ДЕНЬ АРХИВНОГО РАБОТНИКА
Человек с тонкой шеей сказал:
– Значит, жизнь победила смерть неизвестным для меня способом.
(В черновике приписка: жизнь победила смерть, где именительный падеж, а где винительный)
Даниил Хармс <30 января 1937 год>
Трамвай звенел, как будильник. От пробуждения проходило три звонка, то есть три трамвая проходили, звеня и лязгая, мимо её окна на первом этаже. На четвёртом она ехала в архив.
Маша всегда отправлялась на службу, где её звали Мария Сергеевна, раньше необходимого. И всё для того, чтобы трамвай был пуст. Она выходила на остановке рядом со сквером, и там можно было немного посидеть перед тем, как войти в здание архива.
Дом вместе со старухой-матерью оставались за спиной. Жизнь в комнате первого этажа текла медленно, будто внутри сундука. Да и сама комната была похожа на внутренность сундука – своды скруглялись, потому что дом был построен два века назад. Спустя сто лет был надстроен один этаж, а теперь, при новой власти – ещё два.
Жизнь в сундуке двигалась, не растворяясь в общей жизни города, не смешиваясь ни с чем, будто капелька масла в общем движении реки. Рядом, за сквером, высилось здание Военной академии, большое и страшное, на его стилобате торчал огромный танк, похожий на чёрного дракона из её детских сказок с ятями и ерами.
Иногда, когда она ждала трамвая вечером, красные командиры, вывалившись из дверей академии, пытались взять лавочку и её хозяйку кавалерийским наскоком. Но Маша вдруг оказывалась для них Варшавой, и красные командиры неожиданно понимали, что произошло какое-то непонятное чудо на Висле и нужно ретироваться.
Дома ждала мать, первая красавица Васильевского острова. Но это было в прошлом. После первого удара у матери отнялась левая рука, а после второго, она перестала ходить. Теперь она стала похожа на черепаху. Особенно, когда Маша сажала её в кресло у окна.
Старуха почти не говорила.
Сперва она ещё читала, но теперь только игралась с Машиным подарком. Маша купила ей Вечный Календарь, изобретение неизвестных рационализаторов Прокопенко и Каца, шедевр экономии и научной организации труда. Вечный Календарь не был вечным, но его рассчитали сразу на много лет, до пятьдесят седьмого года. Переставляя полоски на картонном планшете и вращая на нём фанерный круг, можно было каждый год конструировать новый набор недель и месяцев – с правильными датами.
Иногда мать брала в правую, не парализованную руку, карандаш, висевший у неё на шее, и делала какие-то заметки. В них не было никакого смысла: чёрточки, отдельные, каллиграфически написанные буквы, откуда-то взявшаяся отменённая фита и ижица, слово «всегда» обозначавшее, видимо, «никогда». В общем, это был бесконечный процесс.
Но это занятие явно нравилось матери, поэтому Машу оно устраивало. Любовь к каллиграфии была у Маши от неё, так считалось в семье. Ещё в детстве она чудесно умело подделывать почерк,
Как-то, только придя на работу в архив, она на спор написала «Игумен Пафнутий руку приложил» по-старославянски, сперва уставом, потом полууставом, затем рукой Достоевского и наконец — каракулями современного школьника.
Но это было частью работы – разбирать чужой почерк и переписывать непонятное так, чтобы оно становилось яснее объявления в газете. Работа ждала там, за огромными дубовыми дверями, а пока можно сидеть лавочке и вдыхать запах мёртвых октябрьских листьев.
Внезапно мимо неё на большой скорости помчались три машины. Большое начальство ехало куда-то вон из Москвы. Маша спокойно проводила их взглядом: она уже привыкла к тому, что тут правительственная трасса, а на пятнадцатом году новой власти начальство не ездило на трамваях. Впрочем, оно на них никогда не ездило.
Один из пассажиров лениво смотрел в окно, и на мгновение встретился глазами с женщиной на скамейке.
Вождь подумал, что женщина красива, но возраст её непонятен, как перспективы пятилетнего плана. Она не то девочка, не то успешная дама. Нет, всё-таки девочка.
Он с соратниками ехал в старое имение, где проводил дни накануне отъезда за границу знаменитый писатель. Так когда-то ездили к «Яру» на тройках – с визгом и гиканьем.
Вождь надеялся, что это последняя отлучка писателя: тот уезжал всё реже и ненадолго. Писатель был похож на поршень, что движется всё быстрее, но скоро застрянет в крайней точке. И всем известно – какой.
Гости, топая, поднялись по лестнице. Звуки подкованных сапог рикошетили от мрамора стен, к которым жалась прислуга.
Писатель уже ждал их за столом. Его сын стоял за креслом и с восторгом наблюдал, как порученцы втаскивали в комнату корзины со снедью. Но, главное, ящик с бутылками. Бутылки очень нравились молодому человеку.
Потом хозяин читал в свете низкой люстры (шторы были задёрнуты). Писатель декламировал стихи, только что вышедшие в отдельной книжке.
Вождь хохотал, его друзья вторили ему, опаздывая на полтакта. Вино лилось на скатерть.
— Резолюцию! Резолюцию! – вдруг начали кричать соратники.
И вождь придвинул к себе книгу. В конце стихотворения, прямо поверх строк, он размашисто написал, что оно посильнее, чем «Фауст» Гёте. И всё потому, что в нём любовь побеждает смерть.
Он передал книгу по кругу, и соратник вождя, уже на следующей странице, вывел: «Я малограмотный, но думаю, что наш вождь более чем правильно определил значение этих стихов. От себя скажу, я люблю нашего хозяина как моего и моего класса писателя, который правильно определил наше поступательное движение».
Писатель поморщился: он не любил, когда писали в книгах. И, уже вдогонку, он представил себе, что так же, в кругу жёлтого света, эти люди уже за другим столом будут передавать друг другу расстрельный список и, так же хохоча, будут оставлять издевательские комментарии.
Вождь это заметил. Что-то ненадёжное было в этом кашляющем старике. И сколько он ещё протянет – год или три?
Гости поднялись и, тяжело шагая, пошли прочь, к своим машинам.
Они пронеслись по уже заснувшим улицам, когда Маша уже спала, вытянувшись на своём узком топчане. Только старуха медленно стянула плёнку со своих черепашьих глаз и прислушалась к звукам города. Что-то запомнила и снова опустила веки.
Прошло пять лет, и знаменитый писатель умер. Его тело, превращённое в пепел, легло в стену будто кирпич. Его поступательное движение закончилось.
Через несколько месяцев в архив привезли книгу с автографом, вернее – с двумя автографами. Курьеры были необычными – один главный, и два на подхвате. Все они скрипели ремнями, в их петлицах горели шпалы, а подкованные сапоги стучали по гранитным ступеням. Эхо их шагов звучало на лестнице, но, разумеется, куда тише, чем шаги вождей. Книгу сдали под несколько росписей на хранение. А хранить её полагалось в специальном сейфе.
Там она и лежала – будто кирпич в кладке. Слова вождя были напечатаны во всех газетах, и их знал каждый школьник.
Только под Новый год, выпив чуть более необходимого, начальник литературного отдела, рассказал Маше об одной тайне.
Начальника звали Николай Степанович. Он ухаживал за Машей, но делал это очень тонко, опасливо. Люди, работающие с документами, всегда очень осторожны, но тут шампанское смешалось с водкой. И, стоя рядом с Машей у окна, Николай Степанович признался, что вождь пропустил мягкий знак в слове «любовь». Дальше был рассказан анекдот про грузинского учителя, который объяснял ученикам, что мягкий знак не надо писать в словах «вилька» и «тарелька», но он обязателен в словах «морков» и «любов».
В первый рабочий день после праздников Николай Степанович заглянул Маше в лицо – помнит ли она об анекдоте. Она встретила взгляд начальника просто и рассеянно, как смотрела, сидя на лавочке, на проносящиеся мимо машины.
Беда пришла, откуда не ждали. Издатели энциклопедии решили поместить в статью о знаменитом писателе резолюцию вождя, и архив оповестили, что книгу приедут фотографировать.
Звонок застал Машу в кабинете Николая Степановича. Они посмотрели друг другу в глаза.
Всё это донельзя неприятно. Мягкий знак пропал, и поди докажи теперь, что это не они его проворонили. Книга была вверена им как знамя, фраза вождя – давно напечатана в главной газете страны и тысяче книг, но всегда – правильно.
А теперь в этой истории появился тонкий привкус трагедии. Никакого анекдота в этом уже не чувствовалось, только горький привкус вредительства. И хуже всего было то, что сейф с книгой стоял не у них, а в отделе специального хранения, где на входе сидели два особенных человека. Всяк мог слышать цоканье их сапог со стальными набойками, когда один из них шёл сменить другого.
Когда Маша вышла из здания архива, то не стала пропускать набитые людьми трамваи и села в первый же. Она даже не заметила давки. Народа в трамвае оказалось так много, что какой-то командир, вскочивший туда вслед за ней, стал прижиматься к Маше сзади. Он был красив и в чинах, на груди его горел орден, но когда она повернула голову, чтобы посмотреть мужчине в лицо, то увидела его в глазах испуг. Что-то, видимо, в ней было сейчас такое, что он отстранился, несмотря на тесноту. Маша ехала домой, и тревога внутри неё нарастала.
Её мало занимал мягкий знак, она думала о том, чего не знал Николай Степанович. О том, как пылил по степи эскадрон, а она смотрела в спину отца. Один погон на его плече держался еле-еле, потому что его задела красноармейская шашка. Всадники уходили за кордон, а она оставалась, потому что нужно было найти в перемешанном Гражданской войной мире мать.
Ни в одной анкете она не писала об этой исчезающей в тумане отцовской спине, и о гибели брата в двадцать седьмом не писала тоже. Много лет Маша, которая в такой момент мгновенно становилась Марией Сергеевной, проработала в архивах и знала, какой жизнью живут документы.
Власть предпочитает иметь дело не с устной речью, а с текстом. Власть ленива и нелюбопытна, и того, чего нет в каталоге или анкете, она не знает. Чаще всего ей хватает того, что написано на бумаге, которую положили перед ней на стол.
А в этом случае власть может заинтересоваться, её лень улетучится, на стол зелёного сукна лягут не две бумажки, а три или четыре. Много лет Маша думала, что укрылась от этой власти, спряталась, как в сундук во время детской игры в прятки. Сундук у них был большой, и можно было закопаться в прохладные простыни и полотенца. С тех пор её сундук стал побольше, и в нём удалось спрятать ещё и мать. Но теперь, если за ней придут, никто не извлечёт мать из сундука, и она умрёт – безропотно и тихо.
В подъезде к ней шагнула женщина. Её она знала, такие назывались «общественницы». Домком, райком, ещё какой-то «ком», кружки самообразования. С некоторым усилием она вспомнила её имя.
— Добрый вечер, Эсфирь Марковна.
— Здравствуйте, Маша.
Председатель домкома строго глядела на неё.
— Вам нужно вести социальную жизнь.
— Я много работаю, Эсфирь Марковна. И ещё моя мама…
— Да, мама. Это очень печально. Но вы никогда не станете гармонически развитым человеком без общественной работы.
Эсфирь Марковна оттеснила её от двери и сбила с проторенного пути. Они сделали несколько шагов внутри коридорной системы, затем прошли ещё немного, и Эсфирь Марковна отворила дверь домового комитета.
Маша очутилась в казённой комнате, где ей обычно выписывали жировки и справки, миновала канцелярский стол с какими-то папками, а потом обнаружила, что Эсфирь Марковна открывает перед ней следующую дверь.
Дверь завыла несмазанными петлями, и Маша оказалась в комнате своего детства. Гулко шли напольные часы, будто отбивая каждую секунду. На стенах висели мутные картины, но главным украшением стен были вязаные носки, свитеры и шарфы.
Шаги скрадывали разноцветные половики, тоже вязаные и, казалось, лежавшие в два слоя.
Три старухи сидели перед ней, и у каждой в руках было вязание.
— Девочка, — спросила Машу самая старшая, — хочешь к нам в кружок?
Маша решила сострить, но прикусила язык. Можно ещё было сказать, что она им не девочка, и начальство зовёт её Марией Сергеевной.
Вторая старуха недовольно посмотрела на первую:
— Ей это ни к чему. Не подросла ещё.
Третья жевала губами. Даже издалека было видно, что зубов у неё нет.
— Ты не хочешь вязать? А чего же ты хочешь?
Маша подумала, что ровно ничего. Она хочет, чтобы от неё отстали.
Маша подумала, что её заставят вести кружок каллиграфии. Но в свете недавних событий это ненадолго. Кажется, она сказала это вслух, во всяком случае, её услышали.
— У нас нет кружка каллиграфии, — угрюмо сказала вторая старуха. – И не будет.
— Обидно, что все хотят увильнуть, — произнесла другая.
— Но что-то ведь можно сделать, — возразила Эсфирь Марковна, — пусть займётся каллиграфией, а потом видно будет.
Маше стало неприятно, и она довольно ловко, по дуге, обошла Эсфирь Марковну и взялась за ручку двери.
— Спасибо за заботу.
— Спасибо скажешь, если хорошо жизнь проживёшь, — сказала, будто плюнула ей в спину, главная старуха.
Мать сидела в своём кресле, теребя календарь. Маша сходила на кухню за чайником и кастрюлькой и принялась её кормить.
На город навалилась ночь, да такая, что не было слышно ночного трамвая. Маша лежала, глядя в потолок, но потом почувствовала, что хочет встать.
Она спустила ноги на выщербленные паркетины, а потом почувствовала, что начинает движение прочь из дома. Поступательное, так сказать, движение. Оно было стремительным и лёгким, как во сне, и вдруг Маша оказалась уже у дверей архива.
Они открылись перед ней, но никакого ночного дежурного на посту не было, только тускло горела лампа на его столе. Поступательное движение замедлилось. Казалось, что зала и коридоры наполнены водой, плотной и вязкой, через которую приходилось не идти, а плыть. Она поднялась по лестнице и направилась в Отдел специального хранения. На входе, друг напротив друга, спали два человека в форме. Они закинули ноги на общий стол, отчего было видно, что железные набойки на их сапогах совершенно стёсаны. Эти двое были совершенно одинаковы. Даже Маша, славившаяся памятью на лица как на особого рода буквы, не смогла бы отличить их друг от друга. Она протиснулась боком вдоль стены и дошла до конца коридора.
Обычно запертая дверь открылась сразу, и Маша оказалась в кабинете, похожем на сундук. Нижняя часть стен была забрана дубовыми панелями, а выше шли декоративные полосы, будто стяжки стенок. Водяной воздух был по-прежнему вязок, но это ей ничуть не мешало.
Первое, что она увидела – ключ, легкомысленно торчавший из сейфа. Она подошла к сейфу спокойными мерными шагами, раздвигая плотный воздух, повернула ключ на два оборота (второй оказался лишним), повернула обратно, и увидела знаменитую книгу.
Безо всякого страха она взяла её в руки и прошла к столу.
Раскрыв на нужной странице, она ещё раз прочитала автограф вождя и неразборчивые каракули его соратника на другой странице.
Затем покатала карандаши в стакане, что стоял на столе, и выбрала нужный. Чуть затупила его на какой-то бумажке (видимо, хозяин кабинета любил, чтобы карандаши были заточены до состояния швейной иглы) и снова посмотрела на чужие буквы, скачущие поперёк печатного текста.
Маша внимательно посмотрела на промежуток, оценила расстояние до соседних букв, и вписала сперва мягкий знак, а потом — недостающую запятую.
В это мгновение она вспомнила тот момент, когда единственный раз в своей жизни держала револьвер в руке. Маша поняла, что, как и тогда, не чувствует никакого возбуждения. Сердце билось ровно, и она ничего не боялась. Аккуратно поставив карандаш в стакан, она вернула книгу на место.
Сухо щёлкнул замок, и на этот раз Маша не сделала лишнего оборота.
Ночной трамвай медленно проплывал мимо неё, он был грузовой, с открытой платформой, на которую она вскочила на ходу.
Ночь длилась, и можно было доспать лишние два часа. Маша заснула, а проснувшись от трамвайного звона за окном, ощутило что-то постороннее в руке. Между пальцами была зажата четвертушка листа, на которой было напечатано на машинке «Материалы к истории парторганизаций Закавказья. Лист 1 (об)». Под этим было небольшое тёмное пятно от простого карандаша.
Маша, постепенно превращаясь в Марию Сергеевну, стала одеваться.
Днём приехал фотограф и, на всякий случай, два человека в подбитых железом сапогах. Присутствовало начальство и Николай Степанович. Позвали и Машу. Книгу вынули из сейфа и, положив на лист ватмана, раскрыли на нужном месте. Когда Николай Степанович увидел преображённую надпись, то как-то быстро и нервно задышал. Ничем другим он не выдал своего волнения.
Надписи её несколько раз сфотографировали под специально привезёнными лампами, и всё кончилось.
В тот же день Маша купила букетик цветов. Не в качестве дара, а чтобы чем-то занять руки, и пошла в Домовый комитет. Но там на двери висела записка, что приёма нет. А когда она снова решила туда зайти, то не обнаружила там ни Эсфири Марковны, ни двери за её столом. Впрочем, там стояла стремянка, банки с красками, а в углу лежал ком старых газет. Пахло олифой. Короче говоря, исчезновение двери можно было как-то логически объяснить.
Николай Степанович после этой истории он стал проявлять к Маше знаки особого внимания, и многие сотрудницы завидовали ей. Она же принимала всё это почти равнодушно.
Снова подставляя под руку матери чудо-календарь, она думала, что можно вот так прислониться к мужской спине, но Николай Степанович был из тех, за которыми могли вот-вот прийти, а это было недопустимо.
Один раз повезло, другой не повезёт. Придут за ним, придут и за ней. И мать останется в своём кресле, не понимая ничего. Она умрёт, как забытый в люльке ребёнок.
Нет, так рисковать нельзя.
Через некоторое время Николай Степанович поуспокоился, и Маша поняла, что это была не любовь, а благодарность.
Она по-прежнему была аккуратна и точна в своей работе. Никто, кроме неё не мог так хорошо разбирать почерк мертвецов, а её собственные буквы были безупречны.
Как-то раз она пришла домой и обнаружила мать взволнованной. Мать, жившая в своём воображаемом мире, никогда не волновалась, а тут лихорадочно двигала своим календарём-монстром.
Маша встала у неё за спиной, и принялась следить за старушечьими руками. Карандаш клевал картон, как голодная птичка кормушку. Что-то там намечалось через неделю неприятное.
Поэтому на следующий день Маша сняла все деньги с книжки и накупила того, что так ценили её предки двадцать лет назад – крупу и спички.
И точно – в воскресенье она увидела на улице людей, молча стоящих перед репродукторами.
Два месяца сотрудники архива паковали документы в деревянные ящики. Ящики уезжали и уезжали на Восток, а Мария Сергеевна всё оттягивала свой отъезд. А тут как уехать, когда в углу комнаты мать сидит на прежнем своём месте, играясь с календарём. Николай Степанович остался в Москве завершать дела, но вдруг оказалось, что он записался в дивизию народного ополчения. С тех пор его никто не видел, да и тех, кто был с ним — тоже.
Маша знала повадки системы, и в какой-то момент не заметила приказа, а в другой получила новое указание. Так она избежала эвакуации. Это оказалось несложно, потому что за места в эшелоне дрались, и в городе никому оставаться не хотелось.
Наконец, на подступах к городу произошло страшное сражение, и враги откатились прочь, как шар-неудачник от лузы. Последняя партия ящиков, что лежала в пакгаузе Казанского вокзала, была вновь возвращена в фонды, наглядно показывая, что Библия не врёт, и последние постоянно становятся первыми.
Маша по-прежнему ходила в архив и ей даже выдали ночной пропуск для дежурств.
Потом война откатилась на Запад, и в небе всё чаще стали висеть переливающиеся букеты салютов. Как-то, когда стали воевать уже не Западе, а на Востоке, мимо Маши, сидящей на лавочке, прошёл генерал с блестящими звёздами на груди. Она узнала его сразу, несмотря на то, что его лицо уже было не испуганным, как тогда в трамвае, а властным и безжизненным. Генерала ждал чёрный автомобиль, и это лаковое чудовище унесло генерала из жизни Маши навсегда.
Ну а мать сидела на прежнем своём месте, играясь с календарём. Маше казалось, что она не стареет.
Однажды игра зашла слишком далеко, и старуха начала тыкать в мартовскую клетку, и дочь решила, что снова нужно покупать крупу. Действительно, утром мрачные люди столпились у репродукторов, но нет, это была чужая смерть. На следующий день мимо окна потянулись паломники ко гробу, потом толпа двинулась обратно, кто-то закричал протяжно, как заяц, и в окно внезапно вдавилось искажённое ужасом лицо. Но решётка, выкованная двести лет назад, не пустила человека внутрь, и вскоре всё исчезло.
Вождь умер. Это не изменило жизнь Маши никаким образом. Всё так же звенел трамвай, и она ездила на службу.
Разве только через несколько дней, когда человека в парадном кителе положили рядом с другим вождём, ей приснился архив. Она стояла перед входом в Отдел специального хранения, и два офицера в небольших чинах спали на своих стульях. Форма их изменилась, но на каблуках ботинок, сменивших сапоги, по-прежнему были прибиты стальные скобки. Маша равнодушно прошла вперёд, вынула книгу из сейфа и аккуратно стёрла ластиком лишнее.
Время длилось, будто связанное из грубых ниток.
Прошла ещё пара лет, и однажды утром Маша увидела, что квадраты календаря не поменяли своего места. Календарь кончился, количество комбинаций в нём было, наконец, перебрано, разве что снова начать с двадцать второго года.
Старуха, как черепаха, втянула свою голову, и переместилась туда, где время не имеет никакой цены.
Маша позвонила на службу, и трубка замолчала в ответ в скорбном сочувствии. Сотрудница архива не опустилась до пошлых соболезнований.
Мать увезли в тот крематорий посреди кладбища, в котором когда-то сожгли знаменитого писателя и тысячи незнаменитых людей, тёплый пепел которых ссыпали просто за углом.
Получив урну, она поставила её тут же, в унылые некнижные полки колумбария. Место для второй урны там точно было, отметила она на всякий случай. На работе ей дали три дня за свой счёт, а потом обещали отпуск.
На исходе третьего дня Маша тупо смотрела на осиротевший календарь, держа его в руках.
В дверь постучали – негромко, но властно.
Это была Эсфирь Марковна. Она куда-то пропадала, а теперь стояла на пороге в дырявом ватнике, будто вернувшись из далёкого путешествия. Что-то в ней изменилось… Ах да, рот её сверкал блестящими железными зубами.
— Мария Сергеевна, мы решили, что с кружком каллиграфии нельзя больше тянуть. Сейчас вы поедете в отпуск, а как вернётесь, зайдите в Домком. Не заставляйте, пожалуйста, вас искать.
Женщина с календарём в руках поняла, что теперь отчество намертво приклеилось к ней, и никакой Маши больше нет.
Мария Сергеевна поехала в отпуск в Крым, а когда вернулась, впервые проспала на службу.
Трамвай не звенел. Трамвая вообще не было. Вместо него по бульвару двигался лупоглазый автобус с рогами. Мария Сергеевна села в этот троллейбус и решила, что теперь перестанет ездить в архив загодя.