ЛЮБОВЬ К РОДИНЕ*

Кристина: Почему ты носишь тёмные очки?
Мачек: В память о неразделённой любви к родине.


Анжей Вайда. «Пепел и алмаз» (1958)

Однажды я говорил о новой эмиграции с другом, живущим уже тридцать лет довольно далеко. Мы перебирали друзей, как вилки в кухонном ящике.

Дело в том, что есть тип панического человека, что в случае какого-то катаклизма начинает заговаривать сам себя и не может принять никакого решения, не выговорившись. Был у меня другой знакомый, который эмигрировал тихо, сжав зубы, вывозя семью и многажды передавая экзамены по английскому языку (у него была какая-то паталогическая необучаемость языкам). Всё в итоге удалось – и Калифорния, и работа. Это была честная судьба, хоть мне и не близкая. Нет общих правил.

Одним из самых известных эмигрантов в нашем Отечестве был Александр Вертинский, вернувшийся в 1943 году. Ему часто поминали историю с Натальей Ильиной, с которой он случайно встретился в Елисеевском магазине: «Дальнейший ход был таков. Столкнутые друг с другом мужчина и я одновременно извинились, отпрянули, после чего тоже одновременно воскликнули: “Боже мой!” Он к этому добавил: «И вы здесь! Когда приехали?» В руке его пакетик – что-то съестное в пергаментной бумаге. “Можете себе представить, – сказал он, – тут нет вестфальской ветчины! Мало того! О ней тут даже не слыхивали!”» — при этом драматургия сложнее, чем кажется. Оставшиеся на Родине писатели прожили разные жизни, и вовсе не все из них всё время питались селёдочными хвостами.

Тут два полюса эмоции: первый в возмущении людей, что едят дурную еду, гражданином, требующим нормальную. Тут сразу вспоминается стихотворение Николая Олейникова «Неблагодарный пайщик»:

Когда ему выдали сахар и мыло,
Он стал домогаться селедок с крупой.
…Типичная пошлость царила
В его голове небольшой1.

(1932)

Второй (он потом побеждает) в том, что перед ними экзотический экспонат, посланец из прошлого или из-за заграницы начинает восприниматься, как приятная диковина, украшающая серые будни. Большая часть поздних и мимолётных воспоминаний о Вертинском делает его аристократическим обломком прошлого мира (при этом он был незаконнорожденным сыном присяжного поверенного, а детство провёл в нищете) – умеет встать, сесть, правильно поставить себя в разговоре со швейцаром и официантом. Человек требующий вестфальской ветчины будто клоун, потешающий публику, а на клоунов нельзя злиться.

В одной из своих книг Станислав Рассадин пересказывает воспоминание вдовы ленинградского поэта Александра Гитовича, причём и оно пересказ слов Ольги Берггольц. Эта история приключилась апрельским вечером 1946 года в Лаврушинском переулке, в квартире Пастернака. Туда пришла Анна Ахматова после своего триумфального московского выступления в университете – того самого, что породило знаменитую сталинскую реакцию: «Кто организовал вставание?» и, возможно, запустило механизм, который потом вызвал, как демона, Постановление о ленинградских журналах. Рассказывается, в частности, как среди вечера хозяину дома вдруг позвонил Вертинский и умолил, чтоб ему разрешили приехать.

Лидия Вертинская оставила мемуары «Синяя птица любви», где эта история рассказывается по-другому: «Не помню точно, какой это был год. Вечером мы с Александром Николаевичем сидели дома. Раздается телефонный звонок. Звонит старый приятель Вертинского писатель Лев Вениаминович Никулин и сообщает, что сегодня у поэта Бориса Леонидовича Пастернака в доме собираются гости, и на вечере будет присутствовать Анна Андреевна Ахматова. Никулин предлагает заехать за нами на машине и отвезти к Пастернаку по его приглашению. Мы с мужем взволнованы и спешно одеваемся. Познакомиться с Анной Ахматовой – какое это счастье! Приезжаем на квартиру к Борису Леонидовичу в Лаврушинский переулок. Гости уже в сборе и сидят за большим овальным столом, среди них – величественная, гордая Анна Андреевна Ахматова. Пастернак представляет Александра Николаевича и меня. Нас посадили за стол напротив Анны Андреевны. Помню, что сам Борис Леонидович не садился и всё время прохаживался среди гостей. Шла беседа о поэзии и о поэтах. Вертинский завёл разговор об эмигрантских парижских поэтах – о Георгии Иванове, Георгии Адамовиче, Вячеславе Ходасевиче, о Довиде Кнуте и других. Стал читать Георгия Адамовича.

Читал Вертинский поэтов, произведения которых главным образом были на тему тоски по Родине. Но Ахматова стала резко осуждать эти стихотворения и с упорной горячностью настаивала, что в поэзии искусство должно быть только для искусства.

Александр Николаевич был очень смущён и огорчён, он высоко ценил и любил поэзию Ахматовой, но ему было непонятно её отрицательное отношение к поэтам Серебряного века, живущим вдали от своей Родины...»2.

Но дальше происходит следующее, и это уже согласно пересказу Рассадина: «Ужинали, пили, читали стихи по кругу. Когда очередь дошла до Вертинского, он встал, поднял бокал и грассируя сказал: “Я поднимаю этот бокал за Родину, потому что те, кто с ней не расставались, и понятия не имеют о том, как можно любить Родину”.

И тут с бешеными глазами встал Пастернак и сказал Вертинскому: “Как вы смеете говорить о любви к Родине! Вы говно!” Растерянный Вертинский протянул руки в сторону Анны Андреевны и сказал: “Анна Андреевна, что же это?” – “Да, да, – царственно, наклоняя голову, произнесла она. – Да, да!”3.

Вообще-то есть и другой вариант этого воспоминания, не такой экспрессивный, но, видимо, более точный, потому что принадлежит прозаику и мемуаристке Марии Белкиной, которая сама была на том вечере у Пастернака. Впрочем, разница там лишь в том, что, так сказать, эмоциональная инициатива принадлежит тут Ахматовой, а не хозяину – он-то, напротив, услышав из уст Вертинского пошлость, сбежал от ужаса в коридор и маялся там: «...Всех предупредила Анна Андреевна. Она поднялась с дивана и, поправив шаль на плечах, сказала, что здесь, в этой комнате, присутствуют те, кто перенес блокаду Ленинграда и не покинул города, и в их присутствии говорить то, что сказал Вертинский, по меньшей мере, бестактно»4. Тут Рассадин обрывает цитату, но в воспоминаниях самой Белкиной есть продолжение: «…и что, по её мнению, любит Родину не тот, кто покидает её в минуту тяжких испытаний, а тот, кто остаётся вместе со своим народом на своей земле...»5.

Дальше Рассадин говорит то, что замечательна высокая ревность, с какой говорили два великих поэта, что Вертинскому не простили его невинного самоутверждения – и тому подобное далее. Эта мысль мне кажется сомнительной (и не такой интересной). Главное, что в нашей модели, а это модель, существующая с многочисленными вариациями именно в воображении, правды ни на чьей стороне нет. Пошлости тут говорят ровно все, и что хуже, стройный хор воспоминателей им, выдуманным или подлинным, поддакивает. Чтобы не растерять уважения к любым поэтам, стоит думать, что все их слова переврали мемуаристы – и действительно, тут важен любой акцент, а воспоминатели, как всегда, тянут одеяло то на себя, то на своих кумиров. Увы, все участники упомянутого диалога выглядят пафосными идиотами, что отчасти объясняет то, отчего русскую интеллигенцию недолюбливают в народе.

Но больше того, в романе «Машенька» писателя Набокова, который он написал ещё будучи Сириным, есть такое место:

«— Вы, как, любите Россию?

— Очень.— То-то же. Россию надо любить. Без нашей эмигрантской любви России — крышка. Там её никто не любит»6.

То есть Вертинский спустя двадцать лет, конечно неосознанно, повторяет мысль об особой любви к Родине, унесённой на подошвах сапог, сохранённой в изгнании, как в горшке на подоконнике.

Особый привкус абсурда придаёт всему этому другое воспоминание. В знаменитых устных дувакинских записях есть диалог с Михаилом Вольпиным7. Вольпин сообщает: «Очень интересный рассказ Анны Андреевны, как она была у Пастернака и пришла оттуда возмущённая, ну, знаете, на грани неприличных слов просто, что это чёрт знает что! “Он меня пригласил к себе, а там оказался Вертинский. Вертинский мне не давал… он оседлал меня! Он все время говорил:

– Я и вы, вы и я — вот я пою ваши стихи, вот мои стихи, вот ваши стихи и так далее.

Я была возмущена ужасно, они мне надоели не знаю как! Я подошла к Борису и говорю потом: „Как же вы могли позвать меня и Вертинского? Что, вы не понимаете, что этого вообще нельзя делать?“ И вы знаете, что он мне ответил? — Это её рассказ. — „Вы знаете, я был в одном доме и… Вы знаете роль Вышинского в литературе сейчас? Вы знаете, он представляет собою партию и правительство, так сказать, он ведает сейчас нами — Вышинский ведь! И вот меня знакомят с этим бритым человеком, и я протягиваю руку, и он мне тоже любезно протягивает руку, и мне послышалось — „Вышинский“». После этого Вольпин, имитируя манеру речи Пастернака произносит: «Я, вы знаете, так как-то понял всё значение. Я ему говорю, что значение этой встречи я понял. Я протянул руку, жму и говорю: „Вы знаете, это историческое рукопожатие, потому что это мост через ту пропасть, понимаете, которая отделяет правительство от поэтов, понимаете, это очень важно. И как было бы хорошо, если бы вы могли вот так же просто… Вы чтобы ко мне пришли, допустим, или я мог бы к вам прийти, вот“. Он сказал: „Это можно сделать“. И я его пригласил, а потом мне сказали, что это Вертинский. Ну, мне же неудобно было…»8. Но история с путаницей Вышинского и Вертинского уже из разряда анекдотов, конечно.

Для начала Вертинскому не надо было лезть в сплочённую компанию, чтобы понравится. Выдумывать особую тоску по Родине и говорить глупость о том, что одно страдание сильнее другого. Пастернаку не стоило взрываться, как граната, поскольку его никто не назначал общественной совестью. Вот Заболоцкий, у которого распухли ноги на общих работах по колено в ледяной воде, может много сказать в этот момент, но его нет в комнате. Ахматова апеллировала к блокадникам (причём, в одном из пересказов – как бы к себе самой, да она была там, её вывезли на самолете, но отсвет страдания и на ней), но в другой версии всё-таки имеются в виду те, кто пробыл в Ленинграде с первого до последнего дня беды, подобно Берггольц.

Одним словом, это сущая срамота, и русский человек, глядя на бурление эмоциональных субстанций, должен поступить, как персонаж Андрея Платонова, который на третий день работы на красильне плюнул в барабан краскоделательной машины и сказал: «Трись сама!» После чего ушёл и больше не возвращался.

В общем, этот настоящий Бедлам загодя описал Даниил Хармс: «Однажды Орлов объелся толченым горохом и умер. А Крылов, узнав об этом, тоже умер. А Спиридонов умер сам собой. А жена Спиридонова упала с буфета и тоже умерла. А дети Спиридонова утонули в пруду. А бабушка Спиридонова спилась и пошла по дорогам. А Михайлов перестал причёсываться и заболел паршой. А Круглов нарисовал даму с кнутом и сошёл с ума. А Перехрёстов получил телеграфом четыреста рублей и так заважничал, что его вытолкали со службы. Хорошие люди и не умеют поставить себя на твёрдую ногу»9.

Этот пейзаж вечен. А строчки Хармса годятся на все времена.

 


    посещений 10