СЛОВО О ЛЕОНИДЕ ДОБЫЧИНЕ
(идеально забытый писатель)
Леонид Иванович Добычин (1894 — 1936)
Даже слово нырять не годится для выражения гоголиного нырянья: это просто исчезновение.
Сергей Аксаков. «Записки ружейного охотника Оренбургской губернии»
Это удивительный феномен по-настоящему забытого писателя. Он не имел архива, и вообще, мало что из его рукописей нашлось. Он не имеет могилы, и, кажется даже фраза из песни «Их дела забыты, их тела зарыты» к нему не подходит — если и вправду он утопился, то его тело могло вынести Невой в Финский залив, и просто раствориться в мироздании — то есть он по-настоящему исчезнувший писатель.
Исчезнувшие несколькими годами позже, взятые в одиноких квартирах или на улице, попадали всё же в бюрократический оборот и ложились в землю документировано. А он и тут улизнул, избежал, проскочил.
Я очень хорошо помню, как его начали печатать — это был 1988 год, когда в журнале «Родник», очень странном, несоветском в Советской стране (он издавался в Риге), стали печатать его opus magnum «Город Эн», и у всех возникло чувство неловкости и какого-то недоумения.
В ту пору был спрос на запретные тексты, те, что были раньше под запретом, романы и повести, что раньше читали на папиросной бумаге, в заграничных изданиях или в четвёртой копии «Эрики». Это были скорбные истории про лагеря, про то, что революция была не совсем такая, как нам раньше рассказывали в школьном классе, и вот они были напечатаны миллионным тиражами в литературных журналах. А тут было что-то не то, какое-то перечисление мелких деталей, всё то, что можно назвать «мелкой моторикой жизни».
Добычин родился 18 июня 1894 года под Витебском, детство провёл в Двинске, который ныне называется Даугавпилс, окончил там реальное училище, а в 1911 году поступил в Политехнический институт в Петербурге, не доучился, работал статистиком, жил в Брянске, потом всё же перебрался в Ленинград. Он был замкнутым и, чувствуется, очень гордым в душе человеком.
Каверин так вспоминает о его манерах: «Молчаливость его подчас была причиной забавных происшествий. После убийства Кирова из Ленинграда выслали всех бывших дворян, и в том числе известного режиссера Большого драматического театра — Тверского. Его настоящая фамилия — Кузьмин-Караваев, и ходили слухи (вероятно, инспирированные), что он был адъютантом Керенского. Мы были знакомы, и посетовать по поводу его вынужденного отъезда ко мне зашёл известный уже и тогда актёр Полицеймако. На свою беду, он застал у меня Добычина, сразу же нахохлившегося, — может быть, потому, что актёр помешал нашему разговору.
— Я только что с вокзала, провожали Тверского, — с горечью сказал Полицеймако. — Загнали куда-то к чёрту на рога! Такого человека! За что? Даже если он и был сто лет назад адъютантом Керенского, помилуйте, кто же мог думать, что за это придётся отвечать? И перед кем, я вас спрашиваю? Перед кем! Перед невежественными холуями!
Леонид Иванович промолчал. Полицеймако посмотрел на его лицо с поджатыми губами, поморгал и слегка смягчил формулировку:
— Ну если не перед холуями, так перед неблагодарными людьми! Потому что так отплатить за всё, что Тверской сделал для нашего искусства…
Продолжая свою речь, он время от времени вопросительно поглядывал на Добычина, очевидно, ожидая поддержки. Но Леонид Иванович загадочно молчал.
— Вообще говоря, уж кто-кто, а Тверской, просто как талантливый человек, заслуживал исключения из правил. Я понимаю, кое-кому следовало добровольно уехать. Прошлого не вычеркнешь. Если ты был адъютантом Керенского…
Он поговорил немного о том, что Тверскому, пожалуй, не следовало состоять при Керенском, тем более что он уже тогда намеревался посвятить себя театральному искусству.
Добычин молчал. Слегка открыв рот, Полицеймако ещё раз, уже опасливо, посмотрел на него и тоже замолчал. Я заметил, что не только адъютанты Керенского, но и сам военный министр Временного правительства Верховский работает в Главном штабе. Но было уже поздно. Молния понимания блеснула в округлившихся от страха глазах Полицеймако.
— Вообще говоря, да, — сказал он. — Мне была крайне неприятна эта суматоха на вокзале. Пришли с цветами — и кто? Те, кто в первую очередь гадили Тверскому в театре. Ну, уехал, — зачем же устраивать демонстрацию в общественном месте?
Леонид Иванович и на эту, вполне благонамеренную, тираду не ответил ни слова, и Полицеймако — крепкий мужчина с толстыми плечами — опал на глазах, как перебродившее тесто.
Ничего не сказавший, время от времени нервно поправлявший пенсне (он носил не очки, а пенсне), Добычин, без сомнения, показался актеру живым воплощением Большого дома.
Я проводил Полицеймако и вернулся хохоча. Леонид Иванович даже не улыбнулся»1.
Наиболее яркие воспоминания о его жизни последних лет принадлежат Вениамину Каверину, но и в них едва ли десяток страниц. Короткие рассказы, которые проще процитировать полностью, чем пересказать, «Город Эн», напечатанный в 1935 году и вызвавший целое собрание писательской организации в Ленинграде, где его ругали, в общем-то, равнодушные люди.
Добычин и тут как-то умалён, его мучили не сотрудники органов, которые иногда называются карательными, а товарищи по перу. Он был лёгкой добычей, вот невольный каламбур. Сослуживцы накинулись на него, как на Акакия Акакиевича, только посыпая не рваными бумажками, а обвинениями и проклятиями. Каверин описывал это так: «После прений слово было предоставлено Добычину. Он прошел через зал, невысокий, в своем лучшем костюме, сосредоточенный, но ничуть не испуганный. На кафедре он сперва помолчал, а потом, ломая скрещённые пальцы, произнес тихим, глухим голосом:
— К сожалению, с тем, что здесь было сказано, я не могу согласиться.
И, спустившись по ступенькам, снова прошёл через зал и исчез.
На следующий день я позвонил ему, и разговор начался, как будто ничего не случилось. Все же он хотел — и это почувствовалось, — чтобы речь зашла о вчерашнем вечере, и я осторожно спросил, почему он ограничился одной фразой.
— Потому что я маленького роста и свет ударил мне прямо в глаза, — ответил он с раздражением.
Он говорил о лампочках на кафедре, поставленных так, чтобы освещать лицо докладчика»2.
После этого Добычин аккуратно разобрал свои вещи, написал несколько записок, оставил паспорт в ящике стола и исчез. В Союзе писателей встревоженной делегации заявили, что он уехал в Лугу. Это какое-то развитие фразы из русской классики «уехал в Америку». Вот эта недоговорённость привела к тому, что у многих людей возникло желание продолжить его биографию. Есть такой эпистолярный рассказ Олега Юрьева, где Добычин не погибает, а устраивается счетоводом в совхоз, затем, во время войны попадает в Германию, по возвращении — в лагерь, потом выходит на свободу и проживает долгую жизнь3. Мало ли было людей, что исчезли в конце тридцатых, а потом вдруг объявились после войны где-нибудь в Буэнос-Айресе или Рио-де-Жанейро и похоронены на тамошних, залитых солнцем кладбищах.
Но и тут у Добычина идеальная биография — слухов много, и все они следуют народному желанию, выраженному в песне Александра Галича о Хармсе:
Он шёл сквозь свет |
Возможно, часть поклонников Добычина любит его именно потому, что он — идеально забытый писатель. Нет, регулярно проводятся конференции по его творчеству, рядом с могилой отца в Даугавпилсе установили кенотаф, и, к тому же, несколько писателей справедливо говорят, что Добычин повлиял на их стиль. Но для всякого сноба любовь к забытому писателю привлекательней чем увлечение всеми обожаемым автором. Им кажется, что любить «Мастера и Маргариту» пошло, потому что эта книга захватана миллионами рук, а обожать «Козлиную песнь» Вагинова лучше, потому что она в стороне и как бы ничья. Доля правды тут есть — настоящая любовь интимна.
Но чем по-настоящему интересен сейчас Добычин? Тут есть два ответа. Во-первых, это писатель мелких деталей. Предметы, населявшие Атлантиду, то есть страну Дореволюцию, обступают нас и начинают говорить, каждый о своём, — не только люди и обстоятельства, а именно вещи. Добычина иногда называли русским Прустом, но это неверно. Пруст отчетливо рефлексирует по поводу каждого предмета, будь то пирожное «мадлен» или луч света, пробивающийся из-под двери. А тут перед нами монотонное перечисление деталей прошлого мира, того, что уже канул прочь — и только в удачных семьях вдруг обнаруживается на дачных антресолях. Вилочки, козелки для столовых приборов, керосиновые лампы, пуговицы с гербами, гамаши и манишки, резиновые шины, граммофон, стальные шарики на кровати, пульверизатор для духов (я застал их ещё — в сеточках, с длинным шлангом и резиновой грушей, но как, как это объяснить следующим за мной) — и этот метод описания мира работает, вот в чём дело. Для читателей Добычина множество этих предметов в 1935-1936 годах, когда печатался роман, уже стало прошлым. А для нас, почти столетие спустя, они и вовсе — тень тени, беглецы из словаря. Но это тот самый «шум времени», о котором писал Мандельштам.
Если когда-то будет предпринято издание «Города Эн» в «Литературных памятниках» (а это было бы естественно), то сведение комментариев будет великим трудом для решившихся на это предприятие5. Причём комментарий к этому роману должен быть в прямом смысле культурологическим: автор с фотографической точностью описывает открытки, картины в волшебном фонаре и детали пейзажа. Они не выдуманы, и в этом живом состоянии помещены в книгу, как стёклышки в калейдоскоп. Добычин, к примеру, пишет: «Мы не раз начинали и снова бросали учиться. Мы стали употреблять слова “митинг”, “черносотенец”, “апельсин”, “шпик”»6. Этот апельсин уже съеден временем, а тогда, в начале прошлого века он вовсе не был диковиной. Гершуни вспоминал, что апельсины ему, заключённому, давали даже в тюрьме7. Но тут имеется в виду совсем не тот фрукт. В 1906 году, в третьем номере журнала «Зарево», было напечатано анонимное стихотворение «Партийные различия», описывающее приметы течений в революции. Начиналось оно так:
Коль нашли у вас в жилище |
Конечно, апельсин — это бомба. Но то, что было тогда бомбой, стало скорее, гранатой — и объяснения вокруг слов снова сливаются в шум времени. Таких слов, похожих на бомбы и гранаты, истлевшие на ржавчину в лесу русского языка, потерявшие образ и звук, у Добычина масса. Они не просто на каждой странице, даже не на каждом абзаце — на каждой строчке. Дело не только в перечислении, а в этом спокойном меланхоличном наблюдении автора за происходящим. Атлантида ещё не знает, что опускается под воду, а путешественник из будущего уже фиксирует все мелкие детали бытия. Он маленького роста, как его герой-мальчик, и оттого приземлённые детали ему более доступны. Вот этот метод фотографической фиксации — ключ к работе Добычина с окружающим миром.
Во-вторых, это настоящий маленький человек. Некоторые авторы объясняют его замкнутость и отчуждение гомосексуализмом (в 1934 году в СССР это стало уголовно-наказуемым). Мне это кажется не то, что не вполне доказанным, а неважным. Скорее, то, что мы можем извлечь из текстов Добычина, другое — некоторая опаска по отношению к сексуальности вообще. Это, скорее, гоголевская черта биографии.
У Добычина странный статус. Это классик, которого не читают. «Войну и мир» тоже не читают, вместо этого люди гальванизируют обрывки школьных воспоминаний и просмотренные фильмы, но Добычин каким-то особенным, неодолимым образом не годится для массового чтения.
Между ним и «широким читателем» существует непроницаемая мембрана. Вот Набоков — читаемый автор, а Добычин, не уехавший прочь, отсутствовавший в литературном обороте всего полвека — нечитаемый, хотя по нему проводятся конференции и защищаются диссертации.
Он как вино в бутылке: ценное, но стоит на полке. В погребе. Во втором ряду. Не для публики.
Во всём этом важна именно судьба маленького человека. Не гигантский Левиафан пожирает его, не братья-писатели кидают его в мясорубку, а маленький человек исчезает под натиском мироздания. Силы не равны, но обречённый не теряет достоинства и презирает жалость в виде венков и могилы.
Он растворяется в своём противнике.
Люди всяких опасных профессий, вооружённые и воюющие, любят говорить, что их товарищ жив, пока не найдено мёртвое тело.
Это вполне применимо к Добычину.
Тела нет, остались книги, и жизнь продолжается.