КАВКАЗСКИЙ РАЙ

«Ловля пескарей в Грузии» Виктора Астафьева



Отпускное времяпрепровождение — единственное, что тебе не навязывается извне, курортная дружба не предписана тебе государством, как дружба народов, дружба поколений, дружба однополчан и однокашников, дружба внутри бригады коммунистического труда, спортивная дружба и прочие мнимости.


Юрий Нагибин. Дневник (1974)



(забавный грузин)

Есть в русской литературе особая тема — путешествия на юг.

Причём не просто на юг, а на Кавказ. Часто это было подневольное путешествие — декабристов или Лермонтова — кстати, первое перемещение Пушкина на юг (как раз не на Кавказ) не было добровольным — но со времени Толстого в литературе появился особый опыт — путешествие на Кавказ, как избавление от чего-то тоскливого и давящего в пределах средней полосы.

Итак, русский человек, что движется на юг, во-первых, кормится, во-вторых — греется, и, наконец, спасается — как пишет об этом Давид Самойлов: «...недаром, в русской поэзии с Пушкина звучит грузинская нота, недаром под крыло Грузии приходили русские поэты нашего века, попавшие в беду»1. Кстати, воспоминания самого Самойлова о Грузии характерны — он переваливает Кавказский хребет, всё неуютно, в гостиницах говорят, не поворачивая головы: «Мэст нет», но потом он встречается с поэтом Межировым, и Самойлова как бы впрок принимают в состав писательской делегации. Дальше начинается извечная песня — «Застолье в доме поэта оставило впечатление вдохновенности и приподнятости духа»2 — череда столов и тостов.

Всякий человек, которого обогрели, чувствует себя обязанным. Если он преломил хлеб с хозяином — особенно. Но для писателя это довольно гибельный путь — он теряет остроту зрения. Начинается ресторанное соревнование — из-за соседнего столика присылают бутылку вина, на неё нужно ответить двумя, на них — удвоенным количеством, а уж на него — дюжиной. Это не очень сложный, но со своими особенностями, ритуал.

Толстой в «Казаках» пишет об инородном теле гостя.

Но странным образом тема инородности спустя сто лет прозвучала у крепкого сибирского писателя Виктора Астафьева. Это тема диалога культур — причём в широком смысле Кавказа и России, без мелкого и мелочного деления на интонации. Но это отдельная история, и лучше о ней поговорить потом.

Сначала надо сказать, что в русской и советской литературе грузин был особенным существом. В давних книгах грузин был обязательно князем и смущал своими кутежами даже привычных ко всему купцов. Но потом он стал настоящим голосом природы.

Виктор Славкин пишет в дневнике с пометой «24/XII—73»: «Один грузинский писатель Ошанину3 на банкете: „Скажи, почему Байрон, великий писатель, — пессимист, а ты, такое говно, — оптимист?“»4.

Но что интересно в этой короткой истории, так её семиотика.

Всякий человек средних лет, читавший уже опубликованного Довлатова, сразу вспоминает:

«В Тбилиси проходила конференция на тему — „Оптимизм советской литературы“. Было множество выступающих. В том числе — Наровчатов, который говорил про оптимизм советской литературы. Вслед за ним поднялся на трибуну грузинский литературовед Кемоклидзе:

— Вопрос предыдущему оратору.

— Пожалуйста.

— Я относительно Байрона. Он был молодой?

— Что? — удивился Наровчатов. — Байрон? Джордж Байрон? Да, он погиб сравнительно молодым человеком. А что?

— Ничего особенного. Еще один вопрос про Байрона. Он был красивый?

— Кто, Байрон? Да, Байрон, как известно, обладал весьма эффектной наружностью. А что? В чем дело?

— Да так. Еще один вопрос. Он был зажиточный?

— Кто? Байрон? Ну, разумеется. Он был лорд. У него был замок. Он был вполне зажиточный. И даже богатый. Это общеизвестно.

— И последний вопрос. Он был талантливый?

— Байрон? Джордж Байрон? Байрон — величайший поэт Англии! Я не понимаю, в чем дело?!

— Сейчас поймешь. Вот смотри. Джордж Байрон! Он был молодой, красивый, богатый и талантливый. И он был — пессимист! А ты — старый, нищий, уродливый и бездарный! И ты — оптимист!»5.

То есть имеется грузин, как образ хтонических земных сил, приезжий русский с неполнотой души, то есть зажатый человек, и дихотомия (неважно какая: хоть хармсовская «Я — писатель» — «А, по-моему, ты — говно», хоть вопрос о том, какого петушка зарезать для супа — белого или чёрного. Во втором случае в роли грузина выступает старший помощник Лом).

При этом упоминаемый Герберт Васильевич Кемоклидзе6 жил и умер в Ярославле, и в довлатовскую историю попадает только потому, что, как и Довлатов, учился на филологическом факультете университета.

Тут интересны основные элементы — например, кто такой «забавный грузин». Само это выражение восходит к одной ленинской фразе: «У нас один чудесный грузин засел и пишет для „Просвещения“ большую статью». (Имелось в виду, что тогда Сталин работал над статьёй «Национальный вопрос и социал-демократия»7.

Как потом показала история, забавного в Сталине оказалось мало.

Но, главное, никаких навсегда закреплённых черт для национальностей нет, житель среднерусской равнины и раньше не понимал разницу между мингрелом и сваном, да и сейчас не понимает. В результате разным народам Закавказья в массовой культуре присваивался одинаковый акцент и нечистота русского языка — и вследствие этого, какая-то забавность.

Получалось, что это персонаж советского кино и театра, своего рода ходячая острота.

Так, в некогда знаменитой пьесе Киршона «Чудесный сплав» (1934) тоже есть один забавный грузин. С ним и вовсе удивительная история — его зовут Ян Двани, но он обозначен в тексте, как эстонец. Однако в театральных программках про него и вовсе писали «Двания». Киршону был нужен человек, дурно говорящий по-русски, и вот получился чудесный сплав из эстонца и кавказца. Этот Двани всё время коверкает русские пословицы: «Пуганая корова на куст садится», «Он нам нужен, как собаке пятое колесо», «У всякой старухи своя прореха».

Или вовсе:

«Двали. Он хочет быть большим Магомедом, чем гора.

Ирина. Такой пословицы нет.

Двали. Такая пословица есть»8.

О том же пишут Вайль и Генис: «Никто необъятного объять не может, — сказал Пайчадзе. — Я, конечно, шучу». (Шутник Пайчадзе, герой романа Г. Мартынова «220 дней на звездолете», тоже общий персонаж. Положительный грузин — единственный разрешенный инородец в тогдашней фантастике <…>)9. Эти операции над пословицами и поговорками — приём, известный давно. Так говорил Кисельвроде (Нессельроде) в пьесе Замятина «Блоха» (1929) по лесковскому «Левше». Инородное тело, как бы свой, и как бы иностранец произносит: «…как по нашей русской пословице: пуганая ворона на молоко дует» или «Не расстраивайтесь, ваше царское величество. Дураки ведь. Как говорится по-русски: дураки законы пишут»10.

Грузин-учёный в «Двух океанах» Адамова при всей своей учёности непрактичен и не может распознать шпиона.

Из той же ткани, что и персонаж Киршона, сшит грузин-лётчик из «Мимино» с его ударными запоминающимися фразами.

Правда, есть ещё минус-приём в «Маленьких комедиях большого дома», где Григорий Горин изображает русскую женщину, ждущую кавказских страстей, а её муж-грузин флегматичен и просит уюта.

Там персонаж «Женщина из Тамбова» спрашивает мужа:

— Тенгизик, почему ты такой скучный?

Далее следует диалог:

«Человек с едва заметным кавказским акцентом. (отложив газету) Ты что этим хочешь сказать?

Женщина из Тамбова. Нет, ты хороший, добрый, но ты всё молчишь, читаешь, спишь... В гости не сходим, в ресторан. Когда ты за мной ухаживал, мне подружки завидовали: „Ой, Дуська, счастливая, за грузина выходишь! Они все, грузины, романтики! Пообедают — поют!“

Человек с едва заметным кавказским акцентом. Что говоришь, а? Я экономический факультет закончил! Какие песни? В ущелье живём, да?! (взял газету). <...>

Женщина из Тамбова. (мужу) Да разве дело в деньгах, Тенгизик? С этим всё хорошо на машину записались. И живём вроде дружно. А всё-таки... Ну как бы тебе это объяснить? День на день похож, год на год... Только маятник тикает. А внутри что-то гаснет... Я вон даже потолстела.

Мужчина с едва заметным кавказским акцентом. Пойми, Дуся, я тебя внутренне люблю. Если надо, я за тебя под танк брошусь! Но я же тебе объяснял — я на диете...»11

Но это только подтверждает образ грузина вне рамок пьесы — чувственного, романтичного и любвеобильного. После грузинской прозы, а особенно — грузинского кинематографа, от этого стереотипа нельзя было уйти.

Но квинтэссенция всего была в финальных кадрах фильма — «Сердца четырёх» (1941) — (ещё довоенного — монтаж был закончен в последние дни мирного времени). Там две пары выясняют отношения на какой-то дачной станции, и к ним подбегает грузин. Они дарят билет на отходящий поезд, ставший ненужным после примирения, этому невесть откуда взявшемуся грузину, и он так долго и комично благодарит их, что едва не опаздывает.

Четверо героев, отлучившиеся с военных сборов остаются на перроне, и современный зритель понимает, что их ждут война, и почти наверняка — смерть. А неунывающий грузин, вскочивший в поезд на ходу, машет им, уносясь прочь из этого хоть и комедийного, но обречённого мира12

Но вернёмся к литературному анекдоту про оптимиста. В нём многое можно заменить — писательского начальника Наровчатова на кого угодно — Вл. Орлова, Ошанина, Луконина или, даже Лакшина. Байрон заменяется на Миллера (есть история о том, что грузины не будут смотреть спектакли по пьесам Артура Миллера, потому что ничего путного человек, бросивший такую женщину, как Мерлин Монро, написать не может. Само существование такого мужчины оскорбительно). Наконец, заграничного персонажа можно заменить на Гарсия Лорку — судьба его тоже не баловала. Но вишенкой на торте остаётся грузинское природное начало, кавказское здравомыслие — он-то оптимист, а ты-то куда?

Надо ещё сказать, что человеческое сознание устроено внутри всех народов так, что людей признанно-великих считают за своих. Правда, если вдруг откроются какие-то злодеяния великих, знаменитостей быстро исключают из «своих». Сталин, вослед Мандельштаму, из грузина превращается в осетина, а то и в какую-нибудь лошадь Пржевальского.

Закончу эту часть странной историей, что содержится в книге Героя Советского Союза Карпова о Сталине, которая так и называется — «Генералиссимус».

Там описывается приезд Мао в Москву и один из обедов Сталина с ним.

Причём Сталин обычно отпивал один-два глотка сухого вина из своего хрустального бокала на ножке, смешивая красное и белое из двух бутылок, которые возвышались по его правую руку и которыми пользовался только он один.

«— Как-то на одной из встреч, — вспоминает Федоренко, — как всегда на подмосковной даче, Мао Цзэдун, с которым мне пришлось сидеть рядом, шепотом спросил меня, почему Сталин смешивает красное и белое вино, а остальные товарищи этого не делают. Я ответил ему, что затрудняюсь объяснить, лучше спросить об этом Сталина. Но Мао Цзэдун решительно возразил, заметив, что это было бы бестактным.

— Что у вас там за нелегальные перешептывания? — раздался голос Сталина.

— Товарищ Мао Цзэдун интересуется, почему вы смешиваете разные вина, а другие этого не делают.

— Это, видите ли, моя давняя привычка. Каждое вино, грузинское в особенности, обладает своим вкусом и ароматом. Соединением красного с белым я как бы обогащаю вкус, а главное — создаю букет, как из пахучих степных цветов»13/

Но, кажется, народное сознание может простить «забавному грузину» и это.

Там, за Кавказским хребтом — рай, там — небожители, кто же посмеет судить их забавы?



(райская рыба)


Виктор Астафьев никаким дипломатом не был, а был хоть и сварливым, но великим русским писателем.

После своего путешествия в Грузию, года он, в августе-сентябре 1984, написал рассказ «Ловля пескарей в Грузии», на который многие грузины обиделись и начали писателя Астафьева ругать, затем его стал ругать историк Эйдельман (а Астафьев принялся огрызаться). Начались смятения в умах и прочие возмущения. Наконец, Эйдельман умер, умер и Астафьев (в 1997 году, незадолго до смерти, переписав тот самый рассказ), и вообще с тех пор умерло довольно много народу.

Ну и провалилась куда-то вся страна, покатился в канаву Георгиевский трактат, Россия и Грузия успели повоевать, и памятником былой дружбе осталась только колонна из русского и грузинского алфавитов, поставленная скульптором Церетели посреди Москвы. Местными жителями она в обиходе называется «колбаса» или «кукурузина».

Вот что приключилось из маленького рассказа о том, как один писатель поехал на юг и там ловил с местными людьми рыбу, а потом и раков, на каком-то водохранилище.

При общей нелюбви к чтению нужно пересказать, что было в том рассказе. Астафьев пишет от первого лица (поэтому этот текст то и дело называли очерком или даже статьёй), о том, как он поехал в дом отдыха и испытал там все приличествующие случаю унижения советского человека. Затем в дом отдыха приезжает его однокашник-грузин, с криками изымая его из скудного пространства санатория, и везёт по родной стране. Там Астафьев видит разных людей и размышляет об их жизни. В какой-то момент отгибает лацкан своего пиджака — а там рыболовные крючки. Вот и таскает он пескарей из грузинской воды, а потом сидит со своим грузинским другом и пьёт.

Собственно, вот и вся история.

Рассказа, который с большей любовью говорил о Грузии, её народе и истории, я не знаю. Потому что Астафьев писал о том, как сурова и камениста в зное эта земля, и идут вдоль дороги старухи с мотыгами, и в этом шествии заключена надежда земли и вера людей в эту землю. Он писал о том, как закопченные стены монастыря в Гелати хранят память о монгольских кострах. Он писал о прохладе внутри соборов и запахе гор на рассвете. О том, как в День выборов в Верховный Совет по всем дорогам идут, приплясывая и веселясь, грузины, и понятно, что это не от большой любви к Советам, а просто от любви к какому-нибудь празднику. Ну, и, наконец, о национальном уважении к книге.

Но вот беда — он ещё написал о торговцах на рынках в глубине России, которые тогда казались исключительно грузинами. Он написал, как обирают заезжего курортника на юге и печального покупателя на севере, который и так унижен и раним. Ещё он написал о том, как ему неприятен богач-грузин, что держит в дальнем чулане своих родителей. Ему, безотцовщине и нищему русскому солдату, было неприятно, что женщины не имеют права сесть за мужской стол, но из упрёков ничего не выходит: «Во время обеда женщины оказались за столом, но они были так скованы, так угодливо улыбчивы, так мало и пугливо ели и так спешили, пользуясь любым предлогом выскользнуть из-за стола, что я, на себе испытавший, каково быть впервые за „чужим“ столом, когда из подзаборников превратился в детдомовца и прятал руки, порченные чесоткой, под клеенкой, боясь подавиться под десятками пристальных, любопытных глаз, более не настаивал на присутствии женщин за общим столом»14. Ну и о том, что национальное сознание похоже на семейное одеяло — его всегда будут дергать на себя.

И не то, чтобы он вслед Гучкову кричал: «Души инородцев!», всё гораздо интереснее — на одного рыночного обсчётчика и выжигу у него приходился в зачёт другой человек: «Вот, смотри! — облегчённо вздохнув, махнул мне на дорогу Отар и, откинувшись на спинку сиденья, как бы задремал, давши простор моему глазу. — Смотри на этот Грузыя. На этот грузын. Народ по рукам надо знать, которые держат мотыгу, а не по тем, что хватают рубли на рынку. Тут есть геноцвале, которые с гор спускаются на рынок, чтоб с народом повидаться — два-три пучка зелени положит перед носом — чтоб видно было, не напрасно шёл. Ц-ц-элый дэн просидит, выпит маленько з друззам, поговорит, поспит на зелэн свою лицом, потом бросит её козам и отправится за тридцать километров обратно и ц-цэлый год будет вспоминать, как он хорошо провел время в городе»15.

Надо сказать, тут и приключается самое интересное — Астафьев просто честно записывает свои чувства. И чем-то это напоминает запись в блоге — ту, что одни прячут под замок, а он, нарушив общие правила, написал в публичном доступе. То есть Астафьев записал те мысли, что не говорились московским интеллигентом при чужих, но обязательно обозначались в своём кругу.

Во-первых, человек написал искренне, в смешанных чувствах любви и раздражения. Грузины у него различны.

Во-вторых, он гражданин одного со своими хозяевами государства — чувство унижения курортника было нормальным фактором того времени. Его испытывал и я, и многие вполне нормальные люди — другое дело, что это не отменяет величия народа, прекрасности природы и многих других бесспорных обстоятельств.

Довольно неосмотрительно требовать от гражданина единой страны молчать о том, что он чувствовал в другой её части. Этого не выйдет, даже если загнать его в таёжную избушку.

Ну, и, наконец, если писатель во главу своей работы ставит дипломатическую сервильность, то он кончился как писатель. Я бы распространил это правило на людей вообще, но писателя это касается в первую голову. Очень часто жизнь бормочет нам в ухо: «Покушал, так молчи в тряпочку». Сдаётся мне, это никуда не годится. Но это неудачный пример из жизни. Потому как точнее другое сравнение — человек, разумеется, не пишет ничего дурного о вашей жене, но говорит о том, что на время приходил ваш старший брат, крепко выпивший. Хватил стакан об пол и ушёл — при этом ваш гость ничуть не врёт. И пишет он не только о стакане, сколько о том, как красив ваш дом, как трогательно рад был ему ваш дядя, и о том, как ему понравились ваши книги. Вправе ли вы ему пенять за недостаточную комплиментарность (в разных смыслах), как пеняет заказчик рекламного текста, свозивший журналистов в пресс-тур. Так истории Толстого и Астафьева прорастают в современность — и речь уже не о национальном, а о внутреннем, человеческом — о внутренней честности высказывания. Чистый пример той дихотомии, что сидит у разных людей в головах: кто не с нами, тот против нас, и тогда, после публикации астафьевского рассказа, просвещённые грузины (в отличие от отчаянных, которые обиделись бы на что угодно и угрожали бы по телефону кому угодно) обиделись именно на недостаток комплиментов. Многие из них тут же сняли свои подписи с публичных обращений, а некоторые взяли свои слова обратно несколько лет спустя.

Я бы назвал это массовым психозом и подчеркнул, что он свойственен всем нациям.

Рассказ Астафьева был напечатан в третьем номере журнала «Наш современник» за 1986 год, и через некоторое время начался натуральный скандал. Писательская делегация Грузии (опять нам попадаются эти писательские делегации) демонстративно вышла из зала на Съезде советских писателей. Перед ней потом унизительно извинялся писатель Троепольский, почему-то вместо совершенно не извиняющегося Астафьева. Самому Астафьеву начали писать возмущённые письма грузины — «Как ты смеешь, убогий русский, цитироват нашего солнцеликого поэта Бараташвили...»16

...Начались прочие безобразия. С одной стороны, это показывало, что СССР остаётся литературоцентричной страной, а с другой — что нетерпимость ко всякому стилистическому инакомыслию вовсе не свойство Советской власти. И тут, наконец, вмешался Эйдельман. Зачем он это сделал, мне совершенно непонятно. Игорь Губерман пересказывает Самойлова: «Давид Самойлович сказал свои коронные слова, что счастлив чаю, ибо не пил его со школьного времени, и на столе явились разные напитки. Хозяев очень волновала упомянутая переписка, они сразу же о ней спросили, я было встрял с рассказом (Давид Самойлович был сильно пьян, в тот день мы начали очень рано), но старик царственно осадил меня, заявив, что он всё передаст идеально кратко. И сказал:

— В этом письме Тоник просил Астафьева, чтоб тот под видом оскорбления грузин не обижал евреев»17.

Верить или не верить разным малопроверяемым свидетельствам — личное дело каждого. Или, скажем, верить или не верить такому комментатору, как Карабчиевский. Он, кстати, непринуждённо обращаясь с чужими словами, серьёзно утверждал, что Астафьев практически собирается установить фашизм на Руси: «Я отвечу так: конечно, призывает к погрому. Не к убийствам пока, но выселений не избежать, а погром в культуре провозглашен однозначно и без вариантов. ...Он иронизирует, Виктор Петрович, с юмором мужик, а ведь так всё и есть. И то, что устремления — шовинистические, и лермонтоведы русские, то есть только русские — и в самом деле страшно подумать! И куда же тех, остальных-то, денут? Вышлют? Организуют специальный лагерь? Или просто уволят и всем поголовно велят заниматься Шолом-Алейхемом? И только ли евреев будет касаться этот новый порядок? Он ведь не пишет „русские, ну и грузины“. Значит, Ираклий Луарсабович — тоже? А книги, статьи, что — уничтожить? А открытия, добытые данные — не принимать во внимание? Масса вопросов. А как с полукровками?» — ну и «Впервые за много лет сконцентрировалась в небольшом документе вся коллективная пошлость и злоба», и под конец пишет: «И, Господи, какая всеохватная, тотальная пошлость, какая тоскливая, серая муть! (О кошмар, о ужас!..) И кстати, ловит он рыбку — в мутной воде, в застойном, загнившем водохранилище. Не странно ли, что такому любителю всяких намеков не пришла на ум эта явная и простая символика?»18.

Так или иначе, Эйдельман и Астафьев обменялись несколькими письмами, которые сейчас широко доступны, а тогда распространялись в слепой машинописи как последние образцы Самиздата.

Когда принимаешься читать их сейчас, тексты этих писем оставляют очень странное впечатление. Это похоже на ссоры и споры в Интернете, что называются ёмким словом «флейм», когда опытный и расчётливый человек начинает дразнить сварливого старика на потеху публике. Совершенно непонятно, кстати, как эта переписка попала в печать — то есть в прибалтийский журнал «Даугава». Эйдельман как-то невнятно отнекивался, и говорил, что само собой, помимо него, но это всё было ужасно неубедительно, и не очень улучшало позицию обличителя.

Говорят, что первый ответ Астафьева неадекватен. Смысл этого утверждения мне непонятен. Если это частное письмо, то об этом нельзя говорить. Адекватность в нём — дело двоих. Если же Эйдельман пишет открытое письмо в стиле «подонков к ответу», собирается его распространять (что и случилось тем или иным способом), то неадекватно уже само первое письмо Эйдельмана — журнальная полемика, замаскированная под частную, личную реплику. Конечно, Астафьев сварлив, стучит костылём в пол и плюётся, но видно по самому тексту и первого и последующих писем, что Астафьева вызывают на публичную дискуссию. Причём под видом частной переписки налицо типичная манипуляция.

Другое дело, я допускаю то, что Эйдельман хотел сделать публичным разговор на принципиальную тему, разговор важный для страны и общества и мог повторить вслед за героем Гайдара: «Я не в тебя стреляю, а во вредное нашему делу донесение».

Но средства и аргументация выбраны были к этому совершенно негодные, не говоря уж о том, что если ты упустил из рук частную переписку, то нужно в любом случае каяться, а не принимать поздравления в гражданском поступке. Эйдельман как историк, и в частности историк декабристского движения, не мог не понимать, что такой поступок с публикацией частных писем покрыл бы героев его книг несмываемым позором, но из соображений политической целесообразности делает вид, что ничего в этом страшного нет.

Что до упрёков Астафьева в избыточном стремлении к самобытности (танцы, песни и прочее), то к ним надо отнестись с осторожностью. Во-первых, опыт показал, что самобытность вещь действительно хрупкая, и разрушить её легко — множеством способов. Во-вторых, одни и те же фразы в устах многих народов трактуются, исходя из двойных стандартов. Сербы и албанцы, абхазы и грузины, уйгуры и китайцы, армяне и азербайджанцы, — кто только не произносит гневных слов в защиту своей самобытности.

И это вовсе не значит, что она не находится под угрозой. Всё куда сложнее.

Меня всегда интересовал сам механизм публичного порицания — как, что, почему. Пока всё, что я знаю о публичных действиях по упрочению нравственности коммунистами ли, фашистами ли, либералами ли, а то и религиозными непримиренцами, укладывается в известную историю из «Случаев» Даниила Хармса: «Петров садится на коня и говорит, обращаясь к толпе, речь о том, что будет, если на месте, где находится общественный сад будет построен американский небоскреб. Толпа слушает и, видимо, соглашается. Петров записывает что-то у себя в записной книжечке. Из толпы выделяется человек среднего роста и спрашивает Петрова, что он записал у себя в записной книжечке. Петров отвечает, что это касается только его самого. Человек среднего роста наседает. Слово за слово, и начинается распря. Толпа принимает сторону человека среднего роста, и Петров, спасая свою жизнь, погоняет коня и скрывается за поворотом. Толпа волнуется и, за неимением другой жертвы, хватает человека среднего роста и отрывает ему голову. Оторванная голова катится по мостовой и застревает в люке для водостока. Толпа, удовлетворив свои страсти, — расходится»19.

Итак, сибирского медведя начали дразнить. Медведь был стар, облезл и сварлив. Он был трёпан жизнью и неискушён в этой, почти сетевой полемике. Он отвечал в частном порядке, безо всяких оглядок, и наговорил много искренних, но не политкорректных вещей.

В результате, как только сибирский житель вылез из своей берлоги, его начали травить — причём так, что мало не показалось. Тут ведь ещё какое дело: травля общественная у нас всё же отличается от травли государственной. Если государство травит человека, то русское общество привито от этого страшными прививками. Помогают травимому не так часто, и страх застит глаза, но всё же, в головах срабатывает некий переключатель, и хочется самому страшному упырю и душегубцу кинуть мимо конвоя буханку хлеба или собрать несколько денег на пропитание.

А вот когда просвещённое общество травит человека, то чаще всего он встречает мало сочувствия. Потому как просвещённый человек травит умеючи, он одарён чувством к слову, и делает это от души, а не за унылый казённый оклад. И народ останавливается в недоумении, хлеб замирает в руке и сочувствие истончается. Сочувствие обычно проявляют как раз душегубцы, которые обычно тут как тут, и сразу же кричат: «Айда тогда к нам!». Так в своё время Герцен травил Некрасова — человека и в самом деле не самого приятного, но история либеральной травли которого стала очень показательной. Беда была не в том, что либералы оказались неотличимы от консерваторов, как свиньи и люди в романе Оруэлла, не в том, даже, что демократические пропагандисты пользовались теми же методами и приёмами, что и советские партийные функционеры, а в печальном свойстве человеческой массы, которое одно не меняется во все времена.

Потом произошло, что обычно бывает, — все как-то начали безумно сожалеть. Сожалеть начала часть грузин, ругавших Астафьева, сожалел и Эйдельман, и в пересказе Андрея Битова это выглядело так: «Ведь эта история, переписка с Эйдельманом, когда его обвинили в антисемитизме, между прочим, это довольно трудно выносимое обвинение. Эйдельман, кстати, и мне говорил: ну чёрт попутал, не тому, не так подговорили. В общем, подставили, что называется, позициями заведомо двух порядочных людей в совершенно непорядочную историю. Опубликовал повесть, в которой нашли антисемитские мотивы и с готовностью пошли его терзать, а Эйдельмана, как человека честного, подставили возмутиться. Короче говоря, нормальная возня невидимой двухпартийности, которой Астафьев, как порядочный человек, не имел никакого отношения». Потом Борис Мессерер говорил, что «в нашумевшем рассказе о Пицунде „Ловля пескарей“ и имелся определенный, стихийно возникший раздражитель для грузин, то он легко оправдываем тем, что в характере Виктора Петровича было, конечно, незнание многих условностей кавказского этикета, или, я бы сказал, подробностей грузинского уклада жизни. (Это, видимо, как раз о том, как Астафьеву, в частности, не понравилось, что женщин не допускают за мужской стол — В. Б.) Ведь если бы он знал грузин лучше и точнее, то, конечно, это недоразумение быстро исчерпалось бы само собой, а не возникло в такой обострённой форме и не заняло бы на какой-то период совершенно неподобающее место в умах столичной публики» .

Но я-то помню, как это выглядело тогда. Тогда это выглядело как «Мочи антисемита!» — и сомнений никаких ни у кого не было, что должен делать при этом интеллигентный человек.

Прошло ещё несколько лет, и Астафьев перед смертью переписал свой рассказ — сделал он это, на мой взгляд, зря. Потому что блестящее стихотворение в прозе обросло огромным количеством всяких пояснений и дополнений.

Например, Астафьев рассказывает про то, как поругался с редакцией журнала «Наш современник» и редактором Сергеем Викуловым.

Читатель, знаешь ли ты, кто такой Сергей Викулов? Нет, хочешь ли это ты знать, а?

Так я тебе расскажу: это поэт, что родился в 1922 году и умер в июле этого года, первую книгу издал в 1949 году, так же опубликовал поэтические книги лирики. «Черемуха у окна» (1966), «Остался в поле след» (1979), «Всходы» (1982), поэму «Ив-гора» (1970), «Дума о Родине» (1977) и был сначала заместителем главного редактора журнала «Молодая гвардия», а потом главным редактором журнала «Наш современник» (1968-89). Ну что, ты доволен, читатель? Или ты ещё хочешь прочитать о нём десяток страниц? Или всё же лучше и нужнее пронзительный рассказ о том, как писатель Астафьев сидит в вологодской глуши, в непролазной местности, где спилили даже деревянные столбы линии электропередач, а бетонные поставить забыли, где он с тоской поглядывает на ружьё, и это очень всерьёз — и тут к нему приходит сквозь непролазную грязь грузин-переводчик, и сибиряк отмечает ухватистость грузина в охоте, а потом они оба сидят, озираясь, посредине нищей России, и грузин шепчет: «Бедная, бедная Россия, бедный, бедный народ. За что его так?» — вторя при этом русскому. Только этим местом и искупается для меня акт переписывания и дополнения рассказа «Ловля пескарей в Грузии».

Астафьев был ужасно неудобным во многих смыслах человеком, и на него, конечно, обиделись все. На него обиделись грузины по упомянутым причинам. Потом на него обиделись ветераны, когда он написал несколько книг о войне, именно так, как он её воспринимал, а воспринимал он её как бессмысленный ад.

На него обиделась либеральная общественность — за переписку с Эйдельманом.

Потом на него обиделись коммунисты, потому что он кричал, что они развалили страну, и гнать их надо грязными тряпками.

Потом на него обиделись остальные — за то, что он снялся в агитационном фильме рядом с Ельциным.

Мне кажется, что на войне, и особенно в первые нищие послевоенные годы он отбоялся своё — и мог себе позволить говорить, что думает. То есть он не всегда говорил здравые вещи, и редко говорил взвешенные и дипломатические, но никогда не врал. Появилась в своё время знаменитая статья «Рагу из синей птицы», где, среди прочих стояла подпись Астафьева. В ней обличалась тогда молодая музыкальная группа «Машина времени» во главе с музыкантом Макаревичем — понятно, что потом «Машина времени» стала символом буржуазной респектабельности, а затем даже фронды, и уже не узнать, изменил бы Астафьев своё мнение о Макаревиче.

Но вот то, что он не лукавил, я думаю, точно.

Как-то я смотрел фильм «Русский крест», снятый про судьбу артиста Жжёнова. Там Жжёнов, просидевший много лет, стоял рядом с Астафьевым, которому война переломала жизнь.

Они были похожи.

Я видел артиста Жжёнова всего один раз и говорил с ним минут пять, а дед мой к тому моменту уже умер. Но я видел, как они похожи. Даже строением лица они были похожи, каким-то исключительно белым цветом волос и движениями губ. Одно поколение, один город, что-то, видно, было общее у них в химии жизни. Это особые образцы человеческой породы.

Я прожил с таким человеком, своим дедом, лет тридцать и часто думаю, что был недостоин этого опыта. Он был на вырост. Хотя пескарей мы успели половить — так, бестолково, на обед не хватит.

Но дело, разумеется, не в этом. В том фильме есть много сильных мест, но есть два кроме прочих — как Жжёнов приезжает на Колыму и в метели разглядывает трассу. Телевизор пикает, не умолкая, забивая то, как Жжёнов матерится, но всё и так понятно. Ведь это настоящий мат, не придуманный интеллигентский, не неумелый подростковый, не тупой уголовный, а такой настоящий мат русского человека, в котором ужас отчаянья и неподдельное веселье оттого, что прожил ещё один день.

А после Жжёнов приходил в гости к писателю Астафьеву, и они сидели за столом, что-то жевали по-стариковски. Режиссёр к ним время от времени приставал с вопросами типа: «А правда, что русский народ склонен к тому-то и тому-то?», и в четырёх случаях из пяти ему говорят, беззлобно и только чуть-чуть раздражённо:

— Да пошёл ты <...>, режиссёр.

Кстати, режиссёру надо сказать спасибо — потому что он это всё оставил и потому что он придумал сам фильм.

— А вот как вы думали тогда про своё рабское состояние?..

— Да <...>, как думали... да ты <...>, парень! Мы про это вообще не думали, тут понять надо, что, <...>, это другая совсем жизнь...» — и всё так, попросту, смотря при этом в сторону — с горькой тоской.

Что из этого следует нынче, через много лет?

Грузины теперь куда в меньшей мере присутствуют на рынках, там, где за прилавками стали иные нации. Прежние культурные образы остались в книгах и фильмах. Забавное присутствует в любом народе наравне со страшным и скучным, потому что почти у всех людей есть две руки, две ноги, голова и туловище.

Следует так же, что народная ксенофобия, имеющая свои реальные причины, отнюдь не исчезла — и не исчезает, если объявить неприличным разговор о ней.

Народы ничуть не сблизились, а даже наоборот. Все нации равны, но некоторые равнее прочих.

Россия — наше отечество.

Смерть — неизбежна.

 


    посещений 180