ДЕНЬ НЕФТЯНИКА

Первое воскресенье сентября

(бифуркация)

Это я описал числовые поля,
Анатомию точки, строенье нуля,
И в свои я таблицы занёс
Подлеца, и пчелу, и овёс,
И явление шерсть, и явление соль…


Николай Олейников



Они закурили.

Несмотря на едкий дым сигарет, Фролов с интересом принюхивался к запахам внутри беседки. Тут пахло сырым деревом и ржавеющим металлом. Много лет этот навес использовался как склад неработающего оборудования. Кроме них, сюда забредал разве что институтский художник, в перерывах между плакатами и лозунгами, подбиравший здесь, вдали от людей, бесконечные аккорды на разбитой гитаре. Обычно он сидел как раз на этих ящиках. Если хорошо покопаться в этих уходящих уже под землю гробах, можно было обнаружить могучие изделия фирмы «Телефункен», скончавшиеся уже на чужой для них земле.

Он опёрся на перила и стал рассматривать надписи на ящиках.

— Ошибки быть не может? — спросил Бажанов.

— Ну вот глупости ты, Сережа, говоришь! Глупости! Сам же знаешь всё. Ну какие в вероятностных теориях могут быть гарантии? — ответил Фролов, не оборачиваясь. — Может быть ошибка, ещё как может. У нас группа динамического прогнозирования, а не аптека.

Да только, как ни крути, либо мы вмешиваемся в ход событий, либо плачем потом об упущенных возможностях.

По мокрой дорожке, попадая в лужи, оставшиеся после дождя, к ним кто-то приближался.

Фролову не нужно было и думать — тяжелое дыхание директора он узнавал сразу, даже через закрытую дверь. А тут, во дворе, он услышал его, ещё когда директор вышел на крыльцо. Впрочем, они звали его просто — Папа.

— Ну что, группа в сборе. — Вопросительный знак в конце потерялся.

— Почти вся, — машинально поправил Фролов.

— Знаю. Я отпустил Гринблата, — продолжил Папа. — Справимся без него. Кто доложит?

Взялся Бажанов. Фролов чувствовал в товарище эту страсть — Бажанову всё хотелось покомандовать. «Недовоевал он, что ли, — подумал Фролов лениво. — У меня вот вовсе нет этого желания».

Они ждали разговора с Папой, потому что три дня назад написали обтекаемый отчет.

Он был похож на днище британского чайного клипера, такой он был обтекаемый, но внутри него было много тревожных предсказаний. Много более тревожных, чем те, что они сформулировали в октябре шестьдесят второго.

Мир тогда стоял на краю, и всё, что содержалось в двенадцати страницах машинописи, сбылось по писаному. Фролов тогда не тешил себя надеждой, что к ним прислушались, принимая решения, но верным знаком было то, что их сразу же засекретили. У них и так-то была первая форма, но Фролов отметил про себя, что даже уборщице, что пыхтела в лаборатории, подняли степень секретности с третьей на вторую.

Но он заметил, что больше они не занимались политическими прогнозами.

После этого им ставили только экономические задачи — этим они и занимались шесть дней в неделю. Впрочем, и это, кажется, было ненадолго: одной из рекомендаций был переход на пятидневную рабочую неделю.

Гринблат как-то, хохоча, сказал, что это его посильный вклад в национальный вопрос — к пятидесятилетию Советской власти евреи перестанут работать по субботам.

Несколько раз Папа проговорился, что их материалы читает сам Главный Инженер. Он не стал уточнять — гадайте, дескать, сами. Но они догадывались, что существовали в общем русле перемен этого десятилетия.

Их держали из суеверия, как держали средневековые герцоги астрологов, — иногда принимая в расчет их слова, иногда забывая о них. Да и сейчас Фролов мог назвать пару академиков, что тормозили свои казенные «Чайки», если дорогу перебегала черная кошка.

Они знали, что весь этот нелегкий век страна меняла структуры управления, — вот задача группы и была оптимизировать эти структуры. Только что отшумела история совнархозов.

Некоторые бумаги приходили к ним на бланках уже исчезнувшего Мосгорсовнархоза — то есть Московского городского Совета народного хозяйства. Недавно произошла, как говорили, «реорганизация», а на самом деле — роспуск этих советов. Структуры исчезли точно так же, как и появились — волевым актом руководства. Придуманные лысым крикливым вождем, они ненадолго пережили его отставку.

Гринблат даже печалился по этому поводу. Он соглашался, что структуры эти были нежизнеспособны, но он построил столько моделей их поведения, что напоминал директора цирка химер, который сохранил в клетках не виданных никем уродцев. С разгона он попытался анализировать и недавнее прошлое — в котором были «Министерство вооружений» и «Военно-морское министерство», но тут его одернули. Сокращение количества министерств в начале пятидесятых годов было одним из пунктов обвинения могущественного наркома, а потом и министра в пенсне. Но вот он сгорел в печи неизвестного никому крематория (и пенсне, наверное, вместе с ним) — а штат снова раздулся.

Потом пришли иные времена, и стало понятно, что вся страна перетряхивается, как огромный ковер с тысячами вышитых рисунков. Расправляются и снова ложатся складки — государственная машина зашевелилась, сдвинулась с места.

Говорили, что этот новый курс ведет тайная группа, действия которой вовсе не были тайной. Но минул год знаменитого съезда, пятилетний план трещал по швам, вождь снова сделал доклад о переменах, и вот Гринблат уже начал плодить свои модели.

За ним подтянулась и вся группа — дело было в том, что разваливалась устойчивая пирамида власти. Нарушилась вертикаль принятия решения: от ЦК и Совмина, через министерства — на заводы.

В графических моделях Гринблата появилась географическая составляющая — совнархозы были именно географическим понятием. Совнархозы были при этом коллегиальным органами, и развитием промышленности они руководили комплексно. Им подчинялись всё: промышленные и строительные предприятия, хозяйственные учреждения, транспорт и финансы. Группа извела тысячи перфокарт, и жизнь доказывала, что химера может обернуться жизнеспособным организмом — уменьшились затраты на транспортировку сырья и продукции, полезли вверх показатели кооперации предприятий.

Да только что-то забурлило в глубинных слоях. Бажанов, ездивший в командировки по стране (он чрезвычайно любил эти командировки, оттого Папа даже прозвал его «туристом»), говорил, что налицо ситуация, когда хозяйственники оказывались относительно самостоятельными по отношению к обкомам.

А потом высшая партийная власть соединилась с высшей государственной властью. Даже не выходя из лаборатории, группа Бажанова почувствовала, как холодный липкий испуг заливает колесики и винтики партийного аппарата. Из их защитника вождь мог превратиться в человека, отобравшего у них власть.

Даже смотрящие из органов были вне себя — что-то нависло над ними, так что они начинали жаловаться при чужих. Как-то на пьянке их куратор сказал, что их хотят «распогонить, разлампасить».

Ну и судя по чуть изменившейся тональности данных, приходивших издалека, коллеги поняли, что совнархозам не жить.

И они стали заниматься «хозрасчетом».

Это слово Гринблат называл дурацким и бессмысленным, как и слово «самофинансирование».

Но их заметили — заметил и сам Главный Инженер, про которого говорил Папа.

Наверху понравилась идея маленьким, точечным изменением сильно изменить ближайшее будущее. Заменить директора цементного завода и получить в отдаленной области резкий прирост строительства.

Найти узкое место в транспортном снабжении, и строительством железнодорожного моста обеспечить перевыполнение плана целой областью.

Но суть того, чем занимались группа, была, если говорить официальным языком, не в генерации своих идей, а в поддержке чужих.

Там, наверху, в аппарате Главного Инженера решили дать больше хозяйственной самостоятельности предприятиям. Предполагалось, что государство, разрешающее хозяйственникам оставлять в своем распоряжении часть заработанных денег, получит в ответ повышение производительности труда, рост качества и увеличение выпуска продукции, особенно той, которая необходима для повышения жизненного уровня населения.

При этом государство отказывалось от свободных цен.

Папа заклинал своих подопечных от упоминания Тито, Дубчека и Кадара.

Примеры югославских преобразований, реформы в Венгрии и чехословацкий «социализм с человеческим лицом» показали, что одна реформа по цепочке влечет за собой следующую, и так — до бесконечности. Только это, конечно, не бесконечность — здесь жизнь далека от математики.

Это просто возникновение другой общественно-политической формации.

Однажды в начале ноября, как раз накануне праздников, несколько отделов сошлись за праздничным столом после собрания. Тогда они получили Государственную премию, разумеется, по закрытому списку.

Водка лилась рекой, шампанское пили только секретарши.

Под конец вечера Фролов понял, что он по-настоящему напился.

И не он один — Гринблат навалился на него, задышал тяжко в ухо:

— А тебе не кажется, Саша, что мы прошли экстремум? Мы прошли высшую точку, и высшей точкой был Гагарин. Ничего выше Гагарина у нас не было, какой-то дурной каламбур… Не слушай ты меня, вернее, слушай, хоть я и пьяный, я тебе говорю правду: ничего выше Гагарина у нас не было и не будет, весь мир под нас стелился, Гагарину любая принцесса дала б, но функции неумолимы, и кривая начинает ползти вниз. Нам любой ценой нужно не дать системе заснуть. Любой ценой, понимаешь, любой. Там, внизу, будет мрак и тлен, там новый сорок первый год будет, нас голыми руками можно брать будет, коммунизм...

Тут он икнул, и что-то забулькало, заклекотало в горле, будто Гринблат полоскал его при простуде.

Он уронил голову на грудь и так и не очнулся до дома, пока Фролов вез его по стылой ноябрьской Москве на такси.

В ту ночь Фролов поверил в идею, что давно ходила между ними тремя, но не была до конца проговорена.

Малое воздействие в точке ветвления вызывало удивительные перемены модели будущего.

Потом они много раз говорили уже на трезвую голову.

Фролов проверял выкладки, Бажанов сводил вместе их бессвязный бред и вдруг выдавал отточенные формулировки, годившиеся для академической статьи, если бы, конечно, всё это можно было печатать.

У них на большой доске разноцветными магнитиками были изображены блоки системы.

Так это и называлось: «Наглядная схема взаимодействия сложных систем». Гринблат клялся, что с лампочками было бы более красиво, но на лампочки не было фондов.

Фонды были на работу Больших электронно-счетных машин, связанных в одну сеть. Институт позволил лаборатории отбирать свое время по утрам, в рассветные часы. Обычные ученые традиционно не спали по ночам, но к утру сворачивали деятельность. Более дисциплинированные работали днем, а вот задачи Лаборатории, или группы Бажанова, считались на рассвете.

— Мы всё можем. Мы Берлин брали, — выдохнул Гринблат.

— Что ты кипишишься? — вяло сказал Бажанов. — Ты его, что ли, брал?

Это был удар ниже пояса. Гринблат всю жизнь страдал от того, что не попал на войну. Его не взяли по зрению, да и сердце у него было не в порядке. И всё равно — теперь он чувствовал себя человеком 1924 года рождения, увильнувшим от войны. Он был единственным из мальчиков своего школьного выпуска, оставшимся в живых — оттого он никогда не ходил на встречи одноклассников. Не сказать, что за ним стелился шлейф вины, но эту вину он вырабатывал сам, вырабатывал с такой силой, что, казалось, над головой у него серый нимб еврейской виноватости.

Они поругались, но мгновенно помирились снова.

Их помирила работа, весь мир был на ладони, и всё было достижимо, как в тот майский день, когда Фролов и Бажанов, ещё не зная о существовании друг друга, палили в небо из своих пистолетов.

Аспирант Бажанов делал это под Берлином, а недоучившийся студент Фролов — в Будапеште.

И точно так же, как орали в тот апрельский день, когда они, не старые ещё, крепкие сорокалетние мужчины, орали в толпе, встречавшей первого космонавта.

Методику они взяли старую.

Несколько лет назад они начали моделировать заводские связи — и по их рекомендациям страна сэкономила миллионы рублей. Связи между поставщиками стали короче, производство стремительно наращивало скорость.

Самое главное было — найти точку приложения сил.

В простом раскладе это был человек, который находился не на своем месте, будто фигура, которую нужно чуть подвинуть — и шахматная партия пойдет совершенно иначе.

Потом, вот уже три года они занимались целыми отраслями — в частности, радиоэлектроникой.

Фролов понимал, что они вовсе не демиурги, просто благодаря им кто-то там, наверху, мог положить на стол перед высшим руководством простой и ясный бумажный аргумент.

Их вовсе не было в сложном раскладе большой игры, они не были даже запятой в том тексте, но на них ссылались как на старинную примету, над которой посмеиваются, но всё равно притормаживают, будто перед черной кошкой.

Наука давно стала мистикой, и особенно сейчас, — когда человек полетел в космос.

И эти люди наверху, что командовали армиями ещё в Гражданскую, а потом сидели рядом с вождем в его кабинете, который Фролов представлял себе по фильмам, использовали этот стремительно увеличивающийся в размерах текст в своей загадочной игре.

Фролов не строил иллюзий.

Он был одним из тех, кем командовали эти люди двадцать лет назад. Он покорно брел в намокшей шинели, когда в сорок втором его гнали к Волге. Ему тогда повезло, его, недоучившегося студента, выдернули из окопов, чтобы переучить на артиллериста.

Математика спасла его — он попал в дивизион дальнобойных пушек. Там погибали реже.

Но в тот страшный год он поверил в силу математического расчета — враг тогда побеждал именно математикой — не арифметической численной мощью, а интегральным счислением, координацией элементов, ритмом снабжения, великой математикой войны.

А в сорок втором он был одним из тех, кто платил лихую цену за промахи в управлении, что потом казались пренебрежением математикой сложных систем.

Когда в сорок четвертом он участвовал в большом наступлении, он вдруг почувствовал, что математика уже на их стороне — всё было рассчитано иначе — тщательно, и мать писала ему, что немцы идут по молчащей Москве, что высыпала на улицы. Они идут, шаркая разбитыми сапогами, а она плачет, стоя на балконе.

Итак, методика была старая, а вот математика — куда совершеннее. Гринблат говорил, что наша математика совершеннее, потому что она не надеется на всесилие электронно-счетных машин.

И вот они дописали выводы нескольких месяцев работы. Нет, по условиям игры они расплывчато докладывали результаты напрямую Папе, и он уже догадался, что выводы будут нерядовыми.

Перед тем, как отдать отчет, они поругались снова.

Гринблат снял очки и сказал:

— У нас есть шанс преобразовать страну.

Фролов видел, что эта фраза далась ему с трудом.

— У нас есть шанс преобразить мир. Это шанс на коммунизм.

Бажанов раздраженно махнул рукой:

— Шанс! Это объективное развитие. Половину времени я трачу на совещаниях на то, чтобы отмазать нас от обвинений в субъективизме. Роль личности в истории, Плеханов и всё такое.

Гринблат, не слушая, продолжал:

— У нас два пути — либо жить путем приписок, потому что у нас есть неожиданное богатство. Нам подвалило наследство — оно состоит из древних лесов. Мы можем проматывать его год за годом, спиваясь, как капиталисты и помещики.

Фролов хотел напомнить ему, что отечественные капиталисты были из старообрядцев-трезвенников, но не стал — по сути-то Гринблат был прав.

— И есть второй путь — путь интенсивного развития. Система должна состоять из малых самоорганизующихся единиц. Вирусы сильнее мамонта.

Мы можем затормозить один сегмент, и за это время восстановить мелкие блоки развития. Через десять лет мы будем продавать мертвый лес юрского периода, точно так же, как раньше продавали необработанный лес за границу.

Гринблат знал, о чем говорил — его отец семнадцать лет подряд валил лес на Севере. И национальное богатство за эти семнадцать лет сделало из инженера Гринблата, что на спор передвигал полутонный трансформатор, из весельчака и балагура — тень.

Тень отца, вернувшегося с Севера, жила за шкафом, и Гринблат слышал, как он приподнимается с кровати, когда среди ночи во двор заезжает такси.

— Можно пойти рациональным путем. Нам верят, и наверху готовы. Не мы начали реформы, но реформы идут. Мы знаем, что они идут — мы же сами обрабатываем информацию.

Мы не декабристы, а часть этих реформ, их просто не нужно останавливать — а если мы получим это наследство...

Наследство нужно просто отложить.

— Ты много на себя берёшь, — зло сказал Бажанов. — Нефть нужна промышленности. Без промышленности не будет коммунизма.

— У нас не будет промышленности, если мы будем жить нефтью. Смотри, какая у нас электроника, — через три года мы полетим на Луну. У нас уже есть счетно-решающие машины — такие, что можно поставить на борт, в них будущее. 256 килобит, представляешь? Да никто не представляет, что такое память 256 килобит!

Успокоившись, они нарисовали схему на доске — Гринблат после этого был обсыпан мелом, и стал похож на мельника.

Рисовать на бумаге им давно запретили — из соображений всё той же секретности.

Линии сходились к одним прямоугольникам, исходили из других, и всё вело к одному человеку. Вернее, к группе людей, которыми он руководил.

Не будет его, уверенного и волевого, и всё развалится.

Развитие пойдет иным путем — медленным и постепенным.

Не месторождение, а целая нефтяная страна будет развиваться с запозданием на десять лет. И за эти десять лет страна переменится — весь этот хозрасчет, все реформы успеют совершить необратимый цикл.

А если нет — несколько десятилетий можно будет легко латать любые дыры в экономике.

Фролов с Гринблатом оценили рост объемов по нефти до трехсот миллионов тонн, а газа чуть не полтриллиона кубометров. Нефть и газ легко конвертировались в доллары, доллары превращались в оборудование и продовольствие, и не было в этой цепочке места совершенствованию производства — зачем оно, когда недостающее можно докупить за границей, не изменяя текущего уклада жизни.

И весь этот конус будущего сходился в настоящем только на одном человеке — на хамоватом нефтянике, почти их ровеснике.

Ему прочили большой пост в Западной Сибири. Он был, конечно, не один, с командой таких же, как он, похожих на казаков Ермака, лихих хозяйственников. В прошлые времена они пустились бы в Сибирь за мягким золотом, как сейчас пустились бы за черным. Но тогда они не побрезговали решать свои вопросы сталью сабель и голосом пищалей. Теперь они были стреножены новыми временами.

Но у них были покровители, а с этим надо считаться в любые времена.

И это будет смертью экономики.

Бажанов исчез на неделю.

Пару раз он забегал в Институт — в непривычном черном костюме с галстуком, и было впечатление, что он каждый день ходит на какие-то похороны.

— Они не могут затормозить назначение. Видишь ли, у них в Совмине образовалась целая фракция, драка бульдогов под ковром.

— Знаю, так говорил Черчилль.

— Может, и Черчилль. Но Папа говорит, что не будет этого назначения, наше дело действительно затормозится. Там просто есть конкурент — тихий хозяйственник, не рисковый. С ним всё будет проще, тише и спокойнее.

А этот пробивает не только финансирование — он делает из этого политическое направление.

— Ну не кидать же в него бомбу, как в царского сановника.

— Бомбу... Я бы кинул в него бомбу, — Бажанов усмехнулся невесело. — Но я не докину, у меня ведь рука после Сталинграда плохо гнется.

Наконец, ещё через несколько дней, он собрал их и сказал:

— Надо убрать этого человека.

Бажанов сказал это просто, точно так же, как сказал когда-то о том, что надо завалить защиту человека, метившего на место начальника Института. Тогда они и сделали это — ювелирно и точно.

Защита провалилась с треском, все и так знали, что диссертация написана другими людьми, но Фролов нагнал в зал веселых остроумцев с допуском к секретной теме, что закидали диссертанта неприятными вопросами, а Гринблат обнаружил подтасовки в расчетах. Но самое главное, Бажанов обеспечил этим людям попадание на сам спектакль.

Ретивого карьериста через месяц тихо убрали из их конторы, и Папа стал директором, а они — его великовозрастными сыновьями.

— Дело решено. Его уберут.

— Как?

— Физически. Это решено на самом верху. Не надо больше ничего спрашивать.

— Он наш, советский человек, — сказал Гринблат.

— Ты же сам этого хотел.

— Тебе что важнее — будущее страны или он? На фронте...

Фролов положил Бажанову руку на плечо:

— Не надо.

Да и сам Бажанов не хотел продолжать.

Фролов думал, что они будут долго обсуждать эту жертву, но, как ни странно, все отнеслись к этой идее спокойно. Он даже испугался — что это? Откуда в нем эта жестокость? Ладно, Бажанов, в нем до сих пор жил недовоевавший командир батареи, ладно он, Фролов, тоже посылавший людей на смерть — и они зачастую были посимпатичнее этого золотозубого нефтяника. Фролов однажды накрыл огнем своих корректировщиков — никакого «вызываю огонь на себя» там не было. Всё было буднично и просто, этого требовала логика боя, да, может, они и были к этому моменту мертвы… Но откуда такое спокойствие в Гринблате? Впрочем, тому наверняка хочется победы, недополученной на войне. Он будет казниться потом, но это — потом.

Они приехали на электричке — ни дать, ни взять, двое работяг с каким-то измерительным инструментом.

У Бажанова в руках была гигантская бело-красная линейка, размеченная штрихами.

А у его напарника на плече длинный брезентовый мешок.

Их было двое — Бажанов и приданный ему снайпер. Или, может, Бажанов был придан снайперу — им оказался невысокий парень с плоским монгольским лицом — глядя на это лицо, невозможно было понять, сколько ему лет. Может, тридцать, а может, и все пятьдесят.

Когда они подошли к опушке леса, снайпер стал выбирать позицию.

Дорога тут была видна как на ладони — она изгибалась, делая крутой поворот, и уходила в лес, как раз к дачам министерства.

Снайпер расчехлил винтовку, и Бажанов подивился её необычной форме. На фронте он видел снайперов с простыми трёхлинейками, снабженными оптическими прицелами, а тут было что-то специальное.

— Новая разработка? — с уважением спросил Бажанов, но монгол ничего не ответил.

До дороги было метров восемьсот, и Бажанов даже обиделся за новую снайперскую винтовку — на войне он видел, что снайперы тогда били за полтора километра, но не ему тут было решать. Монгол вытащил большой бинокль и дал Бажанову.

— Я работаю по вашей команде — как опознаете машину.

Вечер догорал, как костер.

Они пропустили грузовик с песком, который, видно, прикупил один из сноровистых дачников — явно в обход строгих порядков. Оттого шофер гнал на дачи в неурочное время. Потом дорога надолго опустела.

Бажанова тянуло завязать разговор, да только понятно было, что никакого разговора не будет.

Грузовик проехал обратно.

Наконец из-за поворота показалась белая «Волга», её Бажанов узнал бы из тысячи, да много ли тут «Волг» с таким бело-серебристым отливом.

Белые цифры номера, который он выучил наизусть, были четко видны в сильную оптику. И мужчина за рулем был тоже узнаваем — точь-в-точь как на унылом фото из личного дела.

— Начали, — выдохнул он.

Хлопнул выстрел.

Машину повело по дороге, она вильнула и ушла под откос, где несколько раз перевернулась. Белое тело «Волги» билось на камнях, как пойманная рыба на гальке. Монгол был действительно ювелиром — он пробил колесо, и всё выглядело как заурядная авария.

— Будем проверять?

Монгол ответил всё так же, без выражения:

— Не надо проверять. Всё нормально.

Папа не пришёл к ним в лабораторию, а вызвал их в беседку.

Погода была отвратительной.

Фролов сразу понял, что случилась беда, и они услышат то, что не должны услышать уши стен — ни в их комнате, ни в кабинете самого Папы.

Лицо начальника было белым.

Они никогда не видели его таким.

Оказалось, что жена нефтяника взяла его машину и поехала на дачу с любовником — таким же, как её муж, крепким и обветренным человеком. То же, только в профиль, как говорится — зачем с таким изменять, спрашивается.

Теперь любовники лежали рядом в районном морге, и их обгоревшие головы скалились в облупленный потолок — её белыми, а его — золотыми зубами.

— Что с нами будет? — спросил печальный Гринблат.

— Да что с вами будет? Ничего с вами не будет. Только дело вы загубили. Нефтяник ваш после похорон выезжает в Западную Сибирь. Всего себя отдам работе и всё такое. Дело, понимаете...

— Но расчетное...

— Да плевать там хотели на ваши расчёты, и что не вы совершили ошибку. Этих-то, кто вспомнит, дело житейское. Тут нужно было изящнее, вас за тонкость ценили.

Папа хотел сказать «нас», но гордость ему не позволила. Фролов понял, что Папа сделал какую-то большую ставку, и ставка эта была бита.

— Там, — он сделал жест наверх, — не любят позора. Глупостей смешных там не любят.

Ничего с вами не будет, но мы выбрали кредит доверия.

В том, что вы не болтливы, я уверен, я-то вас давно знаю. Да только теперь никто к вам не прислушается.

Видно было, что Папа снова хотел сказать «к нам», но эти слова ему были поперек горла.

— И что теперь? Разгонят нас?

— Да зачем вас разгонять, играйтесь в свои кубики. Эх, чижика съели!

Папа посмотрел на стену, на которой замерли магнитики, да что там — замерло экономическое развитие страны.

— Я теперь не смогу им... Я уже ничего не могу им сказать про ваши дурацкие идеи. И про нефть.

Фролов слушал всё это, чувствуя, как его понемногу отпускает.

Он смотрел на стену с некоторым облегчением — пусть всё будет, как будет.

Страна получит нефть и газ, у нас через двадцать лет будет и нефть, и коммунизм.

Мы его купим. Или получим как-нибудь ещё — неважно, каким способом.

 


    посещений 351