История про сочинение по картинке (XVI)

 

ДЫРКА ЗА ХОЛСТОМ

Толпа волнуется и, за неимением другой жертвы, хватает человека среднего роста и отрывает ему голову. Оторванная голова катится по мостовой и застревает в люке для водостока. Толпа, удовлетворив свои страсти, расходится.


Даниил Хармс

Есть давний и практически неразрешимый вопрос о том, что нужно делать со страшными и ужасными вещами (или вещами, которые нам кажутся ужасными и страшными): помнить ли о них постоянно, обновлять это знание или постараться удалить их из своей жизни и, возможно, насовсем. Тут, как всегда, нам на помощь приходит русская классическая литература. А в ней есть известная пара Толстой и Достоевский, два писателя, что неразделимы и постоянно дополняют друг друга.

Любят рассказывать историю о том, как Толстой ходил в дом Сурикова, чтобы подсматривать за его умирающей женой, и как понятливый хозяин его выгнал. История эта расцвечивается от рассказчика к рассказчику новыми деталями. В одной из версий Толстому нужна была не картина умирания для романа, а долгие разговоры с женщиной на краю жизни, но это не так важно. Подите прочь, злой старик, и всё такое. Но этот сюжет имеет зеркальное отражение у Достоевского.

Как известно, в романе «Идиот» разговор то и дело возвращается к картине Гольбейна «Мёртвый Христос». Ну и князь Мышкин говорит, что на такое вовсе нельзя смотреть, потому как от такого зрелища может и вера пропасть. Для хозяина картины, вернее её копии, кстати сказать, ничем хорошим всё это не кончилось.

Сам Достоевский, когда приехал в Базель, не просто долго смотрел на творение Гольбейна, а пошел глядеть на него ещё и на следующий день. Тогда оно висело выше какой-то другой картины, так писатель подтащил стул и взобрался на него, чтобы лучше разглядеть. И всё для того, чтобы рассказать нам, что смотреть на это нельзя.

Современные медиа устроены в этом смысле очень интересно: они снабжены огромным количеством правил, как и на что нельзя смотреть. При этом люди с радостью все время смотрят на то, на что им велит смотреть природа, а запреты ещё и указывают им кратчайшее направление.

Ужасы, кровь, смерть и череда пороков, вот что притягивает публику, потому что это ровно то, что свойственно человеческой природе. Конечно, той звериной её части, что постоянно борется против того святого, что осталось у нас от мёртвого, но постоянно воскресающего Богочеловека. (И про это нам всё Достоевский рассказал).

Как-то, уже теперь в прошлой жизни, видная светская дама взяла интервью у маньяка, что держал двух девушек в подвале, причем не неделю или месяц, а года два. Маньяк отсидел весь срок, но не был печален, а даже как-то веселился. Обсуждать я его не хочу, да и не в нём дело, а в том, что произошли народные бурления по поводу этой беседы.

Во-первых, знойные светские люди и так-то неприятны обывателю, а уж когда они беседуют с заведомо неприятным всем человеком, то в этих самых обывателях начинает вскипать благородная ярость. Ярость эта построена на том, что обыватель немного любит всё это: насилие, блуд, смерть, красивых женщин, богатство и снова насилие. Не так, чтобы поучаствовать, нет, а немного подсмотреть. Женщина зноя хоть и берёт интервью, но фамилии маньяка через год уже никто и не вспомнит (это хорошо), а вот её имя всегда будет на слуху. Этот клубок славы, смерти, чего-то страшного (и дорогого платья, конечно), возбуждает обывателя. То, что это возбуждение видно невооружённым глазом, обывателя и приводит в ярость с некоторым привкусом ханжества. Наконец, все эти чувства вкупе с шумом и облаками пара, вырываются наружу. Попутно возникает идея запретить что-нибудь, интервью, светскую даму и, наконец, маньяка. Последнее мне нравится, но, как ни запрещай маньяков, звериное начало внутри нас воспроизводит их с печальным постоянством.

Во-вторых, мы прекрасно знаем, что как только ты запрещаешь что-то, особенно вещи связанные со смертью или полом, все приникают к запрещённым источникам, отложив Толстого и Достоевского. Это будто перестать думать о белой обезьяне, как требовал от жителей Бухары Насреддин-ходжа. Причём все обыватели сперва посмотрят какой-то ужас, а потом начинают отводить глаза. И, даже хуже, начинают вести ханжеские речи, что, дескать, им по работе было нужно ознакомиться, или всё это они случайно увидели у соседей, когда зашли к ним за солью.

Это вечный закон, в существовании которого нужно честно признаться: да, Герострата будут помнить, а Херсифрона, Метагена, Деметрия и Пеония — нет. Я сам только из чувства противоречия выучил эти имена архитекторов храма Артемиды, и знания мои непрочны. Так что забыть Герострата не выйдет.

В-третьих, вся эта ситуация действительно вызывает вал народного возмущения. И, соответственно, желание написать куда-то заявление, что мир несовершенен и нужно запретить его недостатки. Мои соотечественники садятся за клавиатуры, и происходит ровно то, что описал Сергей Довлатов, говоря о том, что Сталин — Сталиным, но кто-то же написал миллионы доносов.

Желание что-то запретить по эмоциональному признаку вообще очень действенная штука.

Прекрасные люди придумывают уголовную статью, чтобы оградить общество от людей неприятных, и через некоторое время обнаруживают, что их сажают именно по этой статье.

Дантона и Демулена волокут на ту же гильотину, на которой раньше побывали их политические оппоненты. Романтикам революции дают в руки двуручную пилу, и они обнаруживают себя на лесоповале меж гвардейским офицером и махновцем, которые прибыли туда раньше. «Как так? — удивляются прекрасные люди, — Ведь мы хотели только запретить всех людей отвратительных, неправильных и ужасных. Но нас-то за что?» «А вот за то», — отвечает им из ящика с радиодеталями непонятный голос.

Или из-за холста он это им сообщает.

Спору нет, звериное начало надо бы запретить, но это каждый раз происходит так, что белая обезьяна, сидящая внутри каждого из нас, только радуется. Любое действие оказывается порочным не само по себе, а по тому как, и при каких обстоятельствах, оно совершено. Кстати сказать, одна умная женщина как-то уже вглядывалась даже не в маньяка, а, может, в гораздо более неприятного человека. И те мысли, что от этого возникли, разговоры про банальность зла, были для человечества достаточно ценными. Тогда всем очень хотелось понять, как самая порядочная в разных смыслах этого слова нация Европы вдруг начинает топить печи людьми. А всматриваясь в маньяков, человечество всматривается в себя.

Некоторые могут подумать, что я хочу от чего-то защитить светских львиц или маньяков. Легко можно представить себе голливудский сюжет про какого-нибудь упыря, что вдруг зашепчет женщине в платье, стоимостью во весь его пожизненный оклад, сокровенные слова. Поведает, что он этого не делал, это всё подстава, расскажи людям, Володя, не меня, так, может, имя моё доброе спасёшь… А, может, наоборот, начнёт хвастаться своим людоедством. При этом журналист всегда чувствует лёгкий привкус власти над чужими судьбами. Это вообще удивительная профессия по соотношению власти и безответственности.

Иногда мне кажется, что Достоевский, балансируя на стуле, глядел не на картину Гольбейна. Он обнаружил там какую-то дыру в мироздании. Не обязательно она была связана со смертью или каким-то вселенским злом, отсутствием души, из неё, может, просто дуло. Да вообще там была просто дыра, откуда пахло чем-то чужим: тухлой капустой, тленом, заброшенным домом. И он прибежал потом к людям, чтобы сообщить об этом открытии, но увидел, что у каждого своя собственная дыра. А люди равнодушно туда заглядывают, веселятся, сажают ту самую капусту и поливают огород. При этом отменить сквозняк из этих щелей, объявить бывшее — не бывшим, как писали русские императоры на оправдательных бумагах, решительно невозможно.

Тут-то Достоевский и развёл руками, а потом позавтракал, и принялся следующий роман писать.

Про бесов.

 


    посещений 301