшуюся Москву, а в голодный Петроград.

Действие происходит после календарного визита Уэллса. Вместо рубленых котлет и пирожных, которые ожидались в качестве вознаграждения за встречу со знаменитостью, Бам-Гран привозит расшитые покрывала и ароматические свечи.

Кончается всё, как водится, скандалом: в зале появляется неизвестный. Он толкается и кричит, но пока ничего ещё не началось.

Это статистик Ершов, что мал ростом и как бы надут. Он в полушубке, валенках и котелке. Он кричит, а когда его спрашивают, что значит его крик, отвечает: «Он значит, что я более не могу! Я в истерике, я вопию и скандалю, потому что дошёл! Вскипел! Покрывало! На кой мне чёрт покрывало, да и существует ли оно в действительности?! Я говорю: это психоз, видение, чёрт побери, а не испанцы! Я, я — испанец, в таком случае!

Я переводил, как мог, быстро и точно, став ближе к Бам-Грану.

— Да, этот человек — не дитя, — насмешливо сказал Бам-Гран. Он заговорил медленно, чтобы я поспевал переводить, с несколько злой улыбкой, обнажившей его белые зубы. — Я спрашиваю кабалерро Ершова, что имеет он против меня?

— Что я имею? — вскричал Ершов. — А вот что: я прихожу домой в шесть часов вечера. Я ломаю шкап, чтобы немного согреть свою конуру. Я пеку в буржуйке картошку, мою посуду и стираю бельё! Прислуги у меня нет. Жена умерла. Дети заиндевели от грязи. Они ревут. Масла мало, мяса нет, — вой! А вы мне говорите, что я должен получить раковину из океана и глазеть на испанские вышивки! Я в океан ваш плюю! Я из розы папироску сверну! Я вашим шёлком законопачу оконные рамы! Я гитару продам, сапоги куплю! Я вас, заморские птицы, на вертел насажу и, не ощипав, испеку! Я… эх! Вас нет, так как я не позволю! Скройся, видение, и, аминь, рассыпься!

Он разошёлся, загремел, стал топать ногами. Ещё с минуту длилось оцепенение, и затем, вздохнув, Бам-Гран выпрямился, тихо качая головой.

— Безумный! — сказал он. — Безумный! Так будет тебе то, чем взорвано твоё сердце: дрова и картофель, масло и мясо, бельё и жена, но более — ничего! Дело сделано. Оскорбление нанесено, и мы уходим, уходим, кабалерро Ершов, в страну, где вы не будете никогда! Вы же, сеньор Каур, в любой день, как пожелаете, явитесь ко мне, и я заплачу вам за ваш труд переводчика всем, что вы пожелаете! Спросите цыган, и вам каждый из них скажет, как найти Бам-Грана, которому нет причин больше скрывать себя. Прощай, учёный мир, и да здравствует голубое море!

Так сказав, причём едва ли успел я произнести десять слов перевода, — он нагнулся и взял гитару; его спутники сделали то же самое. Тихо и высокомерно смеясь, они отошли к стене, став рядом, отставив ногу и подняв лица. Их руки коснулись струн… Похолодев, услышал я быстрые, глухие аккорды, резкий удар так хорошо знакомой мелодии: зазвенело “Фанданго”… Я упал, вскрикнув от резкой боли в виске, и среди гула, криков, беснования тьмы, сверкающей громом гитар, лишился сознания»28.

Так вот, при современном прочтении, статистик Ершов оказывается далеко не таким простым персонажем. Брошенные под ноги деньги выглядят несколько иначе, если вы вышли в аптеку за лекарством для ребёнка.

В воспоминаниях о Мандельштаме неоднократно описан эпизод того, как Мандельштам с известной воронежской знакомой (он жил в то время в ссылке в Воронеже) идут на рынок, но вместо мяса тратят все деньги на петушки-леденцы. Эстетическая ценность поступка всегда борется с ответственностью, и ничья правота заранее не решена.

Бедность и рак, цепкими клешнями утащившие Грина на иные берега общеизвестны.

Но есть и оборотная сторона бедности — выколачивание гонораров и авансов. Миф о романтике рушится, когда рассказывают о том, как сотрудники редакций прятались от него — Грин ночевал в редакциях, брал измором (в те же времена Маяковский изводил бухгалтеров знаменитой угрюмой чечёткой). В той, прошлой его жизни, эсеры попросили Грина написать рассказ об одном из казнённых товарищей. Грин написал, и читатели плакали от проникновенности его слов, но потом Грин поднялся и потребовал гонорара.

Товарищи по партии возмутились, тень казнённой (это была женщина) ещё стояла у всех перед глазами. Грина стали выталкивать из комнаты, а он кричал из дверей:

— Ну дайте хоть пятёрку!

Алексей Варламов замечает: «если почитать переписку Грина с редакторами литературных журналов как дореволюционных, так и после, а также мемуары Паустовского, Миндлина, Слонимского и других сочувствовавших Грину писателей, везде присутствует один и тот же мотив — романтик Грин всегда был жесток, требователен и даже занудлив в финансовых вопросах, прося деньги у всех, у кого можно — своего адвоката, своего критика, редактора, издателя, при том, что само отношение к деньгам у него было своеобразное: получив их, Грин стремился поскорее от денег избавиться — черта, сохраненная им до конца дней, — часто оказываясь без денег в ресторанах, гостиницах, откуда посылал записки и слёзные письма к издателям с просьбой его выручить, иначе “посадят в тюрьму”»29.

От этой истории не меркнет его талант писателя. Тускнеет романтический миф, и обижаются на это только любители простых истин, в тайне надеющиеся, что жизнь — мягче, а не жёстче. Мы же — исследователи сложности. Жизнь непроста, да и Александр Грин непрост. Шутки его, кстати, были мрачны и страшны. Слонимский вспоминал: «Мне привелось однажды стать жертвой его воображения. Как-то явившись ко мне поздно вечером, он очень чопорно попросил разрешения заночевать у меня. Он был абсолютно трезв. И вот среди ночи я проснулся, ощутив неприятнейшее прикосновение чьих-то пальцев к моему горлу. Открыв глаза, я увидел склонившегося надо мной Грина, который, весьма мрачно глядя на меня, задумчиво сжимал и разжимал сильные свои пальцы на моей шее, соображая, видимо: задушить или нет. Встретив мой недоумённый взгляд, он, как очнувшийся лунатик, разогнулся и, не молвив ни слова, вышел. Мне потом удалось выяснить причины этого внезапного и фантастического поступка. Грину представилось, что я обязан жениться на одной девушке. Он построил в воображении своем отчаянный сюжет, в котором я играл роль злодея, и, побуждаемый добрыми намерениями, в моем лице решил наказать порок. Нечего и говорить о том, что всё это не имело абсолютно никаких реальных оснований. Может быть, сцена, в которой я оказался невольным участником, была всего лишь литературным вариантом “Алых парусов”, которые он писал тогда»30.

Дальше происходит следующее — герой гриновского рассказа обнаруживает у себя двести золотых монет в мешочке весом два фунта. Он отправляется на поиски Бам-Грана, спрашивает о нём у цыган, получает от них волшебный конус для перемещения в воображаемое, а потом снова приходит к владельцу картин. В условной конструкции Грина сосед легко впускает Каура в комнату собирателя антиквариата.

И тут гость достаёт свой таинственный конус. Помимо транспортных свойств он оказывается настоящей Мензурой Зоили31: «Так, например, часть картин, висевших на правой от входа стене, осыпалась изображениями фигур; из рам вывалились подобия кукол, предметов, образовав глубокую пустоту. Я запустил руку в картину Горшкова, имевшую внутри форму чайного цыбика, и убедился, что ели картины вставлены в деревянную основу с помощью столярного клея. Я без труда отломил их, разрушив по пути избу с огоньком в окне, оказавшимся просто красной бумагой. Снег был обыкновенной ватой, посыпанной нафталином, и на ней торчали две засохшие мухи, которых раньше я принимал за классическую “пару ворон”. В самой глубине ящика валялась жестянка из-под ваксы и горсть ореховой скорлупы.

Я повернулся, не зная, что предстоит сделать, так как, согласно указаниям, мое положение было лишь выжидательным.

Вокруг сверкал движущийся световой хаос. Под роялем стояли дикий камень и лесной пень, обросший травой. Все колебалось, являлось, меняло форму. По каменистой тропе мимо меня пробежал осел, нагруженный мехами с вином; его погонщик бежал сзади, загорелый босой детина с повязкой на голове из красной бумажной материи. Против меня открылось внутрь комнаты окно с железной решеткой, и женская рука выплеснула с тарелки помои. В воздухе, под углом, горизонтально, вертикально, против меня и из-за моих плеч проходили, исчезая в пропастях зелёного блеска, неизвестные люди южного типа; всё это было отчётливо, но прозрачно, как окрашенное стекло. Ни звука: движение и молчание. Среди этого зрелища едва заметной чертой лежал угол стола с блистающим конусом. Находя, что потрудился довольно и, опасаясь также за целость рассудка, я бросил на конус свой карманный платок. Но не наступил мрак, как я ожидал, лишь пропал разом зелёный блеск, и окружающее восстало вновь в прежнем виде. Картина солнечной комнаты, приняв несравненно большие размеры, напоминала теперь открытую дверь. Из неё шёл ясный дневной свет, в то время как окна броковского жилища были по-ночному черны.

Я говорю: “Свет шёл из неё”, потому что он, действительно, шёл с этой стороны, от открытых внутри картины высоких окон. Там был день, и этот день сообщал свое ясное озарение моей территории. Казалось, это и есть путь. Я взял монету и бросил её в задний план того, что продолжал называть картиной; и я видел, как монета покатилась через весь пол к полуоткрытой в конце помещения стеклянной двери. Мне оставалось только поднять её. Я перешагнул раму с чувством сопротивления встречных вихрей, бесшумно ошеломивших меня, когда я находился в плоскостях рамы; затем всё стало, как по ту сторону дня»32.

Волшебный конус перемещает героя внутрь картины, в прекрасный город Зурбаган, для беседы с Бам-Граном, а выходит он из волшебного пространства уже на лестницу своего дома.

Как Рип ван Винкль, герой Александра Грина, за тридцать минут в закартинье переживает два с половиной года33. Он счастливо минует весь этот липкий морок нищеты, будто удачно бросив кубик в игре «Монополия». Теперь на календаре 23 мая 1923 года, у героя уже есть жена, уют, всё просто «как в обыкновенный день».

Вместе с ним туда переносится пайковый лещ, но он уже пожарен, и к нему принесли бутылку мадеры.

Ну а людям, похожим на статистика Ершова, судьба готовила такие приключения, по сравнению с которыми путешествие с Бам-Граном — детская прогулка.

«Фанданго» это рассказ о чуде и о выборе. Грину кажется, что самый неприятный человек, нищий и озлобленный, имеет право на чудо, на удивительную встречу, в результате которой обретёт мешочек с золотом, жену и жареную рыбу.

Не чудо, что обеспечено унылым монотонным трудом, не чудо, рождённое наукой, её мёртвыми колёсиками и трубочками, а такое настоящее чудо на ровном месте, среди мёрзлого города.

Но единственно кто занимается такими чудесами, это иностранный консультант с копытом. Это понимал Булгаков, понимаем и мы.

 


    посещений 212