СЛОВО О НИНЕ БЕРБЕРОВОЙ
(работа со шрифтами)
Нина Николаевна Берберова (1901 – 1993)
В воскресенье была у нас Берберова. Проста, мила, воспитана, очень себе на уме, — зря словечка не вымолвит. Интересный тип для наблюдений. Она добьётся своего: всё рассчитано.
Вера Бунина. Дневник, 15 августа 1927
Лидия Гинзбург писала в 1936 году: «Лиля Брик уже почти откровенно стареющая, полнеющая женщина. Сейчас она кажется спокойнее и добрее, чем тогда в Гендриковом. Она сохранила исторические волосы и глаза. Свою жизнь, со всеми её переменами, она прожила в сознании собственной избранности и избранности своих близких, а это даёт уверенность, которая не даётся ничем другим. Она значительна не блеском ума или красоты (в общепринятом смысле), но истраченными на неё страстями, поэтическим даром, отчаянием»1.
В отличие от Лили Брик, которая вряд ли когда-то была способна написать длинный связный текст, Берберова оставила огромное количество произведений: не очень интересные романы и повести, которые вряд ли можно рекомендовать современному читателю, пару книг биографического толка — «Железная женщина» (1981) о баронессе фон Будберг и «Люди и ложи» (1986) о масонах начала ХХ века, и конечно, opus magnum – мемуары «Курсив мой» (1969).
Но отражённый свет знаменитых писателей всё равно присутствует в разговорах о феномене Берберовой. В чём этот феномен? В успешной жизни, хотя в ней было полно несчастья (как часто бывало с русскими писателями в ХХ веке), в том, что писательница оказывается интересна не как писательница, как человек сам создаёт миф о себе – у многих эти отчаянные усилия смешны, а вот перед нами пример, что при известном упорстве и некотором везении всё может получиться.
Любой человек, произнося хоть сколько-нибудь долгую фразу о Берберовой, скажет несколько слов о Ходасевиче, и воссияет тот самый отражённый свет.
Но её часто упрекали в том, что она использовала великого поэта Ходасевича в качестве стартовой площадки своей литературной карьеры. Упрёк этот вряд ли справедлив.
Он любил её, разрыв был тяжёл, но лучше всего о подобных обстоятельствах и упрёках писал Борис Пастернак в «Людях и положениях» (1956): «Бедный Пушкин! Ему следовало бы жениться на Щёголеве2 и позднейшем пушкиноведении, и всё было бы в порядке. Он дожил бы до наших дней, присочинил бы несколько продолжений к „Онегину“ и написал бы пять „Полтав“ вместо одной»3.
Так или иначе, она покинула Россию вместе с Ходасевичем в 1922 году4, рассталась с ним в 1932 году (он потом женился, вдова погибла в немецком концлагере во время войны), но общение с Берберовой, которая тоже вышла замуж, не прерывалась.
Люди с трудом теряют связи – особенно на чужбине.
В 1950 году она уехала в США, прожила там половину жизни и умерла в Филадельфии.
Уже был написан «Курсив мой» — и сперва вышел по-английски — как вдруг к Берберовой пришла неожиданная слава.
В 1935 году в Париже была напечатана повесть «Аккомпаниаторша» (1935), и вдруг, спустя почти полвека, ей заинтересовались французские издатели, повесть перевели, номинировали на премии, стали переводить и другие вещи. Это одна из загадок – почему происходит такой всплеск интереса к казалось бы тривиальному сюжету – женщина трудной судьбы, фоном к её жизни трудная судьба оперной певицы, всё это написано языком с привкусом картона (кажется, именно поэтому люди, читавшие тогда Бунина и Набокова благополучно забыли прозу Берберовой). Но, как говорил один недобрый остроумец, некоторые вещи в переводе выглядят привлекательнее.
Второй взлёт произошёл в тот момент, когда к советскому читателю начала возвращаться та литература, которая была создана за границей (или её авторы по разным причинам были убиты и стали фигурой умолчания).
В этот момент Берберова стала послом страны «Прошлое», ещё раз подтверждая фразу, приписываемую Корнею Чуковскому: «Писатель у нас должен жить долго». Действительно, если ты живёшь долго, пережил своих любимых, своих друзей и врагов, то твои воспоминания становятся ценнее – просто из-за слоя патины на твоей биографии. Сама Берберова пишет Г. Кузнецовой 4 мая 1968 года: «Чувствую себя (как и Вы, вероятно) одним из последних представителей цивилизованной России (это не значит, конечно, что я считаю, что при царе жилось лучше, чем при Косыгине)»5. И главная особенность феномена Берберовой в том, что она числится «писательницей», «поэтом», но мемуаристика её побивает все прочие грани её творчества.
Подобная история случилась с Одоевцевой. Точно так же, как Одоевцева, Берберова приезжала в Советский Союз — как посол из страны «Прошлое».
Одоевцева, впрочем, осталась, но у неё не было за границей такого прочного положения, как у Берберовой. Берберова преподавала, у неё выходили книги, кроме мемуарных, и они пользовались спросом.
Правда, вокруг витала лёгкая атмосфера скандала.
А Одоевцеву за глаза называли «прелесть какая дурочка», отрезая половину от рискованной остроты. Мемуары её куда более честны, но куда там «поэтессе с бантом», против женщины, которая, сжав зубы, идёт к успеху и получает его по полной. Правда, в восемьдесят лет.
Берберова приехала в СССР как строгий человек, хранитель духа мёртвых эмигрантов, а Андрей Вознесенский в своих стихах назвал её «Мисс Серебряный век».
Это, кстати, совершенно безумное стихотворение:
|
Ну и дальше:
|
Нет, Андрея Вознесенского я бы и раньше не стал считать арбитром художественного вкуса, но это как-то слишком даже для 1981 года, каким оно помечено.
Но как раз стихотворение Вознесенского как раз задаёт тон отношения к Берберовой нормативного советского интеллигента, который в конце восьмидесятых годов получил доступ к ранее запрещённой или полузапрещённой литературе.
В 1926 году Берберова закончила поэму, которая так и называлась «Лирическая поэма». Стихи эти неважные, там автор время от времени восклицает:
|
Потом появляется Саваоф и поднимая один палец изрекает мудрость, потом (подняв второй палец) – другую мудрость, наконец, третью — и всё это напоминает не то «Потерянный рай» Мильтона, не то унылую поэму одного немца, выдуманную Набоковым в «Даре» по следам «Бесов» Достоевского.
Однако ж Берберова там пишет:
|
— и вот это уже стало девизом для огромного количества людей, лишившихся своей Родины, или как они иногда говорили, унёсших свою Родину на подошвах сапог. Но сапоги нужно время от времени чистить, обувь снашивается, это очень неудобно, а вот быть в «посланье» или «послании», куда как удобнее.
Человек саркастический сказал бы, что в русском языке быть посланным тоже невелико счастье, но тогда, в нищете люди не заботились о том, как это будет слышаться через пятьдесят или сто лет.
Примечательно то, что при жизни это bon mot пытались украсть у Берберовой, осознанно или нет подыскивая им более подходящего автор: то Лаппо-Данилевский напишет, что это придумала Гиппиус, то слова эти припишут Струве, а то и вовсе скажут, что это Мережковский.
Так бывает – можно не стараться, не писать ничего, или писать вещи, что быстро забудут, а придумать удачную остроту, определение или метафору – и войдёшь в историю.
Но у Берберовой кроме этих слов, было довольно много поводов гордиться собой.
Эта история предсказана женой Бунина, которая записывает в дневнике ещё в 1927 году: «В воскресенье была у нас Берберова. Проста, мила, воспитана, очень себе на уме, — зря словечка не вымолвит. Интересный тип для наблюдений. Она добьётся своего: всё рассчитано. Минута не пропадает даром. Природы не любит, она её совсем не трогает. Она охвачена одной мыслью — стать писательницей! И вся жизнь у неё направлена в одну точку. Её даже мир не интересует. Она уже скучает на юге. В Париже дом, все интересы <…>. “Ездить путешествовать мне не хочется, — я устала смотреть, мы столько уже видели, где только не были...”. И это в двадцать шесть лет! Уже насытилась, а ведь ненасытная по природе своей женщина!.. Но знает, что путешествия отнимают много времени, внимания, значит, и их по боку, всё на фронт литературной работы. Жаль, что нет в ней настоящего художественного таланта, а то с такой бы настойчивостью далеко пошла бы»8.
Но нужно вернуться к теме воспоминаний, и тому, как они были восприняты исчезающими очевидцами. Струве написал рецензию на «Курсив мой», тоже замечал ошибки в датах, в том, например, что Цветаева была на похоронах Ходасевича (а она уже уехала в Москву) и говорил, «как опасно авторам мемуаров полагаться на свою память, не подкрепленную документами»
С разгромной рецензией Гуля тоже интересная история: он не верил в историю о заброшенном колодце и связанных с ним размышлениях маленькой девочки. Ирина Винокурова пишет: «Гуль увидел здесь желание автора представить себя “сверхъестественным ребенком”: (по его терминологии), и интуиция его не обманула. Как свидетельствует дневниковая запись Берберовой от 14 июля 1960 года, она увидела сон про заброшенный колодец в достаточно зрелом возрасте, и почти без изменений перенесла этот сон на страницы «Курсива» в качестве своей детской фантазии»9.
Мы имеем дело с художественным произведением, которое только притворяется воспоминаниями.
В нём сводятся счёты с обидчиками и не поймёшь, о ком больше ты узнаёшь: о великих мертвецах или об авторе, который героически выгрызает себе место в общественной памяти.
Кажется, о Будберг Берберова стала писать оттого, что сама хотела стать такой Будберг. Тоже приезжавшей в СССР и тоже светившей отражённым светом Горького и Уэллса.
Книги Берберовой упрекали в неточностях, осознанном смещении акцентов (а это в мемуарных рассказах всегда меняет смысл, превращает исчезнувшую реальность в какую-то другую, из параллельного мира).
Когда «Курсив мой» вышел в Нью-Йорке, на него обрушился в своей рецензии для «Нового журнала» Роман Гуль10.
У них была давняя вражда – ещё в 1945 году он ругал Берберову за платонический коллаборционизм, любовь к Гитлеру и то, что она написала про фюрера стихотворение. Берберова довольно ловко отбивалась, говоря, что кровожадный вождь выведен, как Макбет, а он персонаж не то, чтобы положительный. Что до неоправданных надежд на немцев, решивших уничтожить большевиков, то это было не уникальным явлением в русской эмиграции первой волны. У одних это прошло быстро, другие, как Шмелёв и Зайцев, приветствовали вторжение в СССР, и понадобилось время, чтобы они поняли, что перед ними не воплощение розовой мечты, а неприятная реальность.
Так что эти обвинения сдуло ветром.
Так или иначе, старый человек пишет рецензию на мемуары немолодой женщины, которая с первых до последних слов наполнена ядом:
«То, что эта книга не имела успеха у американцев — естественно, ибо этот очень неорганизованный, многословный, тяжеловесный и (надо отдать справедливость) скучнейший опус обращён совсем не к иностранцам. Он обращен больше всего к эмигрантскому обывателю. <…> Заглавие книги “Курсив мой” — не оригинально. Б-ва взяла его у советских юмористов Ильфа и Петрова. Под этим заглавием у них есть смешной рассказ: редактору не дает покоя какой-то графоман, все приносит ему рукописи, причем в них почти всё подчеркнуто и в скобках указано: “курсив мой”. В один прекрасный день редактор впадает в невероятную ярость от этих рукописей графомана, швыряет их секретарю и кричит: “Отдайте ему его курсив!” Мы сочувствуем этому редактору и отдаём Берберовой её курсив»11.
Иногда Гуль справедливо указывает на ошибки, иногда сам не прав: «Сын Цветаевой, Мур, был расстрелян за опоздание с возвращением в воинскую часть, а не «убит на войне», как пишет Б-ва»12. Нет, тут как раз права Берберова, а не Гуль.
Но феномен писательницы-мемуаристки куда интереснее, и он связан с тем, что точность в мемуаристике побивается включением книги в общественное сознание.
А вот с этим у Берберовой всё хорошо. На многие годы она стала одним из самых главных источников цитирования для тех людей, что на скорую руку пишут сейчас юбилейные статьи или просто разнообразят чтение своего блога. Шрифты везде разные, но дух героической женщины присутствует в каждой цитате, каждой истории, съедает ли Бунин общественную колбасу, кладёт ли автор первые цветы на гроб Блока – неважно, правда ли это.
Персонажей в «Курсиве» много, а стиль изложения подкупает внешней объективностью.
Ирина Винокурова и Михаил Ефимов в рецензии на сборник писем Нины Берберовой и Галины Кузнецовой замечают: «У Лидии Гинзбург есть поздняя запись: “Перечитываю N. Интересно, но что-то мешает. <…> Модель — человек огромного витального напора, неистребимой жадности и любви к жизни, при любых ситуациях. <…> Движущий мотив этой книги — сказать, что на старости лет автор не у разбитого корыта. Старость — умудренность, освобождение от страстей и заблуждений. <…> Каждая вещь мира сего содержит тайну счастья. Надо только уметь разгадать. Прекрасная модель. Она была задумана для стареющего Гёте. Но вот у Гёте не получилось, а получилось у N. — Подозрительно”.
Гинзбург не раскрывает акронима, но что-то подсказывает, что N. — это Nина Nиколаевна»13.
Меж тем, нужно исходить из того, что все мемуаристы врут. Одни наговаривают на других, кто-то на себя, а иные пеняют на времена, которых не выбирали.
Но у одних получается быть интересными.
А у других – нет.