ЭНЦИКЛОПУДИЯ
Вы, Шариков, чепуху говорите, и возмутительней всего то, что говорите её безапелляционно и уверенно.
Михаил Булгаков. «Собачье сердце»
Как-то я работал в газете, и это была хорошая газета. Довольно весёлая — кажется, кроме начальства я был там самый старый. Газета эта была о книгах, и писали её название латинскими буквами — тогда это было в пределах общего стиля.
Мои молодые коллеги занимались чем поприличнее — высокой литературой, историей или книгами о кино. Мне же досталось всё то, чем никто не хотел заниматься, — фантастика, детективы, детская литература и все справочники со словарями. Одним словом, энциклопудии.
Зато это была постоянная — я прочёл сотни книг, будучи на зарплате (правда, крохотной) — возможность самообразования в зрелом возрасте. К тому же, я был, как говорил Виктор Шкловский «и рыба, и ихтиолог в одном лице». То есть я занимался рецензированием и одновременно писал прозу. Некоторое время я даже рулил этой газетой, и много что о ней помню. Там, конечно, уже прах и тлен, но это и положено говорить людям, которые вылетели из гнезда не по своей воле.
Но есть хороший повод вспомнить о неких навыках журналиста.
Есть особый род журналистской ошибки, к которой вынуждает быстрота письма и общая взвинченность. Более того, к этому вынуждает какой-то особый род журналистской самоуверенности. Я и сейчас до конца не понимаю, в чём он заключается, но результаты его действия постоянно попадаются мне на пути.
Речь не идёт об опечатках и грамматических ошибках, а об ошибках смысловых. Ну и, разумеется, речь о постоянной внутренней проверке того, что ты говоришь.
Я ещё застал восхитительные отделы проверки в толстых литературных журналах. Это была совсем не корректура, а именно проверка. Суровая женщина сличала упомянутые тобой имена, даты и цитаты с источниками, причём это касалось даже того, что неловко зовётся «художественной прозой». Вот это была школа — но, естественно, я видел такое при прежнем режиме, а затем оно умерло в первую очередь.
Причём, я застал отделы проверки в ослабленном виде — оттуда звонили, а в прежние годы автора вызывали в журнал и спрашивали, например: «У вас тут цитата из Толстого. Откуда вы её взяли? В академическом собрании мы не смогли её найти. Дайте ссылку, или уж не разбрасывайтесь цитатами. И лучше, если это ссылка на страницу». Это напоминало правила стрельбища и команду «Оружие к осмотру!».
Как-то я был на защите докторской диссертации однокурсника. Я послушал, как он отбивается от вопросов и претензий и проникся величием того метода, к которому я был причастен. Там была ответственность за произнесённое слово (ну и написанное), и возможность при необходимости сказать, откуда что взялось, сослаться на работу и данные. Точные науки, конечно, тоже подались в сторону пропасти, но всё-таки там и сейчас меньше приёма «здесь играем, здесь не играем, здесь рыбу заворачиваем». В том мире ещё оставалась ледяная вежливость в тех местах, где в социальных сетях вопят: «Слив защитан!».
Халтура есть везде. Я подозреваю, что если бы какому-нибудь новому нефтяному олигарху понадобилась докторская в этой области, то её бы сделали так, что никакие общественные проверяльщики не подточили носа. Но, в тот момент, сидя в аудитории, я наблюдал удивительную картину. Будто друиды выползли из своих нор и дупел, отряхивая с себя паутину и кусочки коры, чтобы принять человека, которого я знал как облупленного, в свои ряды. Друиды были дряхлые и кривоватые, но от посохов у них летели искры, и не стал бы я у них становиться на пути. За ними стояла проверка данных и прочие традиции… Но я отвлёкся.
Человеку свойственно ошибаться — он ошибается всегда, но человек спокойный и ответственный придумывает меры против этого своего свойства. Он перечитывает написанное, проверяет дату, если она даже кажется ему верной, то есть исполняет своего рода юридический обряд над текстом. Если это делать медленно, то вовсе ничего не напишешь, а профессионал тем и отличается, что делает это быстро.
В наше время профессионализм сводится к тому, что найденную ошибку исправляют, — этого уже много.
В те времена, когда меня уже уволили из той самой газеты, (и в тот же день я стал работать в другой), я по инерции, получил гневное письмо: «Вы плюнули мне в душу. Я читал ваши тексты и отчасти верил вам. И вот вы, будучи главным редактором книжной газеты и пропустили такое…»
Я думал оправдаться тем, что уж год, как меня на том месте, но прикусил язык. Всё это было неважно, и при мне было, хоть тут речь шла о статье про биографию Аракчеева. Статья называлась «Полуподлец, полуневежда». Это вообще был тот род текста, что называется в обиходе гониво, и, казалось, был написан не одним, а целым коллективом безумцев. В тексте были какие-то причитания вроде «Аракчеев умер, но дело его живёт, скоро наши дети оденутся в мундиры, скоро, скоро падёт ужас на нашу землю, звезда Полынь, недаром Наше Всё сказало о нём, и проч., и проч…»1. Оно, конечно, и вправду было бы ужасным, и опасность велика, и я не был за всю Россию автоответчик, и не мне графа Воронцова защищать от перехода эпитета.
Но читая письмо, я вспомнил другую историю — как-то раз я пришёл на службу, уже тогда понимая, что скоро меня поставят перед строем и сдерут с меня сержантские лычки.
Мои коллеги писали передовую статью.
— Что празднуем? — спросил я.
— Трёхсотлетие Петербурга. Мы нашли новые данные о его основании, то есть новую датировку.
— О! — изумился я. — И как? Когда, в смысле?
— Шестнадцатого мая, — ответили мои новые начальники. — А не 27-го! Мы видели оригинал указа.
— Братья, — проникновенно сказал я. — Братья, ведь вы позволите мне так вас называть, ибо я почти привидение, меня почти нет тут, я — дух, я — ветер. Братья, слышали ли вы что-нибудь о разнице между Юлианским и Григорианским календарями? Вам слова «старый стиль» что-нибудь говорят?
Но братья меня не слушали, у них были твёрдые зарплаты, а меня уже задним числом лишили олигархических денег. Передовая вышла. Без всяких там сомнений — зато с открытием2.
Вообще журналистика, особенно столичная — дело большого апломба. Другой мой коллега как-то писал патетический текст о евреях. Евреи, если кто не знает, вообще такая тема, как начнёшь про них что-нибудь говорить, сразу попадёшь в дурацкое положение. Ещё хорошо, если не отлупят. А ведь отлупят за милую душу — не те, так эти. Такая это тема, да.
Но этот человек обладал к тому же некоторым бесстрашием. Он написал про евреев, и написал следующее: «Известно, что еврейская государственность теологически связана с иерусалимским храмом. Второй храм воздвиг Ездра, вернувшись из Вавилонского плена. В 70-м году его разрушил Тит Ливий. После неудачной попытки его восстановления при Юлиане Отступнике евреи согласно их традиции принуждены оставаться без храма и без своего государства вплоть до прихода «машиаха», мессии»…
Помню, взяла меня некоторая обида. Потому что Тит Ливий ни в чём дурном не был замечен, потому что у него было алиби — так как время его жизни было ограничено «59 до н. э. — 17 н. э.» Не говоря уж о том, что он был мне люб тем, что написал «Историю города Рима от основания города до 9 года».
Вся журналистика построена на том, что жизнь вынуждает писать ради красного словца, приврать и приукрасить.
Один мой бывший начальник как-то учил меня жизни. Он говорил:
— Журналистика — это такая вещь, в которой надо делать деньги из того, что обижаешь других людей.
Я не спорил с ним, хоть и не соглашался. Эта формула предусматривала, что на этом цикл обращения слов прерывается и снова можно кого-то обидеть.
Я к тому времени видел много профессий, в которых людей ошибавшихся и людей обижающих иногда убивали. Да и вообще, у меня была своя цена поступкам. Потом моего начальника вызвали в прокуратуру, и он спешно лёг в больницу, а я сам что-то нервно говорил в его защиту, глядя в зрачок телекамеры. Дело было в том, что большие неведомые силы кого-то обидели, и оказалось, что у холопов затрещали чубы.
Но выходило, что проверка каждого слова, каждой метафоры — дело для интеллектуального журналиста зряшное. Он часто притворяется писателем, смешивает карты, прячется от ответственности.
Зато успешный журналист безапелляционно и уверенно пишет, ошибаясь в деталях и сути, как он ездил на танке и поднимался на воздушном шаре, вчера он писал о Толстом, а сегодня о Караяне. Его делает знаменитым многописание и широта охвата.
И разговор сейчас идёт не про те опечатки, которые кристаллизованы Ильфом: «Держали корректуру девять раз, но на титульном листе было напечено “Британская энциклопудия”».
Опечатки пусть обижают того шофёра из анекдота, про которого сделали огромную статью с гигантским портретом. У шофёра был большой стаж безаварийной работы, и статья называлась «Сорок лет не пердел». Так было написано поперёк портрета, и, внутри сюжета этой байки, шофёр оставил город вместе с семьёй.
Меня же тревожит мысль о том, что проверка не очень нужна, потому что это пишущий человек на самом деле продаёт не буквы, а доверие.
Скажут, что всё это банально. Так и что ж? Всё это надо говорить раз за разом, за ужином и за завтраком, снова — за обедом, и ещё раз — перед тем, как садишься за клавиатуру. Потому что ты можешь ошибиться сам, даже наверняка ты что-то перепутаешь, но пусть это будет больно. Пусть тебе будет мучительно стыдно за то, что ты соврал. Причём соврал, красуясь, радостно и по службе.
Мне скажут — а сам-то? Сам-то ты как? Мне надо признаться, что бессмысленная тяжесть слова и постоянные проверки ужасно тормозили мою буквенную жизнь. Оттого хлеба с маслом в моём доме было недостаточно.
И при этом я всё равно ошибался, конечно. Но я умирал от ужаса, думая, что я что-то перепутал. В этот момент я был похож на героиню фильма режиссёра Тарковского «Зеркало», что под дождём спешит исправлять ошибку. Потом выясняется, что она только думала, что пропустила ошибку в книге. Нам не говорят, какую — актриса Терехова только наклоняется к актрисе Демидовой и шепчет ей на ухо, а та лишь выдыхает.
Как-то, не так давно, я и сам так сбегал — не под дождём, а по морозу.
Есть ошибки страшные, но не стыдные — к примеру, отец моего отчима пропустил букву «р» в адресе на конверте (он печатал адрес на машинке). Всё бы хорошо, но эта буква должна была быть в слове «Сталинград». Он побежал на почту, там вошли в положение и отдали конверт. Ничем эта история более и не кончилась.
Но это — ошибка страшная, но не стыдная. А вот написать, к примеру, что-то вроде «Пётр Ильич Чуковский» — ошибка стыдная, хоть и не страшная, потому что тебе её припомнят и будут поминать постоянно.
Я дождался утра и позвонил корректорам, а у них телефоны не отвечают. Позвонил опять — нет их всё равно. (Потом оказалось, что у них прокладывали новую пожарную сигнализацию, и все телефоны не работали). Нервозность нарастала, а потом я решился. Зазвенел трамвай, поехал я в нём, как сыч. Только не поливал меня, дождь, как актрису Терехову, а был какой-то дикий по нашим меркам мороз.
Приехал, вломился в комнатку к верстальщикам и навёл шуму.
Потом оказалось, что я упустил другую ошибку, на соседней странице.
Но есть и у меня смешная история спасения от позора.
Она случилась ровно в те же молодые годы книжной газеты.
Однажды обстоятельства сложились так, что я был похож на бабочку в коллекции, и лежал на больничной койке, привязанный к раме верёвочками, но продолжал писать в газету. Делал я полосу о детском — и написал я о любимом мной писателе Юрии Ковале, а другой текст — о детской литературе вообще. По существовавшим тогда правилам, один текст можно было подписать своим именем, а все остальные — только псевдонимами. Я отослал сослуживцам оба, им самим предоставив решать, что и как называть, и как подписывать картинку. Иллюстрацию, впрочем, придумал я — фрагмент «Сикстинской Мадонны», оставив от неё только двух задумчивых ангелов, смотрящих вверх.
Прошло года два. Я пришёл в гости к своим друзьям — высокообразованным искусствоведам. Они были ласковы ко мне, наливали в стакан и накладывали в тарелку.
— Знаешь, — сказали они мне. — Мы, кстати, прочитали тогда твою статью о Ковале. Хорошая статья. Но, Боже, какие идиоты работают у вас в редакции!..
— А что? — с недоумением спросил я.
— Да вот рядом с твоей, была там статья о детской литературе…
— Дурная?
— Да нет, ничего особенного, какой-то Синдерюшкин... Но подпись-то, подпись под картинкой... Там, знаешь, два ангела из Сикстинской вырезаны и написано: «Даже ангелы Микеланджело с тоской смотрят на будущее детской литературы».
Я промолчал.