СЛОВО О ВАСИЛИИ АКСЁНОВЕ
(блюз)
Василий Павлович Аксёнов (1932 — 2009)
Незадолго перед своим отъездом «на родину джаза», в конце 70-х, Аксенов рассказывал, что Олег буквально преследовал его предложением сделать сценарий о джазменах и непременно привлечь к этой работе композитора и саксофониста Алексея Козлова и других «шестидесятников»...
Михаил Козаков. «Актерская книга»
Очень часто о писателе Василии Аксёнове говорят, употребляя эпитет «джазовый» — джазовый стиль, джазовый темп. Это дурная привычка родом из перечисления «фрукт — яблоко, птица — курица, поэт — Пушкин». «Аксёнов — джаз». Слово «джаз» тут ничего не объясняет, кроме того, что «джаз» — символ советской свободы. Джаз — это когда пьют виски, а не водку или портвейн. Джаз — это когда умеют говорить по-английски в стране, где иностранец — редкость.
Джаз — это Аксёнов.
Писатель Аксенов лежал в большом здании рядом с моим домом, но где точно находилась его палата, я не знал — хотя мне куда-то в вышину тыкали пальцем друзья-медики. Мысль всматриваться в закрашенные окна мне, разумеется, не приходила.
Но отчего-то, проходя мимо медицинского здания, я физически чувствовал его присутствие.
Как-то я написал о нём, уже зная о долгой болезни писателя, большой нелицеприятный текст. Я писал о понятии «классика» и классике шестидесятых — в разных значениях этого слова.
Василий Аксёнов был одним из таких, ещё живших тогда, классиков.
Итак, довольно долго перед смертью он лежал неподалёку от моего дома в больнице, а когда он умер, я понял, что факт его смерти ничего не изменил. Его жизнь и тексты позволяли относиться к нему без снисхождения. Снисхождение вообще оскорбительно, а уж унизить писателя, что в беде или умер, унизить сторонними сожалениями — легче лёгкого.
Во-первых, он меня ужасно раздражал, и это была интонация «Жаль, что не доругались» — и хотя, понятно, что он был не Маяковский, да и я — не Ермилов, но желание ругаться с классиком есть первый признак того, что этот классик — настоящая величина, и остаётся живым, чтобы там ни было написано в любом врачебном заключении.
Во-вторых, нужно сказать, что политические эпизоды, которые тогда казались важными — судьбы партии, чиновники, визы — кажутся ничтожными, трагедия лишения гражданства, когда ты уже в Америке современникам кажется везением, а вот то, что эпоха уходит, и её не удержать — вот что становится настоящей трагедией.
Аксёнов ведь удивительно трагическая фигура, а об этом будут постепенно забывать.
И трагизм его вовсе не в лишении гражданства или мелких подробностях литературных противостояний.
Вот когда Аксёнов обижается на выбор букеровского жюри, которое он и возглавляет — это трагедия. (Был такой случай в 2005 году, когда он отказался объявлять победителя, потому что хотел победы другому тексту — в этом было мало дипломатии, но много обиды, и обиды детской, беззащитной.)
А вот когда его ругал какой-нибудь, забытый теперь, чиновник сорок лет назад — это вовсе не трагедия, а деталь сюжета.
Мироздание трагичнее политики.
Итак, Аксёнов был настоящий писатель-шестидесятник.
Он родился в семье советских служащих высокого ранга: его отец был председателем Казанского совета и членом Татарского обкома ВКП(б), а мать — заведующей отделом газеты «Советская Татария». Потом она, Евгения Гинзбург, напишет книгу «Крутой маршрут», обязательную в классическом наборе книг «о 1937 годе».
Этот год и разлучит семью.
После войны будущий писатель с большими трудностями переедет жить к ссыльной матери в Магадан.
Он закончит там школу, а потом, в 1956 году в Ленинграде — Медицинский институт. Это то поколение, что испытало боль родственную, но при этом — поколение, возникшее внутри Советской власти.
Над ними (представителями поколения) действительно склонялись комиссары в пыльных шлемах — потому что они, эти комиссары, склонялись над колыбелями. Они были их отцами, а то и матерями.
Оттого это поколение особым образом восприняло период «оттепели».
Новая правда не отменяла дело отцов, и в идеологии шестидесятничества можно было сочетать и свободу, и социальный идеал прошлого.
Так вот, Аксёнов — настоящий советский писатель. Не потому, конечно, советский, что он идеологически был комплементарен Советской власти, не потому, что он написал книгу о Красине в серии «Пламенные революционеры», а потому, что он воплощение образа «хорошего писателя в СССР».
Это писатель, бывший чрезвычайно популярным в шестидесятые и семидесятые годы.
И популярность его была заслуженной, происходила именно от текстов, а не от биографии.
Хотя Аксёнов был писателем своего времени, сами тексты его были необычными — это настоящая молодая литература, лёгкая и прозрачная. Это воздух оттепели, где льдистая свежесть мешается с запахом оттаявшей земли и оживающих деревьев. Он впервые напечатал свои рассказы в «Юности» образца 1958 года, в 1959 году написал повесть «Коллеги» о трёх молодых врачах — в 1961-м по ней поставили спектакль, а через год — сняли фильм. В 1961-м написан «Звёздный билет», в 1962-м — «Апельсины из Марокко», а в 1968-м — «Затоваренная бочкотара». Это не считая разных сборников — всё было очень уверенно: и начало пути, и его продолжение.
Потом, чтобы его уязвить, Аксёнова называли «успешным советским писателем». Но это — правда, он был успешным советским писателем и когда писал о врачах, и когда был «паровозом» многих новых жанров на советской почве. А он действительно прививал к советской литературе что-то необычное — сочинял детские повести-пародии «Мой дедушка памятник» (1970) и «Сундучок в котором что-то стучит» (1972), вместе с Григорием Поженяном и Овидием Горчаковым выпустил пародию на шпионский боевик «Джин Грин — неприкасаемый» (1972). Был успешен и роман о большевике Красине (1972) в серии «Пламенные революционеры» — серии, куда написала книги добрая половина советских вольнодумцев, включая Окуджаву.
Это действительно добротная литература, тексты со вкусом времени шестидесятых, книги того, в своём роде, сладостного стиля.
Его ругали — ругал его Хрущёв, потом ругали литературные начальники, потом, в 1978 году, когда, он был одним из зачинателей бесцензурного альманаха «Метрополь», и вовсе травили.
То, что Аксёнов стал одним из организаторов «Метрополя», вполне естественно.
Это именно что естественно для настоящего советского писателя-шестидесятника (слово «советский» означает дух времени, а не особого рода значок на лацкане). В результате он вышел из Союза писателей, что означало не просто увольнение по собственному желанию, а открытое противостояние. Он уехал в Америку в восьмидесятом, «олимпийском» году, и во время этой поездки его лишили советского гражданства. То есть запретили приезжать обратно.
Он проведёт в Америке почти двадцать лет, будет экспериментировать с билингвичностью и читать курс русской литературы в университете Дж. Мейсона. Тут, кстати, интересное наблюдение — в начале нулевых я услышал от него очень интересную фразу. Аксёнов выразился в том духе, что повидал в Америке всякого, и много его кто обманывал — и издатели, и журналисты, но вот в университетском братстве он не разочаровывался никогда. Именно оно стало для него точкой опоры, и в пору изгнания, и после того, как его книги стали вновь выходить в России.
В России он не только издавался, но был лауреатом и членом жюри литературных премий, много в чём участвовал и много где был заметен.
Гражданство ему вернули в 1990-м, он издал всё, что не мог издать прежде, и написал несколько новых книг. Переехал из Америки во французский Биарриц, стал бывать в Москве, написал в 1992 году эпопею «Московская сага», роман «Редкие земли» (2007) и автобиографическое сказание о шестидесятниках «Таинственная страсть» (2007). Книг на самом деле больше, их список огромен, Аксёнов вообще писатель очень плодовитый. Эта краткая биография — хороший повод разобраться с обывательскими претензиями к писателю.
Дело в том, что в России литература всегда сплавлена с политикой. И часто судят не тексты, а жизненный путь: родителей посадили? Ну не расстреляли? В институт при Сталине поступил. Ругали начальники? А сколько книг издал? Гражданства лишили? Зато в Америке жировал. Благополучие писателя ставится писателю в укор, а Аксёнов долго выстраивал свою жизнь в нестыдном благополучии.
Но этот метод разговора о литературе нужно отвергнуть. Потому что проходит время, и оказывается, что главный суд совершается над словами, а не над обстоятельствами.
В 2014 году случилась и вовсе историческая рифма к 1979-му. Тогда Аксёнов написал роман «Остров Крым», самое яркое отечественное сочинение из разряда «альтернативной истории». Сделав шаг в сторону, надо сказать, что современная фантастика покоится на трёх китах: собственно «научной фантастике», сказочном мире фэнтези и как раз на «альтернативной истории».
Если с научной фантастикой всё более понятно, там сюжет строится на фантастическом допущении в области природных законов или новой техники, если фэнтези строится на сказочном орнаменте и тяготеет к «артуровскому циклу», то с альтернативной историей всё сложнее. Она, скажем, может обрести форму так называемой «криптоистории» — то есть известная картина истории не изменяется, но её течение объясняется тайными причинами. Собственно же «альтернативная история», как правило, строится на том, что в момент ветвления что-то пошло не так: восстание декабристов было успешным или белые победили красных в 1918 году.
У Аксёнова вышла одновременно и «альтернативная география». Полуостров Крым стал островом, из-за этого во время Гражданской войны его не сумели взять красные, и там сохранился процветающий мир старой России. СССР в итоге присоединяет Крым, ничего хорошего буржуазным жителям это не сулит, а на фоне того, что в 1979 году советские войска вошли в Афганистан, это выглядело пророчеством.
Выглядит это пророчеством и теперь — даже фамилия крымского лидера оказалась «Аксёнов».
После экспериментальной стилистики предыдущих книг Аксёнова, пожалуй, «Остров Крым» стал наиболее интересным текстом. По существу, это реконструкция «России, которую мы потеряли», и которую очень хочется вернуть. Один из героев так и признаётся в любви к Острову, сочетающему в себе «память о Старой России и мечту о Новой, эту богатую и беспутную демократию, порты скалистого Юга, открытые на весь мир, энергию исторически обреченного русского капитализма, девчонок и богему Ялты, архитектурное буйство Симфи, тучные стада восточных пастбищ и грандиозные пшеничные поля Запада, чудо индустриальной Арабатской зоны, сам контур этого Острова, похожий на морского кота»1.
И тут история в самый неожиданный момент переменила пейзаж.
Но никакого подобия в придуманной истории и той, что случается потом нет, исторические аналогии всегда неверны. История не знает подобия.
Дело не в нынешней судьбе полуострова, а в том, что у Аксёнова было очень важное достоинство: он очень точно смешал реальность и вымысел, общественные мифы и скучный обыденный мир, детали быта и мысли персонажей.
Но потом с Аксёновым-писателем произошло то, что я бы назвал трагедией паровоза.
Одно время я занимался историей железных дорог и, в частности, писал о паровозах. Так вот, в середине пятидесятых годов в СССР были сконструированы лучшие паровозы в мире. У них были феноменальный КПД, скорости и мощности, но эпоха их ушла. Это было что-то удивительное: я наблюдал грамотно и технично приложенные человеческие умения, а результат их оказался никому не нужен, кроме стороннего зеваки вроде меня, через много лет зашедшего в старое депо.
Так и с Аксёновым — в его времена, в Советском Союзе семидесятых годов прошлого века, существовал особый идеал свободы, проявляющийся через внешние признаки: красивые девушки, музыка, джинсы, сидеть в нью-йоркском или парижском ресторане, пить и никуда не торопиться. И я (когда мне было двадцать) понимал, что всё это — признаки свободы, которые мне недоступны и не будут доступны никогда. Мне и моим друзьям это абсолютно не мешало. В общении с заграницей в моём поколении был обильно и бесплатно представлен юг за Кушкой и Пянджем: в крайнем случае, можно было загнать духанщику советский кипятильник или обменять его на гроздь фальшивых часов «Сейко».
Аксёнов выполнил эту программу свободы по-настоящему, но прошло десять лет и вдруг оказалось, что этот опыт никому не передаваем. Он честно победил в личной битве с СССР, но вышло так, что эта победа оказалась похожа на идеальный паровоз. Её понимают лишь соратники, прочувствовавшие её отличие от обычной любви к блестящему, а жизнь катится дальше.
Приходят люди, которые спокойно жуют в нью-йоркских или парижских ресторанах, но ничего, кроме сытости, не написано на их лицах.
Есть преданные поклонники, любящие первые повести, и на дух не переносящие последних, есть те, кому, наоборот, поздний Аксёнов куда ближе. Но этот опыт личной битвы и личной победы — трагический опыт, который очень важно понять, изучить, причём не высокомерно, а с благодарностью.
Как у всякого «классического» писателя, привязанного к своему времени, его последние книги неоднозначны. Та фантасмагория, которая была нова и свежа в шестидесятые, вдруг оказывается нелепой полвека спустя. Над Аксёновым много иронизировали — и над текстами, и над его поступками в рамках литературной жизни. Как уже было сказано, он отказался объявить Букеровского лауреата, когда был председателем жюри. Ясно, что это не вписывается в канон никакой премии, не только Букеровской. Ничего хорошего в том, что председатель жюри публично не соглашается с результатом голосования жюри, которое сам возглавляет, вовсе нет. Однако «скандал в благородном семействе», какими бы причинами он не был вызван, был забавен для наблюдателя за литературной жизнью.
Но и по большому литературному счёту я бы не стал относить тексты Аксёнова исключительно в прошлое.
Есть у него такой рассказ «Зеница ока». Назывался, впрочем, он по-разному — то «Голубой глаз», то «Голубой глаз отца», и написан был в 1960 году, но по причинам, что понятны из сюжета, не был напечатан.
Там речь идёт о встрече с отцом, вернувшимся из ссылки. История действительно произошла в жизни. Сам Аксёнов, то есть его герой, приезжает на каникулы, и в это же время появляется оборванный человек, который бредёт пешком через весь город, оттого, что забыл, что можно ездить на трамваях. Герой лежит ночью на временной своей постели и видит искусственный глаз, лежащий в стакане.
Этот глаз ждал отца двадцать лет и был сбережён, несмотря на все катаклизмы и потрясения. Человек скитался, жил в неволе, менял адреса, а глаз ждал его.
Великий сюжет, великий и вечный.
Это сюжет, достойный античного романа. Так герои отправлялись в странствие, а потом, вернувшись домой, с размаху бились лбом о притолоку — потому что они выросли. Что-то остаётся прежним в человеке, он выстраивает целый мир вокруг этого знания, но вдруг останавливается, удивлённый настоящим миром, в котором случаются самые удивительные вещи.
Это очень хороший текст и очень хороший сюжет — именно литературный. Нужды нет, что это было на самом деле.
И при том, что Аксёнов иногда кажется писателем-рассказчиком-историй, он, конечно, учитель.
Правда, порой его проповедь выглядит смешной, особенно когда выходит за рамки прозы. Вот, например, у человека есть настоящие, неподдельные причины не любить Советскую власть. Однако ж, если продолжать сообщать это миру, не меняя стилистики, выработанной в конце восьмидесятых годов прошлого века, это выходит неловко. Нет, уже не существующая Советская власть с тех пор не улучшилась, да вот как-то так выходит, что одна стилистика стареет, а другая — нет. И вроде партократы действительно нехороши, а всё ж неловко. Само размышление о том, какого стиля стоит придерживаться в этом вопросе, даже раздражение от аксёновских колонок и интервью — великая заслуга писателя.
Писатель вообще становится мастером моделей — как жизни, так и её исследования.
Причём, вполне по старой гегелевской формуле, трагедия возвращается фарсом. Одной из отличительных черт советской (да и американской) прозы Аксёнова всегда было подчёркнуто внимательное отношение к вещам. Он очень точен в названиях предметов, и с особой тщательностью — в одежде.
Марки пиджаков и этикетки виски, лейблы — важная составляющая аксёновской прозы.
В эпоху «Москвошвея» эти описания были не просто фрондой, это целый диалог настоящего, «классического» стиляги со своим поколением — вы видите вокруг себя серый модельный ряд советской лёгкой промышленности? Так вот вам! Узнайте, как бывает, как катается на языке иностранное слово, как терпко пахнут причудливые коктейли! Вы питаетесь в убогой столовой напротив НИИ, так знайте, существует иной мир — экспортированный из американской классики. Тогда это отношение к еде и питью было похоже на кулинарные книги Вильяма Похлёбкина, что-то с лозунгом «Стремись к настоящему!».
Конечно, всё это перемешано с идеологией, но культ «настоящего» потребления вкупе с культом «настоящего мачо» были очень важны в советской экосистеме.
Но вот пришли иные времена, а с ними пришли иные племена. В романах стало модно перечислять тряпичные марки (обязательно курсивом и на языке оригинала). Современный текст так и пестрит этими курсивными включениями, особенно книги так называемой «рублёвской прозы». Поэтика свободы в потреблении заместилась чем-то иным, и Аксёнов с его сверстниками оказались в роли мальчика из сказки, который подобрал в лесу ёжика, но к весне ежик оброс чешуёй и отрастил пару перепончатых крыльев.
То же самое случилось с «культом мачо». Есть такой типовой аксёновский герой — не совсем молодой, грузноватый, но сильный человек, хорошо понимающий в музыке и выпивке, ценитель настоящей дружбы и любви.
Этот герой, пользовавшийся общественным спросом в семидесятые и восьмидесятые, оказывается в нулевые как бы не у дел. Он немного смешон со своим кодексом чести, культом «взял в долг — отдал долг», гордостью за устойчивость к алкоголю. Сейчас жители мегаполисов свернули на дорожку здорового образа жизни, путешествие в англоговорящие страны перестало быть достаточным поводом для гордости, а многие состояния составлены как раз из невозвращённых долгов.
И вот мыкается стареющий персонаж-мачо по пространству массового сознания, бормочет что-то похожее на речь одного из героев Владимира Сорокина: «А помнишь, как мы спекулировали — ты трусами, а я пластами? Да и трахались мы больше чем эти…» Персонажи сорокинского романа «Москва» и правда жили сочно, вволю, но на рубеже веков время их истончилось, как время героев «Вишнёвого сада».
Так произошло и с правилами настоящих стиляг.
Стиль пятидесятых отрывается от человеческих судеб, которые его образуют. Кстати, Аксёнов при всём своём убеждённом антикоммунизме оказывается певцом этого Большого стиля — где воткнуты в небо московские высотки, где мчатся по улицам трофейные кабриолеты, где полстраны в неснятой военной форме, а вторая половина в форме, только что введённой — для дипломатов и школьников, шахтёров и Бог весть ещё какой.
Это всё там — в коктейль-холлах на улице Горького, в окопах джазовой оппозиции, одетое в ленд-лизовские регланы.
Это тот мир, который приезжает покорять (и покоряет) периферийный герой «Московской саги», копия самого Аксёнова:
«Волосы у него были с намеком на стиляжные прически, но, к счастью, без бриолина. Темно-синий пиджачок внакидку, плечи торчат вверх. Похож на молодого Джека Лондона… Оказывается, его зовут Вася, ну, в общем, Василий. Вот так имя! А что такое? Ну, вокруг одни Валерики и Эдики, а тут старорусский Василий. Впрочем, и у нас тут есть один, хм, Вася такой, хм, таковский… а ты откуда? Из Казани, был ответ. Фью, она разочарованно присвистнула, вот уж небось медвежья дыра! Вот уж ошибаешься, он воспламенился, у нас там университет старинный, баскетбольная сборная второе место в РСФСР держит, ну и джаз, как всем известно, лучший в Союзе. Джаз? В Казани джаз? Ну, умора! Ну, знаешь, ты не знаешь, а смеёшься, знаешь, как будто знаешь! У нас в Казани шанхайский джаз Лундстрема... вот помнишь, во время войны такая картина была, “Серенада Солнечной долины”? Вот они в такой манере играют! Он погудел немного в нос и пошлепал паршивой сандалетой. Еще недавно в Шанхае играли, в клубе русских миллионеров. Ой-ой, ну вот, как расфантазировались казанские мальчики! Ёлка, ты меня заводишь, а сама не знаешь, что Лундстрем входит в мировую десятку, между Гарри Джимом и Гуди Шерманом; его Клэн Диллер называл королём свинга восточных стран! Хо-хо-хо, вот это демонстрируется эрудиция! Там, в Казани, когда шанхайцы играют, знаешь, когда они втихаря от начальства играют, все балдеют: и москвичи, и даже ребята из Праги, из Будапешта, Варшавы варежки разевают, никогда такого живьем не слышали! Она ещё больше рассмеялась и хлопнула его ладошкой по плечу, от чего вдоль обтянутого шелковой “бобочкой” позвоночника прошла волна. В общем, Казан б-а-ал-шой, Москва м-а-аленький, да? Весьма к месту припомнила фразу из фильма “Иван Грозный”, от которой миллионы кинозрителей хохочут до икоты. А ты где учишься-то, Василий? Он поёжился: вот сейчас она совсем разочаруется, если бы он хотя в КАИ учился, или в КХТИ, или в университете имени Ульянова-Ленина, а то... Да ну, в меде я учусь. В медицинском?! Вот здорово!»2
Москва взята, столица у ног, а потом у ног весь мир, но поражение приходит, откуда его не ждёшь. Это даже не поражение, а отсутствие новых побед, причиной которому то, что это великолепие стиля побивается временем. Безжалостное время меняет правила игры, и оказывается, что твои победы в прошлом. Диалога через поколения не происходит. Ценности изменились, и если уважение к тем мачо осталось, то всё же сейчас на дворе мир иных ценностей. Кумкватный джем и лисички с гречневой кашей из ресторана «Пушкин» победили джаз и стиляжьи пиджаки.
Об этом очень жестоко писал критик Александр Агеев: «Что еще удивило давних поклонников Аксенова, когда он вернулся: Аксенов стал молодиться. Когда был молод, молодиться было некуда, когда стал вступать в ответственный возраст, захотел быть вечно молодым и потому стал ревниво следить, чтобы в его текстах было достаточное количество нынешнего молодёжного сленга, предметов и терминов, имён и названий, олицетворяющих новую эпоху. Как же не помянуть в перечислении Ксению Собчак или Сергея Минаева (это я уже о новом романе) — мы, дескать, ещё не старые пни, еще сечём фишку. Даже Дима Билан не забыт, хотя на кой чёрт Аксенову даже знать, кто такой Дима Билан? Да так, просто писатель сигнал посылает молодому поколению читателей — я знаю, я с вами, я не старпёр какой-нибудь. Хотя, конечно, жалко, что вы не слушаете моего любимого Колтрейна»3.
Но все эти претензии совершенно отдельны от предмета разговора. Есть такое явление в истории русской литературы «Василий Аксёнов». Есть, разумеется.
Стал ли он классиком, породил ли он какой новый сладостный стиль?
Стал классиком, и стиль породил.
А что стиль — штука непрочная, привязанная ко времени — все знают.
Важно уничтожить сам дух разочарования, что возникает у многих читателей, любивших Аксёнова. Разочарования быть не должно и у людей, которые впервые читают Аксёнова сейчас, — в исследовании литературных образов, как и во всяком исследовании, это неверная, непродуктивная эмоция.
Наоборот, у современного читателя должен присутствовать интерес к тому, как был устроен диалог с читателем тогда, и что случилось с этим диалогом теперь, когда давно кончился век подпольного джаза.
Благодаря Аксёнову можно многое понять не только в шестидесятых или, скажем, в нынешних временах, благодаря разборам его книг можно много понять в жизни и умирании литературы.
Да и в самой жизни, в конце концов.