ШВЕДСКАЯ МОДЕЛЬ

Камень, ножницы, бумага…

Русское присловье

I

Мы во всю мочь спорили, очень сильно напирая на то, что у шведов есть какая-то модель, а у нас её нет, и что потому нам, людям без модели, со шведами опасно спорить ― и едва ли можно справиться. Словом, мы вели спор, самый в наше время обыкновенный и, признаться сказать, довольно скучный, но неотвязный.

Мелькали слова «шведская стенка», «шведская спичка», «шведская семья» и «шведский стол».

Из всех из нас один только старик Федор Иванович Сухов не приставал к этому спору, а преспокойно занимался разливанием чая; но когда чай был разлит, и мы разобрали свои стаканы, Сухов молвил:

― Слушал я, слушал, господа, про что вы толкуете, и вижу, что просто вы из пустого в порожнее перепускаете. Ну, положим, что у господ шведов есть какая-то непонятная «модель», а у нас «модели» нет, а только воруют повсеместно, ― все это правда, но всё-таки в отчаяние-то от чего тут приходить? Ровно не от чего.

― Как не от чего? И мы, и они чувствуем, что у нас с ними непременно будет столкновение и они нас вздуют. Кроме авоськи с небоськой, батюшка мой, не найдется помощи.

― Пускай и так. Только опять: зачем же так пренебрегать авоськой с небоськой? Нехорошо, воля ваша, нехорошо.

― Да, только не в деле со шведами.

― Нет-с: именно в деле со шведом, который без расчета шагу не ступит и, как говорят, без инструмента с кровати не свалится; а во-вторых, не слишком ли вы много уже придаете значения воле и расчетам? Вот, былочи, мы со шведами так столкнулись, что любо-дорого! И помнит вся Россия про день… Полтавы, разумеется. На мой взгляд, не глупее вас был тот англичанин, который, выслушав содержание «Двенадцати стульев», воскликнул: «О, этот народ неодолим». ― «Почему же?» ― говорят. Он только удивился и отвечал: «Да неужто кто-нибудь может надеяться победить такой народ, из которого мог произойти такой подлец, как Бендер, да они его ещё и любить будут». Впрочем, я не хвалю моих земляков и не порицаю их, а только говорю вам, что они себя отстоят, ― и умом ли, глупостью ли, а в обиду не дадутся; а если вам непонятно и интересно, как подобные вещи случаются, то я, пожалуй, вам что-нибудь и расскажу про одного шведа.

II

Итак, лет двадцать назад (я не виноват, что так отчего-то начинаются все нынешние истории) я заразился модной тогда ересью (за что осуждал себя неоднократно впоследствии): бросил казённую службу и устроился в одно из тех предприятий, которых наплодилось тогда в избытке. Я был заморочен мыслью о «честных деньгах», о той свободе, что якобы начинается за воротами казённого здания. Хозяева мои были англичане. Один отчего-то играл на саксофоне, а второй ― на волынке.

Чем только мы не занимались ― торговали нефть и газ, не брезговали пилёным лесом и алюминием, но иностранцы мне попались неопытные, или, как у нас говорят, «сырые», и затрачивали привезенные сюда капиталы с глупейшею самоуверенностию.

Зачем-то они решили заняться воздушным транспортом и выписали в Россию своего приятеля, шведа Карлсона.

Так как Карлсон и есть тот герой, о котором я поведу свой рассказ, то я вдамся о нем в небольшие подробности.

Он был выписан к нам вместе с гигантским пропеллером и паровыми машинами для его кручения. Кто-то из англичан видел этот пропеллер не то в Норвегии, не то в Швеции и так им поразился, что решил купить, даже не зная подробностей действия. Нам отписали, что вместе с пропеллером приедет и швед-инженер, обладающий железной волей и в этих «шведских моделях» изрядно понимающий. Но в высылке пропеллера и инженера вышло какое-то qui pro quo: пропеллер запоздал, а вот Карлсон, наоборот, приехал раньше времени.

Я осведомился, владеет ли, по крайней мере, приехавший Карлсон хотя сколько-нибудь русским языком, и получил ответ отрицательный. Он не только не говорил, но и не понимал ни слова по-русски. На мой вопрос, довольно ли с ним было денег, мне отвечали, что ему выданы «за счет компании» прогонные и суточные на десять дней и что он более ничего не требовал.

Так, подумал я, Карлсон мог застрять где-нибудь и, чего доброго, дойти, пожалуй, до прошения милостыни. Мне отвечали, что его уговаривали и представляли туристу все трудности пути; но он непоколебимо стоял на своём, что он дал слово ехать не останавливаясь ― и там, где пехота не пройдёт (видимо, отзвук Полтавы всё жил в его сердце), там пролетит стальная птица.

Я тогда еще думал, что, встретив Карлсона, его можно не узнать. Это происходило, конечно, оттого, что шведы, у которых я о нём расспрашивал, не умели сообщить его примет. Аккуратные и бесталанные, они давали мне только общие, так сказать, самые паспортные приметы, которые могут свободно приходиться чуть не к каждому. По их словам, Карлсон был в меру упитанный человек в полном расцвете жизненных сил.

Самое рельефное, что я мог удержать в памяти из всего этого описания, это «штаны с лямкой», но кто же это из простых людей такой знаток в определении выражений, чтобы сейчас приметить человека с лямкой или подтяжками и ― «стой, брат, не ты ли Карлсон?»

III

Я ездил по размытым осенним дорогам довольно долго, пока не остановился в какой-то заштатной гостинице при железнодорожном вокзале и внезапно увидел перед собой прямо на крыльце человека в белых штанах с одинокой лямкой и в клетчатой рубашке.

Я обратился к нему с вопросом: не знает ли он, где здесь на этой станции помещается смотритель или какой-нибудь другой жив-человек.

― Я ничего не понимаю по-русски, ― отвечал он на чистом шведском языке.

Батюшки мои, думаю себе: вот антик-то! и начинаю его осматривать... Что за наряд!.. Дурацкие ботинки, штаны с лямкой, сидевшие очень странно, замызганная клетчатая рубашка и накинутая, видимо, для тепла, драная простыня.

― Зачем же это истязание холодом и как вы это можете выносить? ― спрашиваю.

― О, я все могу выносить, потому что я живу по шведской модели! У меня есть шведские спички, и даже, кажется, была шведская семья.

― Боже мой! ― воскликнул я. ― У вас шведская семья?

― Да, у меня шведская семья; и у моего отца, и у моего деда была шведская семья, и у меня тоже шведская семья.

― Шведская семья!.. Вы, верно, из Вазастана, что в Стокгольме?

Он удивился и отвечал:

― Да, я из Вазастана.

― И едете устанавливать пропеллер в С.?

― Да, я еду туда.

― Вас зовут Карлсон?

― О да, да! Я инженер Карлсон, но как вы это узнали?

Я не вытерпел более, вскочил с места, обнял Карлсона, как будто старого друга, и повлёк его к самовару, за которым обогрел его чаем с плюшками и рассказал, что узнал его по его железной воле.

― Быть господином себе и тогда стать господином для других, ― и Карлсон задрал нос, ― вот что должно, чего я хочу, и что я буду преследовать.

«Ну, ― думаю, ― ты, брат, кажется, приехал сюда нас удивлять ― смотри же только, сам на нас не удивись!»

IV

Я обернул Карлсона в заячий тулупчик, который, по случаю, всегда возил с собой ― ведь совершенно непонятно, как обернётся тот или другой наш поступок в дороге. Иногда малые наши усилия приводят к большим последствиям, так что тулупчик был у меня всегда наготове.

Карлсон иззябся и изголодался, но, наевшись плюшек, стал разговорчив. Оказалось, что деньги у него все вышли, зато накопились впечатления. Когда мы (и заграничный пропеллер) добрались до места, то открылось, что Карлсон ― вполне толковый инженер. Не гениальный, конечно, а просто аккуратный и хороший. Пропеллер, как обнаружилось, выделали из негодных материалов, хвалёные шведы не выдержали размеры, да и покрашен он, оказалось, как-то дурно. И тогда Карлсон, устроив себе мастерскую прямо на заводской крыше, сделал всё сам.

Но долго ли, коротко ль, а понемногу выяснялось, что вся эта «шведская модель» нашего Карлсона, приносившая свою серьезную пользу там, где нужна была с его стороны настойчивость, и обещавшая ему самому иметь такое серьезное значение в его жизни, у нас по нашей русской простоте всё как-то смахивала на шутку и потешение. И, что всего удивительней, надо было сознаться, что это никак не могло быть иначе; так уже это складывалось.

Однажды, не желая передвигаться, как все нормальные русские люди, он приделал себе на спину похожий пропеллер и вздумал летать над дорогой, которая и впрямь была у нас непролазна. Конструкция оказалась чрезвычайно мудрёной и имела такой вид, что Карлсона за глаза прозвали «мордовским богом»; но что всего хуже ― эта машина не выдерживала тряски, норовила соскочить со спины, и Карлсон часто возвращался домой пешком, таща у себя на загорбке своё изобретение.

Бывало и хуже: раз он упал в болото и сидел там, пока его не вытащили и не привезли в самом жалостном виде. Однажды он решил полакомиться мёдом (Карлсон был удивительный сладкоежка, и это было, признаться, одной из милых черт, превращавших его в человека, а не в эту умственно-странную шведскую модель); так вот однажды он влез в гнездо диких пчёл, потом придумал штуку ― тащить бревно с гнездом на себе, и в результате всех изрядно напугал этими пчёлами, его самого пребольно покусавшими. Чем-то он напоминал античного героя, что засунул себе за пазуху лисёнка и, будучи прогрызен насквозь, ничем не выдал раздражения. Карлсон покрылся пчелиными укусами, распух, но держался стойко.

Наконец, он решил купить лошадь. И то дело, конный вид времяпрепровождения сейчас в моде, но опять всё пошло наперекосяк.

Лошадь он стал торговать у своего товарища по заводу, спору нет, большого мастера. Человек это был умный и сведущий в металлическом деле, известный также как Лёва, или Лёвша, Малышов. Славился он не только как знатный мастер по металлу, повелитель румпельштихелей и попельштихелей, но и как первый знаток в религии. Его славою в этом отношении полна и родная земля, и даже святой Афон; был он не только мастером петь с вавилонами, но и знал, как пишется картина «Вечерний звон», а если бы посвятил себя большему служению и пошёл бы в монашество, то прослыл бы лучшим монастырским экономом или самым способным сборщиком.

Лёвша Малышов показал Карлсону диковину ― механическую лошадь, работающую на паровой тяге. Кобылу звали Нимфозория, и как-то никто из нас не считал, что она чем-то, кроме своего парового дыма из-под хвоста, интересна.

Да и дым, если честно говорить, был так себе.

Но Лёвша уверял, что она, дескать, замечательно дансе и выделывает всякие штуки.

А у Карлсона сразу глаза загорелись, и он начал вынимать деньги. Единственно, что он успел спросить, так это то, подкована ли лошадь.

Оказалось, что нет, но Лёвша обещал это немедленно исправить, причём положил за это дополнительно пять тысяч. Я было очень рассердился и говорю Карлсону:

― Для чего такое мошенничество! Лошадь непонятного свойства, куплена за большие деньги, и всё ещё недостаточно! Подковы, ― говорю, ― всегда при всякой лошади принадлежат.

Но Карлсон замахал руками и говорит:

― Оставь, пожалуйста, это не твоё дело ― не порть мне политики. В России жить ― по волчьи выть, я уже понял, что здесь свой обычай.

К вечеру лошадь доставили Карлсону домой.

Она успешно притворялась живой, но совершенно неспособна была никакого дансе и даже не двигалась с места. Как ни тянул Карлсон механические вожжи, а Нимфозория все-таки дансе не танцевала и ни одной верояции даже в стойле не выкидывала.

Карлсон весь позеленел и пошёл разбираться.

Малышов отвечал смиренно:

― Напрасно так нас обижаете! Мы от вас, как от иностранца, все обиды должны стерпеть, но только за то, что вы в нас усумнились и подумали, будто мы даже вас, человека со «шведской моделью» в голове, выросшего в шведской семье, обмануть свойственны, мы вам секрета нашей работы теперь не скажем, а извольте людей собрать ― пусть все увидят, каковы мы и есть за нас постыждение.

Мы собрались, и Малыш гордо указал на копыта своего парового чудовища. И вправду оказалось, что лошадь подкована, да удивительными подковами, на которых были выписаны все четыре тома «Войны и мира», и хватило места даже для удивительного по своей силе стихотворения Фёдора Тютчева «Умом Россию не понять».

Батюшка Филимон воскликнул:

― Видите, я лучше всех знал, что русские никого не обманут! Глядите, пожалуйста: ведь он, шельма, не только чудо-механизм сделал, но оснастил его русской духовностью.

Но мы пристыженно смотрели в пол. Видно было, что бедный Карлсон жестоко и немилосердно обманут, и что его терзала обида, потеря, нестерпимая досада и отчаянное положение среди поля, ― и он всё это нёс, терпеливо нёс.

Был пристыжен и мастер Малышов, что и сам всё думал: «Что это за чертов такой швед, ей-право, во всю мою жизнь со мной такая первая оказия: надул человека до бесчувствия, а он не ругается и не жалуется».

И впал от этого мастер даже в беспокойство. Был он плутоват, но труслив, суеверен и набожен; он вообразил, что Карлсон замышляет ему какое-то ужасно хитро рассчитанное мщение. Карлсон меж тем выучился русскому языку, хоть и не без погрешностей ― про него говорили «знал русскому языку хорошо и умело пользовался ею».

Кстати, о женском роде.

Вскоре Карлсон женился. Невесту он выписал из Швеции, звали её (в переписке, что он мне показывал) фрекен Бок, и понял я только, что молодая была немолода. Сам он сразу стал её звать на русский манер Фёклой Ивановной. Когда она появилась в нашем городке, то мы сразу увидели, что это большая, очень, по-видимому, здоровая, хотя и с несколько геморроидальною краснотою в лице и одною весьма странною замечательностью: вся левая сторона тела у неё была гораздо массивнее, чем правая. Особенно это было заметно по её несколько вздутой левой щеке, на которой как будто был постоянный флюс, и по оконечностям. И её левая рука, и левая нога были заметно больше, чем соответствующие им правые.

Но Карлсон сам обращал на это наше внимание и, казалось, даже был этим доволен.

Мы и об этом осведомлялись:

― Шведская ли модель у Фёклы Ивановны?

Карлсон делал гримасу и отвечал:

― Чертовски шведская!..

Однако эта шведская модель сыграла с ним неприятную шутку. Фёкла Ивановна, несмотря на свою внешность, оказалась женщиной вольного нрава и, что называется, «была слаба на передок». Возможно, для каких-то механизмов это и является достоинством, но Карлсон от этой особенности супруги затужил. Вовсе это ему не понравилось, хотя мы прочитали в книжках, что означенная слабость во всём мире связывается с той самой «шведской моделью» и там вовсе не порицается.

Отец Филимон даже начал ему проповедовать, говоря:

― Вы, ― говорит, ― обвыкнете, наш закон примете, и мы вас наново женим.

― Этого, ― отвечал Карлсон, ― никогда быть не может.

― Почему так?

― Потому, ― отвечает Карлсон, ― что наша шведская вера самая правильная, и как верили наши правотцы, так же точно должны верить и потомцы.

― Вы, ― говорит отец Филимон, ― нашей веры не знаете: мы того же закона христианского и то же самое Евангелие содержим.

― Евангелие, ― отвечал Карлсон, ― действительно у всех одно, а только наши книги против ваших толще, и вера у нас полнее.

― Почему вы так это можете судить?

― У нас тому, ― отвечает Карлсон, ― есть все очевидные доказательства.

― Какие?

― А такие, ― говорит; ― что у нас прямой разговор с Богом, а у вас лишь есть и боготворные иконы и гроботочивые главы и мощи. Да и с русской, хоть и повенчавшись в законе, жить конфузно будет.

― Отчего же так? ― спросил отец Филимон. ― Вы не пренебрегайте: наши тоже очень чисто одеваются и хозяйственные. И узнать можете: мы вам грандеву сделаем.

Карлсон застыдился.

― Зачем, ― говорит, ― напрасно девушек морочить. ― И отнекался:

― Грандеву, ― говорит, ― это дело французское, а нам нейдёт. А у нас в Швеции, когда человек хочет насчет девушки обстоятельное намерение обнаружить, посылает разговорную женщину, и как она предлог сделает, тогда вместе в дом идут вежливо и девушку смотрят не таясь, а при всей родственности. Да и одежда на ваших женщинах как-то машется, и не разобрать, что такое надето и для какой надобности; тут одно что-нибудь, а ниже еще другое пришпилено, а на руках какие-то ногавочки. Совсем точно обезьяна-сапажу ― плисовая тальма. Опасаюсь, что стыдно будет смотреть и дожидаться, как она изо всего из этого разбираться станет.

V

Но и это ещё не всё ― Карлсон задумал открыть собственное дело, как раз по выделыванию своих пропеллеров. Сказано ― сделано: новый завод стал набирать обороты, да вот беда ― приобрёл он лицевое место на заводской крыше, подвальное же, запланное место было в долгосрочной аренде у того самого автора железной лошади, мастера Малышова, и этого маленького человека никак нельзя было отсюда выжить.

Ленивый, вялый и беспечный Малышов как стал, так и стоял на своем, что он ни за что не сойдёт с места до конца контракта, ― и суды, признавая его в праве на такую настойчивость, не могли ему ничего сделать. Карлсон трудился и богател, а Малышов ленился, запивал и приходил к разорению. Имея такого конкурента, как Карлсон, Малышов уже совсем оплошал и шёл к неминучей нищете, но, тем не менее, все сидел на своих задах и ни за что не хотел выйти. Уговорил кто-то Малышова подать в суд за неверный земляной отвод ― и вот начали они судиться. Для меня есть что-то столь неприятное в описании судов и их разбирательств, что я не стану вам изображать в лицах и подробностях, как и что тут деялось, а расскажу прямо, что содеялось. Засудил Малышов Карлсона, как есть вчистую засудил, что тот даже и не понял, что приключилось.

Оказался Карлсон должен мастеру паровых лошадей немалую сумму, каковую и выплачивал с процентами. В описанном мною положении прошел целый год и другой, и теперь, наоборот, Карлсон всё беднял и платил деньги, а Малышов всё пьянствовал ― и совсем наконец спился с круга и бродяжил по улицам. Таким образом, дело это обоим претендентам было не в пользу, и длилось бы оно долго, да только враг Карлсона вконец замёрз, напившись и уснув в мороз, лёжа прямо на дороге.

Тяжбы прекратились, но Карлсону объяснили, что должен он был исполнить еще другое обязательство: переживя Малышова, он должен был прийти к нему на похороны и есть там блины. Он и это выполнил. Карлсон сперва сконфузился; из экономии он блинов не ел, а тут попробовал, да как раздухарится! Кричал:

― Дай блинка!

И даже позволял себе жаловаться, что деньги на поминки он дал, а корицы в блины пожалели.

Отец Филимон тут же ему заметил:

― На тебе блин и ешь да молчи, а то ты, я вижу, и есть против нас не можешь.

― Отчего же это не могу? ― отвечал Карлсон.

― Да вон видишь, как ты его мнешь, да режешь, да жустеришь.

― Что это значит «жустеришь»?

― А ишь вот жуешь да с боку на бок за щеками переваливаешь.

― Так и жевать нельзя?

― Да зачем его жевать, блин что хлопочек: сам лезет; ты вон гляди, как их все кушают, видишь? Что? И смотреть-то небось так хорошо! Вот возьми его за краечки, обмокни хорошенько в сметанку, а потом сверни конвертиком, да как есть, целенький, толкни его языком и спусти вниз, в своё место.

― Этак нездорово.

― Еще что соври: разве ты больше всех, что ли, знаешь? Ведь тебе, брат, больше меня блинов не съесть.

Слово за слово ― поспорили. Отец Филимон принялся всё так же спускать конвертиками один блин за другим, и горя ему не было; а Карлсон то краснел, то бледнел и все-таки не мог с отцом Филимоном сравняться. Свидетели сидели, смотрели да подогревали его азарт и приводили дело в такое положение, что Карлсону давно лучше бы схватить в охапку кушак да шапку, но он, видно, не знал, что «бежка не хвалят, а с ним хорошо». Он всё ел и ел до тех пор, пока вдруг сунулся вниз под стол и захрапел.

Полезли его поднимать, а он и не шевелится. Отец Филимон, первый убедясь в том, что швед уже не притворяется, громко хлопнул себя по ляжкам и вскричал:

― Скажите на милость, знал, как здорово есть, а умер!

― Неужли помер? ― вскричали все в один голос.

А отец Филимон перекрестился, вздохнул и, прошептав «С нами Бог», подвинул к себе новую кучку горячих блинков. Итак, самую чуточку пережил Карлсон Малышова и умер Бог весть в какой недостойной его ума и характера обстановке.

Теперь все это уже «дела минувших дней» и «преданья старины», хотя и не глубокой, но предания эти нет нужды торопиться забывать, несмотря на Карлсона. Исчезла куда-то и шведская модель из разговоров, и шведская спичка заместилась в карманах джентльменов бензиновыми монстрами. Таких мастеров, как баснословный Карлсон, не говоря уж о несчастном Малышове, теперь, разумеется, уже нет в России: машины сравняли неравенство талантов и дарований, и гений не рвется в борьбе против прилежания и аккуратности.

 


    посещений 11